Текст книги "Вне закона"
Автор книги: Иосиф Герасимов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 30 страниц)
Удивился Илья Викторович только в первую минуту, а потом восхитился Судакевичем: ловок, играл вахлака, почти ничего вроде бы не вытряс из Ильи Викторовича, а все же сумел выстроить, хоть и в примитивный логический ряд, высказывания Ильи Викторовича, они ведь наверняка записывались на магнитофон, а Судакевич умело надергал из ответов цитаты. Просто, без затей, но вполне достаточно, чтобы серьезно наказать Илью Викторовича.
– Прошу подписать.
Илья Викторович посмотрел на протокол допроса, усмехнулся:
– А иди-ка ты… – договорить не успел.
Удар в живот был короткий, сильный, дыхание перехватило так, что Илья Викторович согнулся, стукнувшись лбом о стол, и потребовалось время, чтобы он мог вдохнуть, да и то с болью, словно тупым ножом полоснули от груди к животу. Степан Степанович стоял невозмутимо, будто и не он нанес удар.
– Илья Викторович, ты же не новичок, сам допросы снимал. Или подписывай, или пошлю на обработку. Мне приказано сворачивать с тобой. Без тебя дел много.
Порядки Илья Викторович знал и подписывать эту дребедень не собирался. Время не прочное. Еще до того, как арестовали Илью Викторовича, уж бродили в стенах Лубянки слухи, что на самом верху беспокойно, ждут перемен, а они могут быть разными.
Илья Викторович посмотрел на Судакевича, усмехнулся:
– Торопишься, парнишка. Когда я тебя буду допрашивать, разговоров о Тарасе Бульбе и Ромео не будет. Это уж поверь мне.
– Понимаю, – кивнул Судакевич. – Такие, как ты, не церемонятся.
Илья Викторович засмеялся:
– Дурачок. Тебя бы и трясти не пришлось. Сам бы все высыпал. Но меня подписать не заставишь… И посмотри внимательней протокол: учитель, а грамматических ошибок наделал. У нас сейчас начальство грамотное, ошибок не любит.
– Ну, ладно, – сказал Судакевич. – Отдыхай пока. А там посмотрим, может, еще и не так петь будешь.
После того дня они долго не встречались, даже подумалось – Судакевича убрали, потому что раза два Илью Викторовича таскали на допрос к какому-то сопливому мальчишке, а тот все допытывался: кто из членов выставкома родственник Ильи Викторовича? Вот его на чем заклинило, решил такую версию выдвинуть. Каждый валяет дурака по-своему.
Илья Викторович просидел во внутренней тюрьме до июля пятьдесят третьего, уж известно стало о смерти Сталина, о новых людях в правительстве, на допросы больше не вызывали, можно было получить книги из библиотеки, доходили слухи – многих выпустили из тюрьмы, а его все держали.
Но в июле Илью Викторовича вызвали. Охранник успел шепнуть: арестован Берия. Он не знал, как это воспринять, ведь могли и на нем отыграться.
В кабинете следователя ждала неожиданность. Встретил его Судакевич, на нем были погоны капитана, он лучился от радушия, чуть ли не полез целоваться, пахло от него модным одеколоном «Шипр».
– Ну, начальник, – сказал Судакевич, – пора бы нам с тобой и выпить за пришествие жизненно необходимых перемен.
Широким жестом он указал в угол, где накрыт был небольшой круглый столик, на нем бутылка дорогого коньяка, хорошая закуска.
– Это в честь чего же? – спросил Илья Викторович, догадываясь, что последует дальше.
– Темницы рухнут, и свобода… – весело произнес Степан Степанович. – Мне приказано от имени нового руководства принести глубочайшие извинения и сообщить, что компенсацию по заработной плате получишь и прочая, прочая… А обиды не держи. Сам знаешь: служба…
Он подхватил Илью Викторовича под руки, повел к столу. Они не дошли совсем немного, Илья Викторович сделал вид, что споткнулся, Степан Степанович попридержал его и в это время получил удар в живот. Илья Викторович вложил в него всю силу, даже почувствовал, как под кулаком хрустнуло.
