412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иосиф Герасимов » Вне закона » Текст книги (страница 16)
Вне закона
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:26

Текст книги "Вне закона"


Автор книги: Иосиф Герасимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)

Вон по столице расклеены афиши, извещающие о спектакле «Великий государь», так нынче именуют того, кого Карамзин называл «тираном», залившим Москву и всю землю российскую кровью. Была не только кровь, но множество раз прокатывались голод и мор, и народ терпел, он всегда терпел, трепеща перед государевой властью, как перед гневом божьим. Однако же минули годы, века, и тот же Карамзин указывал, что доказательства дел ужасных лежат лишь в книгохранилищах, а народ славит Грозного за укрепление отчизны, к которой присоединены были Казань, Сибирь, Астрахань, и уже само имя «Грозный» вовсе не звучит как «тиран», а как похвала тому, кто грозен был для врагов. И не пел ли историк Соловьев осанну Петру Первому? Да так, что употребил такие выражения: вот если бы были мы язычниками, то Петр стал бы для нас божеством, и лишь принадлежность к христианству не позволила нам этого сделать… А ведь крут был царь Петр, вовсе не такой рыцарь-демократ, как сладко описал его наш Алексей Толстой, но ему и нужно было быть крутым, дабы, как указывал тот же Соловьев, вывести Россию из небытия в бытие.

И разве же не это самое свершил Сталин? Уж кто-кто, а Палий помнит тот полный разор после революции, остановившиеся заводы, рудники, скверные дороги… Без крутой руки не выстояла бы страна под натиском такой неслыханной силищи, как немцы, у которых была промышленность почти всей Европы… Да что там! Ныне, после Победы, Сталин значит больше, чем в свое время Грозный или Петр; такой могучей власти не знал ни один самодержец в этой стране. А минут века, даже десятилетия, и кровь невинных забудется. Какова ей цена перед крепостью державы?.. Многое, многое забудется, сгниет в архивах, а величие человека крутой руки останется. Навсегда.

Года два назад к Палию домой приехал замшелый старикан, одетый в богатый английский костюм, с большими белыми усами и совершенно лысой розовой головой. Он представился Голицыным, сказал, что прибыл из Парижа, твердо решил умереть на родине, а явился к Палию потому, что хорошо был знаком с его батюшкой и, повстречавшись с ним в том же Париже, когда тот приехал по делам Наркомата иностранных дел, гордо плюнул Палию-старшему в лицо за то, что тот изменил присяге государевой. Однако после войны старикану не дает покоя тот плевок; только в сорок пятом он осознал, как был глубоко неправ и что служить такому самодержцу, как Сталин, – почетно. Этот гордый человек сумел доказать всему миру, как может быть могуча и крепка Россия, когда бразды правления в руках бестрепетных и сильных; Сталин смыл позор поражений, полученных от японцев и тех же немцев прежде.

Старикан уехал и сгинул, а Палий долго думал, что вот Сталин сумел обратить в свою веру и бывших врагов, а такое удается не каждому. У него не было любви к этому невысокому рябому человеку – как ни крути, а он вышел, подобно Наполеону, из низов, – однако Палий служил ему верой и правдой, иного и не помышлял. Когда в докладах своих с надлежащими эпитетами славил его имя, то делал это искренне, будто и в самом деле ссылался на божество.

«Так что же, может быть, написать ему? – подумал Палий. – Заступиться за Эвера и других… Он ведь, пожалуй, и поймет…» Но тут же эта мысль показалась глупой; письмо не дойдет, а прямым ходом направится в кабинет на Лубянке к серому недомерку. Да если и дойдет письмо, то в лучшем случае вернется с резолюцией, а она может быть такой, после которой не отмоешься. Остается одно – смириться с потерей и радоваться, что беда не затронула его самого. Надо собраться, надо действовать, дела и люди ждут.

Он встал, подошел к сейфу, вынул оттуда список сотрудников: надо прикинуть, кого назначить главным, кого на лаборатории; он не в академическом институте, слава богу, не надо играть в конкурсность, достаточно приказа… Он стал намечать тех, кто более всего подходил к нужной работе, и когда закончил это занятие, вспомнил, что его предупредили: начальник первого отдела появится завтра, и с ним надо будет согласовать назначения. Но и ждать нельзя.

Сейчас он вызовет секретаря и продиктует ей приказ, причем оговорит: «Исполняющими обязанности назначаются…» Он снова выпил воды и, приняв четкое решение, почувствовал себя в обычной уверенности.

6

Арон просыпался без четверти семь – смена начиналась в восемь, в это же время вставала мать, шуршала одеждами за серенькой, выгоревшей ширмой.

– Доброе утро, мама! – кричал он, потягиваясь, и, схватив полотенце, в трусах бежал в коридор, чтобы успеть в уборную до крепкого, узловатого старика Калюжного, бухгалтера какой-то важной конторы, страдающего запорами; он если уж засядет, то всерьез, и стоны его, кряканье будут раздаваться на весь коридор. Умыться же можно и на кухне – там две раковины.

У них все было четко распределено: Арон делал быструю зарядку, убирал комнату, постели, а мать в это время на общей кухне готовила завтрак. Давно шла новая картошка, и он любил ее жареную, хорошо политую сметаной, ну, еще небольшой кусочек колбаски, и можно жить до обеда. Он надел брюки, рубаху, пиджачок с пропуском висел на спинке стула.

Завтрак наверняка готов, надо бежать к матери – помочь. Он врывался в общую кухню, не очень-то рассматривая, кто возится возле своих керосинок, только успевал кинуть взгляд на стройные ноги маминой коллеги Лидии Васильевны, белокурой исторички; ей было около тридцати, и, заслышав бег Арона, она томно потягивалась, чтобы халатик распахнулся у нее на животе. Мама давно это заметила и бесцеремонно отчитала ее: нечего парня заманивать, ищи себе постарше. Лидия Васильевна на маму не обиделась, но игру свою продолжала, и однажды Арон не выдержал, оказался в ее комнате, потом с трудом оттуда выбрался и дал себе слово – никогда более не позволит себе этого. Лидия Васильевна попробовала настаивать: бери меня замуж. Да черт с ней!

Он почти вырывал из рук матери тяжелую сковороду с деревянной ручкой, чайник, ногой открывал дверь в комнату, ждал, когда мама подложит подставку для сковороды. Они всегда завтракали быстро и с удовольствием; когда она собирала посуду, чтобы помыть ее на кухне, у него оставалось минут десять, чтобы почитать, а читал он быстро.

Но сегодня было не до чтения, вчерашнее происшествие и разговор с Чугуном – это серьезно, такой парень, как Виктор Чугунов, зря его предупреждать не станет. До войны, да и в начале ее, Арон чувствовал превосходство над Чугуном, потому что знал больше него, умел рассказывать; от отца сохранилась хорошая библиотека, а Чугунов слыл книгочием. Но после войны пришел другой Виктор, он словно повзрослел лет на десять, замкнулся, посуровел, никого и ничего не боялся, с Ароном общался, бывал к нему добр, во дворе же все считали – Чугун злой, может и финкой пырнуть, да и взгляда его достаточно. Конечно, зря он Арона не стал бы к себе зазывать, еще и говорить о Хведе… Надо, наверное, смываться, он с утра побежит в завком, заявит, что хочет быть добровольцем по заготовке картошки, многие ведь предприятия снаряжают на добычу овощей сотрудников, без таких запасов трудно зимовать; повелось это еще с войны. Правда, кое-кто имел свои огороды, но не все, вот у Арона с матерью не было. Копаться в земле – немного охотников, Арона возьмут, а Махта он уж уговорит… Сначала на картошку, потом… У Арона по батиной линии есть тетка в Златоусте, можно смыться и туда. Пока разберутся…

…Ох, как наивны бывают наши планы и мечты! Однако же случалось, что людям и везло, если они меняли место жительства, и тогда что-то не срабатывало в запущенной по единственной программе машине, впрочем, она все же двигалась своим путем, не замечая утраты одной или нескольких душ, которые должна, обязана была поглотить…

Они вышли, как всегда, с матерью вместе, двор был пуст, но на всякий случай Арон огляделся: не маячит ли где Хведя или кто-нибудь другой; никого не заметил, поцеловал мать в щеку, и они разбежались в разные стороны.