Судакевич бесшумно осел на ковер, побледнел, раскрыл рот, широко распахнул глаза, потом хриплый вой вырвался у него из горла, он содрогнулся всем телом, встал на четвереньки, стремительно прополз в угол к умывальнику.
Илья Викторович не чувствовал ни удовлетворения, ни превосходства, он нанес удар, не готовясь заранее, хотя в одиночестве представлял: если Судакевич снова его вызовет, то уж более он не подставится, а опередит тупоносого.
С гадливостью он наблюдал, как Степан Степанович возле умывальника приводит себя в порядок; наконец лицо его посвежело, он вытерся полотенцем, аккуратно повесил его на крюк и неожиданно улыбнулся:
– Ну что, Илья Викторович, будем считать – квиты. Вот за это и выпьем.
Илья Викторович выпил с удовольствием, закусил, намазав толстый слой икры на кусок мягкого хлеба, и, не испытывая никакой злости к Судакевичу, слушал его болтовню.
– История, Илья Викторович, имеет много несообразных зигзагов, и поворот ее возможен на пользу человеку, если он считает, что фортуна его несчастьем ударила, а вот – нате, пожалуйста, вам золотой орешек. Кто ты теперь есть в нарождающейся жизни? Объясняю: страдалец, коего все должны почитать и ублажать, потому как, проявив большевистскую стойкость и мужество, не дал оклеветать ведущих мастеров передового советского искусства. Об этом и покорный твой слуга сейчас характеристику по указанию верха сочиняет. Возможно, Илья Викторович, тебе и железку на грудь за подвиг стойкости и принципиальности дадут. Так что по всем статьям ты меня благодарить должен, я ведь следствие тянул, и потому забудем взаимный обмен рукоприкладством, будем дружить.
За круглым столиком, на котором стояла такая замечательная закуска, Илья Викторович сообразил: а ведь этот хитромудрый учителишка, любитель витиеватой речи, прав. И не ошибся. В том же пятьдесят третьем, чтобы сгладить все неприятности, выпавшие на его долю, Илье Викторовичу присвоили генеральское звание.
Слава пострадавшего в годы репрессий работала на него долго; о нем, как о человеке невероятной стойкости, начали складываться легенды, они нужны были новому руководству органов, чтобы показать: и среди чекистов были люди, боровшиеся за справедливость, и они попадали в сталинские застенки. Слухи об этом достигли художников и скульпторов. Старался Степан Степанович, благодаря этому его приблизили к творческой интеллигенции, и он начал считаться знатоком этого мира. Круги его знакомств расширялись, он дружил, если это можно назвать дружбой, с писателями, актерами, композиторами, кинорежиссерами; они приглашали его к себе на банкеты, премьеры, вернисажи. Он вошел и в круг ученых, и вот здесь снова пересеклись пути Судакевича и Ильи Викторовича.
Глава девятая
Серый свет пробился сквозь шторы и осветил лицо спящего Сергея; Люся потянулась, взяла с тумбочки часы, было начало восьмого. В это время она всегда встает, значит, ей больше не заснуть.
Лицо Сергея было безмятежно, он спал тихо, слабо дыша. Лишь скулы и чуть выдвинутый вперед подбородок были у него отцовскими. «Но характер не тот», – подумала она. Тут же ей стало тоскливо. Вообще она родилась невезучей, и так с ней будет всегда, хотя другие ее считали счастливицей только потому, что она часто попадала в различные переплеты и до сих пор отделывалась довольно легко. В редакции к ней относились сносно, хотя не очень щадили, заставляли выезжать в самые скверные места, мол, она выдержит, семьи у нее нет, и длительная командировка ей нипочем.
Она иногда и сама напрашивалась в какую-нибудь даль, куда боялись ехать даже мужики. Не понимали – мечется она, чтобы уйти от мути, наползавшей ей на душу, когда оставалась одна в жалкой комнатенке коммунальной квартиры, куда из-под двери просачивались мерзкие запахи подгорелой еды и уборной.