Он добрался до института – массивного серого здания с глухим высоким забором, металлическими воротами, откатывающимися по рельсам при нажатии кнопки из проходной. Неподалеку от этих ворот стояла машина с солдатами; здесь часто стояли такие машины, крытые брезентом, увозили под охраной изделия. Арон пробежал к главной проходной; к ней двигался поток людей, многие на ходу раскрывали пропуска, за этой проходной люди растекались в разные стороны. Ему нужно было налево, там начинался заводской двор, еще одна проходная, и снова надо предъявлять пропуск, как и при входе в цех. Он здоровался со знакомыми, подумал: отмечусь в цехе, а потом уж в завком.

У стены стоял большой белый фургон с синей надписью «Продукты».

«Странно, что здесь, – отметил Арон, – столовая-то по другую сторону. Может быть, для буфета?» А за продуктовой машиной еще одна, крытая, со скучающими солдатами; офицер, покуривая, прохаживался вдоль нее, с тоской глядя на неуютный заводской двор, на толпу, вливающуюся в цехи.

Арон у входа перевесил бирку на «приход», пошел к своему столику посмотреть: что у него сегодня, вроде бы основное он за этот месяц сделал, вполне можно проситься на картошку. Но как быть с Махтом? Предупредить его сейчас или после завкома?

Впрочем, в завком можно звякнуть по внутреннему телефону, там хорошая девчонка Маша, она, конечно, его поймет. Он потянулся к трубке и в это время услышал по селектору искаженный хрипами женский голос: «Товарищей Махта, Ароновича, Каминского, Левина просят пройти в кабинет главного инженера… Повторяю: товарищей…»

Меня-то зачем, удивился Арон. Вызывают начальников служб, а я всего лишь числюсь мастером… Впрочем, вполне возможно, Рейн Августович получил какое-нибудь срочное задание и хочет привлечь его; Эвер вообще хорошо к нему относится и подчеркивает это.

Однако же Арон все же трубку телефона снял, набрал номер завкома, услышав голос Маши, обрадовался, сказал:

– Послушай, краса-девица, говорят, ты набираешь добровольцев за картошкой. Тебе Каминский и его мозолистые руки не подойдут?

Маша рассмеялась, тут же сказала:

– Да тебя же не пустят.

– Ха! Все в твоих руках, детка.

– Откуда в тебе вдруг такой трудовой энтузиазм?

– А услышал, что поедешь начальницей. Верно?

– Верно. Ну, если так… А ты давно в меня влюбился?

– Со дня рождения, Машуня. Запиши, пожалуйста, мою фамилию, а сейчас я бегу к главному, потом заскочу к тебе поцеловать ручку.

Он поспешно положил трубку, увидев, как пролетом торопливо, пыхтя и потея, шел Махт, шел озабоченный и даже не взглянул в сторону Арона.

«Обгоним!» – озорно подумал Арон, потому что знал – Махт двинется к лифту, там всегда очередь, а он взлетит на третий этаж по лестнице.

Попав в коридор, где помещался кабинет главного, и едва ступив на ковровую дорожку, он ощутил нечто неладное: у входа с лестницы стояли двое неизвестных, несколько человек сгрудились возле двери в приемную, покуривали, пересмеивались, и как только Арон подошел к ним, один из них резко обернулся:

– Фамилия?

– Каминский, – растерянно проговорил он и едва успел закончить, как ему заломили руки, он даже не увидел кто, толкнули взашей, прошептали:

– Вперед, быстро.

Его проволокли на первый этаж по пожарной лестнице, где был небольшой зал для заседаний; подле него стояли двое военных с автоматами; Арона втолкнули в этот зал. Он едва устоял на ногах, и первый, кого увидел, был Эвер. Главный инженер сидел в кресле посреди ряда, прямой, несгибаемый, с бледным лицом и застывшими глазами, руки его лежали на коленях, даже лысая голова была белой, и на ней ярко выступал темно-бордовый косой шрам, бородка клинышком, как у Палия, на этот раз была растрепана, глаза неподвижны. Арон оглядел зальчик для заседаний: возле окон стояли военные, в креслах в разных местах сидели люди, он не всех знал, но профессоров Гольца, Зелинского, Шакуту видел не раз, это были знаменитые люди, отмеченные многими наградами, тут же он обнаружил и старика Нежного, мигающего красными глазами. Этот уж вообще был из «небожителей», член-корреспондент академии, автор солидного учебника. Втолкнули и Махта, тот не удержался на ногах, повалился на пол, но с необычной ловкостью вскочил и громко, так что вздрогнули военные у окон, чихнул.

Арон сел рядом с Эвером.

– Что произошло? – тихо спросил он.

И, как удар хлыстом, раздался возглас:

– Не разговаривать!

Это вскрикнул невысокий пузатый сержант с белыми пышными бровями.

Впихнули еще несколько человек, и наконец вошел подполковник, высокий, розовый, с сединой в коричневых волосах и угловатыми скулами, оглядел сидящих, спросил сержанта:

– Все?

– Так точно.

Тогда подполковник прошелся вдоль стола, укрытого зеленым сукном, за которым сидели двое в штатском.

– Будем выкликать пофамильно, отвечать именем-отчеством. Подходить сюда, к столу. Здесь вам предъявят ордер на арест, распишитесь – и на выход. Руки назад. Прошу без всяких вопросов и других глупостей.

Он взял со стола бумажку, сдвинул брови и в глухой тишине выкрикнул:

– Эвер!

Главный встал, ответил:

– Рейн Августович.

– Вперед.

Арон видел, как ему сунули под нос бумажку, он тщательно ее читал, и это не нравилось подполковнику.

– Подпись прокурора на месте! – зло сказал он. – Расписывайтесь. А если не хотите… – он выразительно махнул рукой.

Эвер подписал и, заложив руки за спину, двинулся на выход, его подтолкнул пузатенький сержант, в раскрытую дверь было видно, как за Эвером двинулся конвойный.

Арону сделалось жарко, и сразу бессилие охватило его. «Опоздал», – подумал он. Значит, Чугун был прав, права была и мать, когда горестно говорила, что очень скверно в Москве… Он потер виски, голова могла лопнуть от крутящихся мыслей, они образовывали некое замкнутое кольцо: конец… конец… конец… Но за что? Странно, что этот вопрос не прозвучал ни из одних уст в аудитории. Вызывали и выводили быстро. Только с Нежным вышла заминка: ему помог Махт подойти к столу, блаженная улыбка блуждала по лицу старика – видимо, он не понимал, что происходит, и подполковник не заставил его расписываться, а сам черкнул в бумаге, с брезгливой миной подвел старика к двери, шепнув что-то сержанту.

Наконец выкликнули Арона, он встал, подошел к столу, ему сунули в нос бумагу; он только успел разглядеть свою фамилию да слово «прокурор», а в чем он расписался – так и не понял.

Его вывели из зала, отсюда короткий коридорчик вел в заводской двор. До фургона «Продукты» выстроились цепи солдат. За Ароном вышагивал конвойный. Они двигались к распахнутой двери фургона. Когда Арон дошел, то невольно оглянулся, прежде чем забраться в машину, и увидел: ко всем окнам прилипли люди, к цеховым и к управленческим кабинетам, только позднее он понял: сделано это было намеренно, чтобы институтские и заводские знали, какую сволочь увозят на их глазах. В фургоне было тесно, а люди все прибывали, они стояли вплотную, только старика Нежного посадили в угол, Махт прижался к Арону горячим телом, оно вздрагивало, и Арон увидел, что этот могучий толстяк плачет, стараясь не проронить ни звука.

В открытую дверь было видно, как часть солдат выбежала из цепи и кинулась к военной машине, и тотчас дверь захлопнулась, звякнуло железо, и в это время раздался удивленный, басовитый, хорошо поставленный голос прирожденного лектора:

– Что за… твою мать!