Сергей ей понравился сразу, а может быть, когда она шла на первую их встречу, то заранее решила: сын Григория Зурабовича, человека необычного, с ярким мышлением, может быть лишь продолжением Тагидзе, и вроде бы таким он ей и показался. Но чем больше она узнавала его, тем тоскливей ей делалось; Сергей был так же беззлобен, как и отец, даже нежен, внимателен, умел подолгу работать, и поначалу ее не обеспокоило его безразличие к происходящему вокруг.
Так жили очень многие из людей ее поколения. Одни рвались в политику, бегали по разным собраниям, митингам, вступали в различные партии и общества, делали политическую карьеру, все время стараясь быть на виду, другие, – а их было большинство – плевали на все это, старались не читать газет и больше думали о том, как лучше обустроить свою жизнь, чтобы меньше вкладывать труда, но больше зарабатывать, искали места в кооперативах, малых предприятиях, обучались бизнесу.
Сергей не подходил ни к одной из этих категорий, он скорее всего плыл по течению – куда вынесет, и хорошо, и она, как ей казалось, понимала его: перенес самоубийство отца, затравленного научно-технической кликой только за то, что был талантлив, перенес смерть матери, которая жила беспредельной преданностью отцу; после всего этого можно легко отгородиться от жизни, даже потерять к ней интерес.
Ее не смущал такой его настрой, она была уверена, что сумеет преодолеть в нем безразличие и заставит задуматься над окружающим, влиться в поток будней, как сделала это она, и тогда проявится в нем и интерес к делу, ведь нес же он в себе гены отца. Думала так и радовалась, что они легко нашли друг друга.
Но вчера он ее насторожил, вчера, когда рассказывал, как Луганцев пригласил его к себе. В нем проявилось, правда слабо, то, что она прежде не замечала, – зависть к генеральному директору.
Она ему пыталась объяснить, какой путь прошел Луганцев, как карабкался он к вершинам власти, топча все на своем пути, не брезгуя ничем, но это не производило на него впечатления; он больше удивлялся, что такможно чего-то добиться. Она внезапно рассердилась:
– Ты что, способен делатькарьеру?
Он удивленно посмотрел на нее:
– А как ты думаешь, я способен всю жизнь жить на двести пятьдесят ре, да?.. Способен?.. Торчать в лаборатории и жрать объедки из буфета?.. Я к этому готовился, да?
Сергей сказал это неожиданно зло, и Люся удивилась перемене его лица: оно внезапно заострилось, губы сжались плотно.
– Не надо, – попросила она и нежно провела по его лицу, он сразу успокоился.
Она тут же подумала: не имеет права его осуждать, нет, не имеет. Разве ей не хватает родительского урока, ведь они сумели загубить свою жизнь верой, что обязаны выполнять навязанный им долг. А она пытается требовать от Сергея хоть какой-то борьбы. Да ведь это то же самое, что требовали от матери безликие управляющие судьбами. И почувствовала себя виноватой.
«Я спешу, – подумала она. – Ему надо все самому решить. Только когда человек решает сам, у него что-то получается».
Утром, проснувшись, глядя при сером свете, пробивающемся из окна, на его спокойное лицо, она снова вспомнила об отце и матери. «А может быть, я бездомовка, что родилась в такой семье?» В ее семье и нельзя было быть счастливой – так она считала.
Родители ее сделались бродягами, хотя и не по своей воле, они просто были обычными кретинами-комсомольцами, детьми своего времени, которым сумели вбить в мозги, что они должны во имя высокой идеи мчаться в Казахстан, сделаться первопроходцами-целинниками, пожертвовав всем на свете, чтобы народ жил в сытости и богатстве.
Мать была медсестрой, а отец механиком, и там, куда они приехали, не было никакой работы, всем заправляла банда уголовников; они раздавали пайки и одежду, а на молокососов, прибывших из Москвы и Ленинграда, поглядывали, как на рабов, установив порядок, который знали не понаслышке, – самый настоящий лагерный: по утрам развод, а потом строем под охраной автоматчиков на работы. На тысячу верст не было никакого жилья. Никто не решался бежать, в степи бродили волки, да и куда доберешься в бездорожной глуши. Иногда приезжали колонны грузовиков, их уводили под охраной на базу, куда никому, кроме уголовной команды, не было доступа, даже к прибывшим водителям нельзя было добраться. Охранник из уголовников – самый лютый охранник.