Арон узнал этот голос, он принадлежал профессору Гольцу, о смелости которого в институте ходили различные легенды, даже такая, что он на металлических тросах спускался в горячую домну… Поверить в это было невозможно, но находились очевидцы.

Люди держались друг за друга, больше держаться было не за что; когда машина тронулась, качнуло, и все еще плотнее сгрудились.

Махт стоял впереди, по его толстым щекам текли слезы, они сползали на полные губы, которые шептали непонятные Арону слова, но когда Махт повторил их, Арон понял: тот шепчет по-еврейски нечто вроде молитвы.

Вот уже несколько лет Арон слышал это тяжкое слово «забрали», оно звучало по всем дворам и улицам Москвы, в забегаловках и подворотнях и касалось не блатных и не шпаны, тех заметали, да и над ними бывали суды, им носили передачи, а забранных, таких вот, как отец того же Чугуна, да и многих других отцов приятелей Арона не судили, они исчезали за каменными стенами тюрем. И он ни разу не слышал, чтобы хоть от кого-нибудь доносились вести на волю. Чугун сказал: «Без права переписки». Это означало – сгинул человек и нет его. Теперь вот Арон сгинул сам, это для тех, кто остался на воле, кого не было в этой душной, набитой сослуживцами машине. Он сгинулдля знакомых, для матери… Он еще жив, но им пересечен рубеж неизвестности, ему, скорее всего, дадут возможность узнать, что творят с теми, кого вот так увозят под конвоем… Он начитался в газетах и журналах много всякого о фашистах, читал про газовые камеры и не мог представить, что это такое. И сейчас ему пришла мысль: может быть, эта самая машина, на которой написано «Продукты», и есть душегубка, ведь с каждой секундой становилось невыносимей дышать; они стояли закупоренные, прижатые друг к другу, и тело сделалось липким, воздуха не хватало, начинала кружиться голова.

В это время раздался скрип тормозов, с воли доносились голоса, затем заскрежетали ворота, машина снова двинулась, но на этот раз медленно и остановилась мягко. И тут же раздался хриплый женский голос:

– Кого приволокли?

И мужской зло и скучно ответил:

– Опять жидовню.

Женщина длинно выматерилась и зло спросила:

– Куда пихать? Стены-то не резиновые!

– Найдешь, им все равно… Ну, что там стоишь? Открывай! Гони их в баню. Там готово?

– Там всегда готово.

Загремело железом, обе створки кузова растворились, несколько конвойных стояли подле машины на асфальте.

– Выходи по одному. Руки назад!

И с этого мгновения все завертелось так быстро и стремительно, что и оглядеться некогда было, хотя Арон успел заметить, что машина остановилась в глухом, со стенами старинной кирпичной кладки, дворе; его подтолкнули, и он следом за бегущими короткими шагами нырнул в полутемный подвал, оттуда несло застоялой водой, грязным бельем; они оказались в сводчатом помещении с яркими лампами и скамьями.

– Раздеваться, стричься, бриться… Быстрей, быстрей! Не на пляжу, мать вашу…

Он сбросил с себя одежду, остался голым; ступив на теплый цементный пол, шагнул вперед, сильные руки усадили на табуретку, машинка впилась в голову; стригла его женщина в грязном халате, раза четыре или пять провела машинкой по голове, и все его волосы оказались на полу. Он вскочил, и его подтолкнули в другую сторону, там сидели две девицы с синими лицами, одна мылила пах помазком, а другая, взмахнув опасной бритвой и двумя пальцами зажав орган, стремительно сбривала волосы.

– Не задерживаться.

Ему сунули в руку черный обмылок, столкнули в помещение, клубящееся вонючим паром, он уже видел – у кранов выстроилась небольшая очередь с шайками без ручек, такую же шайку дали и ему. На мытье отвели не более десяти минут. Хоть можно было смыть пот, которым он покрылся в фургоне. Их по очереди вводили в комнату после того, как уж они напялили в спешке свою одежду; там за столом сидела полная, красномордая женщина с пистолетом на широком ремне; непрестанно матерясь хриплым голосом, она отмечала что-то в своем списке и, назвав номер, кивала конвойным. Арону сунули тряпку, похожую на затертое одеяло, на ней бурели капли крови и еще какие-то нечистоты.

– Шагай!

Его вывели из комнаты, один конвойный шел впереди, второй позади; гулко стучали металлические ступени лестницы; наконец они оказались в коридоре.

– Стоять!

Его повернули лицом к стене, звякнули ключи.

– Пошел!

Он чуть не споткнулся, шагнув в камеру, тяжелый смрад ударил в лицо, запахи гниения, тошноты, табака, густые и резкие, так обдали его, что сразу заслезились глаза, и он с трудом различил множество человеческих лиц, они выплывали, словно из тумана, одно страшнее другого. Его снова толкнули, и он, споткнувшись о чьи-то ноги, упал на пол, так и не выпуская выданной ему зловонной тряпки.

– Тут лежать!

Но лечь было нельзя, для него отвели узкую полоску метра в полтора, а то и меньше, и он сел, согнувшись, пытаясь оглядеться и понять: где же он?

Слева от него на низком чугунном унитазе сидел горбун и, довольно жмурясь, делал свое дело. К стене была прикреплена небольшая раковина, из крана в нее капало; Арон отвернулся, глаза немного привыкли, под потолком горела яркая лампа, окна глухо забраны; камера была узкой, судя по лежанкам, притороченным к обеим стенам – одна над другой, – рассчитана на четверых, а народу в ней на глаз – человек тридцать, мостились под лежанками, между ними; на самих лежанках, как в поезде, сидели, а вдоль стен корчились, жались друг к другу люди, говорили, фырчали, стонали. Сколько он всякого наслушался на улице, в школе, в институте о тюрьмах, лагерях, сколько слышал разных блатных песен и сам их распевал лихо в компании, но представить такого людского месива, безразличного друг к другу – это ощущалось сразу, – не мог, и ему стало жутко. Ведь приходилось ездить на заводскую практику в «пятьсот веселых», в набитых теплушках, где тоже был разный люд, смердящий, завшивленный, однако же над ним витал веселый дух дорожной свободы. Спал и на полу под скамьями на вокзалах во время пересадок, и все же то нельзя было сравнить с камерой. Через головы людей он разглядел, что на одной из нижних лежанок сбилась группка людей, там, видимо, играли в карты, а один из них сидел голышом с большой наколкой на груди, с усмешкой поглядывая на игру, дымил толстой папиросой.

«Я же ничего не сделал, – думал Арон. – Может, подержат и выпустят… Что я мог сделать?.. Вынести с завода?.. У нас не вынесешь даже ржавого гвоздя. Какая-то ошибка… Господи, а мама?.. Что же с ней станет?» Он помнил, как они получили похоронку, как она плакала тихо, дрожа плечами, глядя на листок изуверской бумаги; это длилось долго, очень долго. А утром он увидел: она седая… Что же будет с ней сейчас?

Дурнота подступила к горлу, закружилась голова, и он впал в забытье, а может быть, это был сон, потому что все время наплывали изурочные, стриженые, обросшие щетиной грязные лица с перекошенными ртами. Он пришел в себя, когда ему стукнули по пяткам; дверь камеры была распахнута, гремели мисками, шла раздача еды. Он встал в очередь, кто-то вздохнул: «Опарыши». Ему сунули в руки миску, ложку, кусок хлеба; он заглянул в миску и обомлел: в ней и в самом деле плавали мертвые жирные черви-опарыши. В это время кто-то стремительно вырвал из его полуразжатой руки хлеб, он даже не заметил кто. Хотелось есть, он пошевелил в миске: оказалось – это осклизлые ломаные макароны, но от них так дурно пахло, что есть он не смог, хотел вернуть миску, но ее тоже ловко вырвали из рук.

«Загнусь я тут», – с тоской подумал он, и злоба вскипела в нем, он обернулся, вся камера торопливо ела, никто не смотрел в его сторону… «Гады! – скрипнул он зубами. – Зверье!» Вернулся к своему месту подле унитаза, расстелил вонючую тряпку, и тяжкая апатия навалилась на него.