Хозяином был одноглазый, плюгавенький Козырь с гнилыми зубами и редкой бороденкой, он обладал таинственной силой, ему иногда и говорить ничего не надо было, только указать жестом, и все понимали, кидались выполнять его приказ. Потом, когда прошло много лет, мать и отец вычитали в газете, что Козырь получил звание Героя Социалистического Труда как один из лучших директоров целинного совхоза.
Они все же бежали весенней ночью, не прожив и года. Матери пригрозил один из пристебаев Козыря, что явится на зорьке в палатку, когда мужика угонят в поле. Отец сказал: он останется и прирежет эту сволочь; но то было детским лепетом, помощнички Козыря не ходили поодиночке.
Отец и мать собрали все съестное в рюкзаки, кое-какие вещички, им хватило ума не выходить на степную дорогу, а двинуться в сторону гор, где места считались непроходимыми. Они шли овечьими тропами, делая стоянки у ручья. Первый день не разжигали огня, провели ночь в ущелье, согревая друг друга телами, а потом опять шли и шли, радуясь, что нет погони. У них не было карты, шли они наугад, оборвались, сбили ноги. Так длилось дней пять, пока не оказались в небольшой долинке. Там наткнулись на ветхий домик, где жила старуха. Она нагрела воды, дала им еды, за которую потребовала хорошую плату, сообщила, что в пятидесяти километрах есть станция. Им нужен был отдых, они уснули, а ночью разбудил грохот подъезжающих машин.
Четверо шоферюг, пахнущие бензином, ввалились в хатенку, они везли в цистернах горючее. Обросшие, грязные от пыли, грохнули на стол несколько бутылок водки, круги чесночной колбасы; пили жадно, стаканами, затеяли небольшую драку, но тут же помирились и снова стали пить.
Один из них шагнул в закуток, где лежали отец и мать, стянул с них одеяло и, увидев полуобнаженное женское тело, за ногу сдернул с лежанки отца.
Они вчетвером изнасиловали мать и, непротрезвевшие, уехали. Мать пролежала несколько дней в медпункте при станции, а отец все эти дни пил, хотя раньше не принимал спиртного. Было ему тогда двадцать один. Сопливый инструктор райкома комсомола, кричавший когда-то на собраниях о романтике – уж очень модным было это слово, хотя толком не понимал, что стоит за ним, – горланивший во все горло: «Едем мы, друзья, в дальние края», плакал в пристанционном буфете и, скрипя зубами, глухо матерился, проклиная целину, комсомол, всю советскую власть.
Они странно начали жить. Боялись, что их предали анафеме, как дезертиров с трудового фронта; об этом то и дело появлялись фельетончики в газетах, про этаких маменькиных сынков, что испугались трудностей и, получив аванс, удирали из совхозов. Тот, кто писал, не знал, что огромная степная территория по сути дела на какое-то время превратилась в зону безвластия и туда стекались не только работяги, но и беглые из лагерей, устанавливая свои порядки. Скольким из них потом понравилась жизнь руководителя, и они начали, бывшие блатные, делать карьеру, пробиваясь на вершинки государственной лестницы.
Но эти двое, честняги, жили трусливо и затаенно. Видимо, им хорошо обработали мозги, закрепив идею: взял слово – сдержи, долг превыше всего.
Они мотались в поездах по всей стране, нанимались на разные работы, но нигде не было жилья, приходилось тулиться по углам; когда становилось невмоготу, снова садились в поезд, потом пересаживались в другой, так болтались иногда месяц. Люся и родилась в дороге. Мать сняли с поезда в небольшом уральском городке, где семья наконец-то и прижилась.
Отец пил редко, но напивался до озверения, тогда говорил Люсе: «А я не знаю, моя ли ты. Четверо их было. От кого мать понесла?»
А мать объясняла Люсе: «Дурак он, я же тебя родила спустя три года после той беды… Это злость в нем ноет, засела занозой на всю жизнь. Ко всем шоферюгам придирается, за грудки берет, спрашивает: на целине был? Чокнулся на этом. Думает, на кого-нибудь из них наткнется. Но ведь и вспомнить невозможно. Ему по голове дали. Он без сознания валялся».
Они жили в двухэтажном доме барачного типа, стоял он с тридцатых годов, когда-то в него селили переселенцев, нужных для завода, за это время дом сгнил, то и дело текла крыша, ее латали то железом, то шифером, то толем, а она все равно текла. В доме всегда пахло прокисшей капустой, потому что в погребах держали кадки с соленьями, картошку.
Иногда собирались гости, поселковый народ, больше заезжие, намыкавшиеся на разных дорогах, пели, чуть ли не плача: «А я еду, а я еду за туманом, за туманом и за запахом тайги», ругали разных отщепенцев, леваков, стиляг за то, что те баламутят народ, из-за этого и живется плохо, нет порядка. Бездельников по городам полно – работать некому, поэтому ни одежды хорошей, ни еды купить нельзя; все же находился кто-нибудь, начинал говорить с тоской: вот в столицах жизнь бурная, там театры, там вечера поэзии, там книги, а тут один бред да водка. Из-за этого иногда начиналась драка.
Когда Люся подросла, мать сказала: «Беги отсюда». А Люся ответила: «Куда? Ведь вся Россия такая». – «Дуй в столицу, там у меня родичи есть».
Наскребли денег, она уехала. Родичи в Москве ее к себе не пустили. Но она чудом попала в университет. Может быть, потому, что у нее была прекрасная память, она много читала, писала без единой ошибки.
Отец с матерью так и живут там, в зауральском городке, получили квартирку в панельном доме, в сарае разводят поросят, есть у них огородик – иначе не проживешь, с голоду опухнешь. Отец пить перестал, выбился в какие-то районные начальники, этим гордится.
И, конечно, ее жизнь нельзя сравнить с тем, как рос Сергей здесь, в этой квартире, с необычным, талантливым отцом и матерью; все у него было, все он мог получить без особого труда. И получал, и только сейчас, после смерти родителей, испытал, может быть, тяготы одиночества. Но ведь и у него есть свое право быть замкнутым на своих проблемах.
Это она мучается жизнью своих родителей, знает – таких судеб миллионы. Потому главной своей темой она и считала: рассказывать о таких вот. Ведь они со всем смирились, и им трудно понять, что существование их недостойно, в нем нет даже проблеска свободы, они карабкаются изо дня в день, думают – это и есть восхождение, а на самом деле идет движение по замкнутому кругу беспросветности. Но ей ни разу не удалось заставить людей, подобных отцу и матери, содрогнуться, увидев себя со стороны.
Сколько раз она выступала на защиту людей, но никого защитить не сумела, все ее благие намерения и в самом деле вели к катастрофе, так случилось и с Григорием Тагидзе; стоило ей сказать о нем правду, как его довели до самоубийства. Было отчего прийти в отчаяние.
Теперь Григорий Тагидзе мертв, и можно снова поднять голос в его защиту, и, глядишь, справедливость восторжествует. Ведь должна же она когда-то восторжествовать!
Сергей шевельнулся и открыл глаза. Сейчас он потянется к ней. Но в ней не было желания, она быстро протянула руку, чтобы нацепить на себя одежду, ей попался его свитер, она надела его и тут же выскочила из постели.
– Куда ты? – спросил он.
– Мне пора, – ответила она. – Я пойду на кухню, что-нибудь приготовлю. Ты поднимайся.
Он смотрел на нее, свитер едва прикрывал ей лобок. Она сразу же отвернулась, а он провел рукой по ее тугим, розовым ягодицам, но она так и не повернулась к нему, двинулась к кухне; у нее были стройные красивые ноги, он подавил в себе желание и тоже поднялся.
Люся умело орудовала на кухне, и минут через десять они сидели за столом, ели оладьи, пили кофе. Лицо Люси было бледно, складочка разрезала выпуклый лоб, ела она молча, и Сергей наблюдал ее. Ему нравилось ее разглядывать, длинную шею, где в ложбинке темнела родинка, мягкие волосы растрепанно падали вниз, светлели у шеи, превращаясь в слабый, пепельный дым у самых плеч; заострившийся подбородок и потемневшая зелень глаз выдавали ее тягостную озабоченность, и она мешала Сергею снова приблизиться к Люсе.
Завтрак их прошел молча. Люся встала, пустила из крана воду, поддернула рукава свитера, быстро и умело вымыла посуду. По-прежнему пушистый лобок и часть ягодиц были у нее обнажены, но в этом не ощущалось бесстыдства, видимо, потому, что ее внутренняя напряженность как бы очерчивала незримую границу, защищавшую наготу.
«Похоже, мне будет очень жаль, если я ее потеряю», – подумал он.
Глава десятая
Едва Илья Викторович миновал знакомый перекресток на Васильевской, как увидел идущего с другой стороны к подъезду Судакевича. Бегло взглянул на часы и усмехнулся: оба явились к месту встречи минута в минуту – старая школа, привычка к точности стала чертой характера.
Степан Степанович двигался чуть вперевалку, он пополнел в последние годы и походил на невысокого добродушного толстячка, не теряющего вкус к жизни, на нем была чуть сдвинутая на затылок широкополая шляпа, модная синяя куртка, подбитая гагачьим пухом, со стоячим воротничком. Он сверкнул веселыми глазами и по привычке дернул носом, словно уловил необычный запах.
– Привет, мой генерал, рад видеть в свежем настрое и хорошем здравии. Тут, в этом здании, если не бывал, неплохая ресторация деятелей кинематографии и обслуживающих их и себя мафиозных деляг, они любят почковаться возле знаменитостей.
– Поэтому и тебя туда тянет, – съехидничал Илья Викторович, хотя делать этого не надо было.
– А что же, люблю, грешным делом, интеллектуальный народ, даже в обличье мафиозников, питаю к ним некоторые слабости, однако для меня такое не помеха, да в этом заведении у меня знакомства. Прошу, мой генерал.
«Эх, все же неискореним в нем провинциальный учителишка», – усмехнулся про себя Илья Викторович.
Степан Степанович легко подхватил Илью Викторовича под руку, повел к ступеням здания. За стеклянной дверью стояли строгие тетки в коричневой униформе, Судакевич сунул им удостоверение, они почтительно отступили.
Когда Степан Степанович снял с себя шляпу, Илья Викторович внутренне ахнул: Судакевич полностью облысел, его голова с волнообразной вмятиной посредине блестела так, что казалась смазанной маслом.
Они поднялись на лифте и оказались в ресторане, такая же строгая, как на вахте, женщина, увидев Судакевича, расплылась в угодливой улыбке и, стремительно оглядев зал, спросила:
– Двое?
– Холостякуем, – втянув в себя воздух, кивнул Степан Степанович, – где-нибудь поукромней.
Они сели у стены, отделенные от зала колонной, и сразу возникла пышногрудая, в коротеньком платьице, чтобы повыше были открыты ноги, официантка, улыбнулась густо накрашенным ртом:
– Чем угодить, Степан Степанович?
Он снова потянул носом, бесцеремонно погладил ее по заду, отчего она еще больше заулыбалась.
– Сама сообразишь. Но ничего крепкого. Вино можно.
– Поняла, – она повернулась, чтоб уйти.
Степан Степанович уставился на ее ноги и весело подмигнул Илье Викторовичу:
– Еще вполне годится для обеспечения положительных эмоций.
– Да брось трепаться, – поморщился Илья Викторович. – Зачем привел меня в этот вертеп?
– Ой-е-ей, – поморщил нос и покачал лысой головой Судакевич. – Да ты же сам напросился на встречу. Я, конечно, рад. А лучшего местечка для беседы не сыщешь. Что же касается моего почтения к дамам, то, как тебе известно, никогда его не скрывал, и имел во времена застоя с председателем нашим, дорогим Юрием Владимировичем, выяснительную беседу, и не получил никакого осуждения. Могу сообщить, хотя все это должно значиться под грифом «совершенно секретно», ныне развенчанным в пух и прах, что при той беседе был удивлен глубокой осведомленностью нашего председателя о некоторых сугубо интимных подробностях балерин и драматических актрис, которые вызывали своим появлением обильное слюноотделение бровастого генсека, отчего он, батюшка родной, начинал шепелявить сладострастно. Но вот не знаю, откуда наш председатель знал дамские тайны, то ли на основе личного опыта, то ли эмпирически, так сказать. А что касается бровастого вождя, то, опять же по моим, сугубо конфиденциальным данным, даже в крайне немощном состоянии он любил позволить себе воспоминания о наиболее сладостных моментах, достойных упоминания в какой-нибудь нынешней кооперативной книжонке типа «Техника советского секса».
Пока он все это говорил, проворная официантка принесла бутылку красного грузинского вина, расставила закуску и исчезла.
Степан Степанович налил вина в большие рюмки, все еще продолжая говорить; Илья Викторович, подавляя в себе раздражение, усмехнулся: «Каким был лицедеем, таким и остался».
– Ну, мой генерал, дела минувшие вроде бы шевелить не следует. Но только не нашему брату. Мы из того минувшего кое-какой золотоносный грунтик извлечь можем и для пользы дела переплавить в соответствующих печках. А ты не морщься… Меня не обойдешь. Я ведь держу в заначке сведения и о твоем броске влево, к некой длинноногой особе. Честно говоря, не думал, что ты можешь крепко бортануться. Э, да что с мужиком в пору отдыха не бывает… Только ты уж переборщил. На настоящую любовь потянуло. На базаре в Кисловодске лучшие букеты цветов скупал, заваливал ими особу, снимавшую неподалеку от санатория отдельную комнатенку. Скромная художница по костюмам из благословенной киностудии «Мосфильм». Однако же страсть генерала была столь велика, что чуть не порвала супружеские путы. Эх, Илья Викторович, дела-то прошлые, а благодарить ты меня должен, что не наворотил беды. Я как узнал… как сигнальчик-то прозвучал, так туда человечка кинул. Тут же и разъяснилось, что художница эта – обычная ночная бабочка, правда, удивительного таланта на внешнюю скромность, на что почтенные мужики особо клюют. Мы ее для всяких романтических натур держали и уж никак не ожидали, что ты-то клюнешь; правда, телесная наживка и впрямь была хороша.
Илья Викторович отпил вина, оно было терпким, приятным, он даже почмокал губами, поправил очки, сделав вид, что всю эту историю, рассказанную Степаном Степановичем, пропустил мимо ушей, хотя на самом деле его серьезно ожгло в душе стыдом. Рассказанное Степаном Степановичем было правдой, случилось это лет десять назад.
В ту пору он переживал полное нетерпение ко всему происходящему, все надоело, он устал, поехал в Кисловодск один, чтобы забыться. Играл в карты, совершал долгие прогулки и тосковал, что жизнь идет под уклон. Такая расслабленность сделала его беззащитным, ввергла в меланхолию, пробудившую потребность в любовных утехах, но легкой связи не хотелось. Тоща-то сероглазая странница, встреченная на прогулке по терренкуру, повела его за собой, и он пошел.
Забыт был весь опыт общения с людьми, он поплыл по течению, чувствуя себя счастливым от бездумного существования и от почти мальчишеского пыла. Это уж потом, когда сероглазая исчезла, а он, пометавшись в поисках, не обнаружил даже следа ее, сообразил, что над ним просто поглумились, но он не знал – кто. Только сейчас это прояснилось. Да и врет Судакевич, что кинулся его спасать, скорее всего, он эту бабочку сам к нему и направил по заданию руководства, потому что, наверное, просочились слухи о его скверном настроении и там, наверху, решили выяснить, что угнетает генерала, занимающегося учеными. Да наплевать на все это! Судакевич ведь его дразнит, и не следует показывать, что его рассказы трогают Илью Викторовича.
Но Судакевич безошибочно оценил его состояние, зная, что если уж Илья Викторович рассердится, то никакого разговора у них не получится; сухопарый старик в очках на носу с горбинкой просто встанет и уйдет, и на том конец. Потому-то Степан Степанович торопливо заговорил:
– Да не сердись, Илья Викторович, я ведь любя. Мало ли что у каждого из нас в заначках хранится… Вон посмотри, вокруг сидят знаменитости. А скольких мы с тобой великими сделали. Я всегда говорил: если надо, дайте мне средненького писаку, а я из него гения сотворю, медалей навешу, весь мир признает, потому что лучшего у нас просто нет. Эх, Илья Викторович, в Писании-то говорится: Иуда продал Христа за тридцать сребреников. А у наших клиентов сребреников не водилось, и в казне тоже. За последний грош, бывало, продавались. У Осипа Мандельштама – опальный поэт, а замечательный, такие стишки есть: я не хочу средь юношей тепличных разменивать последний грош души… А они меняли, да с охотой. Мы из них людей делали, а не они нас. Про нашего брата чего только сейчас не пишут, но нам чужие грехи брать на себя не следует, мы ковали знаменитостей, расчищали им дорогу. Только и всего. Сам слышал, как Юрий Владимирович высказывался: сознание материально, стало быть, поддается управлению. А управлять надо не пыточными методами, а покровительством и продвижением. Уверовав в свое величие, и бездарь обретет осанку человека с мировым именем. Тогда его начнут почитать за такого не только внутри отечества, а и за рубежом. Между прочим, там престиж высоко ценится. Они ведь к себе на фестивали, да и другие сборища не каких-нибудь опальных, а именно всяких народных да лауреатных приглашали. Юрий Владимирович ведь правильно внушал: мы политические воины партии. И те, кто от нас едет туда, на передний край, – ученый он или писатель, – наш посланец, а стало быть, наш борец. Сейчас такое и не упомянешь. Забьют. А ведь все правда. Это, конечно, Пастернак себе позволить мог: мол, позорно, ничего не знача, быть притчей на устах у всех. Так потому его и в дурной пахучей жидкости вывозили, а кроме прочего, он и в самом деле гением был. А вот когда балбес себя Пастернаком возомнит, то его купить ничего не стоит, а не продастся – поправить мозги пошлют, и все дела. Но это уж не наших рук дело, я в такое не влезал, хотя кое-что организовывать приходилось. У нас с тобой направление одно было: делать из дерьма конфетки, пардон. Делали.
Илье Викторовичу начинала надоедать болтовня Судакевича, тот выпил две большие рюмки вина, с удовольствием закусывал, крошки вылетали у него изо рта, но Илья Викторович не мог его оборвать, понимал, разговор этот Судакевич ведет не зря, и ждал. Но все же надоело, решил спросить напрямую:
– Говори наконец, к чему ты это?
Судакевич дернул носом, взгляд его сразу отвердел.
– Ладно, – сказал он почти сурово. – Играем открыто. Ведь едва твой звонок раздался, как я уж сообразил: долетел до тебя слушок о Луганцеве, вот ты и решил вмешаться, так?
«Молодец», – мысленно похвалил Илья Викторович.
– Так, – улыбнулся он. – Можешь подтвердить, что его двигают в замы к премьеру?
– Премьер еще не утвержден. Но их обоих проголосуют. Сомнений нет… Так скажи мне, дорогой генерал, зачем тебе Луганцев? Пусть идет своей дорогой. Мы свое прошли. Сам ведь должен понять: Луганцева всерьез готовили. И он нужен у руля власти. Он! Так решили. Так и будет. А ты с ним счеты хочешь свести. Зачем?.. Ну, отправил он тебя на покой. Скажи спасибо. Живи мирно.
– А он отправил? – обрадованно поймав на слове Судакевича, произнес Илья Викторович.