Трое суток он прожил в набитой людьми камере, словно в одиночестве: никто к нему не обращался, и он никого ни о чем не спрашивал. Карманы пиджака его были пусты: ни денег, ни пропуска, ни часов; наверное, все это изъяли, пока они мылись в бане, а может, когда обыскивали перед тем, как полногрудая хрипатая баба направила его сюда. Постепенно он понял, что в здании тюрьмы, которое казалось ему огромным, все время идет напряженная работа, движение начиналось с утра – то уборка, то вызовы, похожие на дурную игру: «Кто на букву?..» – «Я!» – «Фамилия?» Он не мог понять, почему в камере не попадалось двух фамилий на одну и ту же букву, возможно, их так специально сортировали; людей уводили, приводили, часто притаскивали в кровавых подтеках, и по камере шелестела фамилия «Лещенко», а то и говорили: «Через Лещенко пропустили».

Больше он не был таким нерасторопным и не давал увести пайку хлеба, с отвращением, но все же ел, то суп, пахнущий селедкой, с рыбными костями, то мутную баланду, однако видел, что в углу на верхних и нижних лежанках жевали колбасу, курили дорогие папиросы – там околачивались урки.

Он уже знал, что идет как «политик». Шустрый старичок шепнул ему: «По пятьдесят восьмой, паря, идешь».

«Не знаю», – ответил Арон.

А старичок заливисто захохотал: «А я вот знаю». Хитры и алчны были глаза у него; видимо, за информацию он ждал подачки, но Арон буркнул: «Отвали».

Так, значит, он идет по пятьдесят восьмой статье. О ней шептались все, еще мальчишки до войны, и после, и в институте; все знали: она означает «враг народа», и страшнее ее в уголовном кодексе нет. Вот этот старик, урка, сокамерник, видимо, знает о нем все, а он сам о себе почти ничего.

Мать предупреждала, чтобы он не болтал лишнего, но он и не болтал, да ведь и взяли-то из института и с завода двадцать девять человек, значит, не за болтовню, значит, им клеили нечто серьезное. Но что?

Ответ на это он получил в этот же день. В камере зашевелились, заскреблись, и поползло от человека к человеку: «Этап», и вскоре ввалилось пятеро и вызвали шестерых, и те ушли с вещичками, а еще через полчаса втолкнули Эвера. Узнать его было трудно, но это был Рейн Августович, в полувоенном, теперь уж изрядно потрепанном кителе, необычные пуговицы на нем полуоборваны, левый глаз затек, бородка острижена, и волосы торчали пучками; руки его были в крови, он стоял, не мог двигаться. И тогда Арон вскочил, кинулся к нему, решительно оттолкнул кого-то, опустил Эвера, чтобы тот мог сесть на пол. Мутным глазом Эвер посмотрел на Арона, разбитые его губы шевельнулись. Кто-то вздохнул в камере: «Силен Лещенко».

Арон сообразил, что надо делать: сбросил с себя пиджак, рубаху, майку, метнулся к раковине, из крана текла слабая струйка, он смочил майку и вернулся к Эверу, отер ему лицо, руки, распахнул китель.

Ему подали жестяную кружку с водой, он не заметил, кто это сделал. Эвер выпил жадно, тяжело сглотнул, сказал:

– Ноги.

Арон поддернул его штанины и увидел синие вздутые суставы.

– Били?

– Да, кабелем.

Он разорвал майку, снова смочил ее под раковиной и мокрым обмотал суставы Эвера. Тому стало легче, и он, дернувшись всем телом, вздохнул.

– Это вы, Каминский?

Значит, он узнал Арона, правый, незакрывшийся глаз смотрел печально.

– Вы на допросе были?

– Еще нет, – ответил Арон.

Эвер помолчал, морщась от боли, вздохнул:

– Мой совет… Подписывайте… Конец один. Я вам даже приказываю: подписывайте.

– Что?

– Обвинение… любое. Какая разница? Вы еще молоды… Может, это вас спасет.

– А вы подписали?

– Нет.

– За что нас? – спросил Арон.

– Это знают только они, – ответил Эвер и впал в забытье, а через час его снова увели.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю