412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иосиф Герасимов » Вне закона » Текст книги (страница 17)
Вне закона
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:26

Текст книги "Вне закона"


Автор книги: Иосиф Герасимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)

7

Каким был Палий? Вряд ли кто-нибудь даже из очень близких ему людей, таких вот, как младшая дочь его или Кедрачев, мог бы с ясностью определить Ивана Никифоровича. Этот прямой, сухопарый старик, с бородкой клинышком, узкими усиками, переживший многих, кто оказывался рядом или же пытался враждовать с ним, ушел из жизни, неся на себе печать порядочности, – таково было общественное мнение о нем, и не без основания, потому что на счету его числились поступки, обеляющие его. К нему дважды обращался серьезный начальник, которого ненавидел и в то же время трепетал перед ним научный мир, уж очень высокий пост тот занимал, бывал крут – случалось, заставлял кидать в огонь уже отпечатанные в типографии труды. Однако же когда он впервые появился перед Палием в 1958 году, еще только в качестве работника серьезнейшего учреждения, кривоватый, с изуродованной на войне рукой, и, глядя на Палия одним глазом – второй был то ли прищурен, то ли совсем закрыт, – вежливо попросил: «Подпишите, пожалуйста, это письмо. Как видите, тут солидные имена» (письмо было о писателе Борисе Пастернаке, группа ученых и деятелей культуры требовала его изгнания за пределы страны), Палий брезгливо отодвинул от себя бумажку, сказал сурово:

– Это не ко мне, мил душа. Я литературой не занимаюсь. Не моя компетенция.

– Но гражданская позиция…

Палий перебил его:

– Я свою гражданскую позицию, Сергей Павлович, в войну доказал. Вот так-то. И прошу ко мне обращаться только по вопросам, связанным с моим делом.

И хотя Палий об этом никому не рассказывал, но о разговоре узнали, слух облетел круги ученых и писателей; однако Палий подобного рода шумов не любил и на все вопросы отвечал сухо:

– Это все неважно.

Позднее, когда этот человек сделался заведующим крупным отделом и пригласил Палия к себе, он сказал уже довольно бесцеремонно:

– Ну, теперь это в вашей компетенции. Читайте. Товарищи из академии подписали гневное письмо по поводу так называемого академика Сахарова.

Письмо было небольшим, Палий быстро пробежал его глазами, отодвинул от себя, сказал:

– Ошиблись, Сергей Павлович. Опять же это не моя компетенция. Я политикой не занимаюсь.

Начальник вскипел, хлопнул ладонью по столу, чуть ли не брызгая слюной, гаркнул:

– А чем же вы занимаетесь?.. Мы еще должны проверить!

– То, чем я занимаюсь, – спокойно и с достоинством ответил Палий, – без этого государство жить не может. А вот без вас, мил душа, простите, оно проживет. Пожелаю вам…

Когда он выходил, то слышал за своей спиной злобное шипение. Почему он вел себя так, когда довольно крупные ученые, считавшиеся тоже людьми порядочными, поставили свои подписи под письмом, о котором уже много лет стыдно вспоминать их ученикам, объяснить трудно, как и то, что Палий не подвергался опале, хотя многие ждали – его вот-вот уберут из института; однако его не только не убрали, а вскорости наградили очередным орденом.

Достаточно и двух этих случаев, чтобы прослыть человеком независимым, сохраняющим достоинство, а ведь могли его и ударить в то время вовсе с другой стороны, вспомнив сделанные, а затем напечатанные им доклады, кончавшиеся здравицей в честь Сталина. Но никому не пришло это в голову. Он очень редко давал интервью; однако ж после того, как отказался в начальственном кабинете поставить подпись, сам позаботился, чтобы к нему пришел репортер. Говорил Палий более всего о долге ученого, указывал: заурядный человек всегда приспосабливается к господствующему мнению, считает современное состояние вещей единственно возможным, потому и пассивен. Подлинный ученый на подобную пассивность не имеет права, он обязан задавать себе вопрос: а может, то, что окружает его, неправильно? Сомнения – истинная движущая сила науки, и именно они расширяют духовный мир человека. И чем значительнее жизненная перспектива личности, чем богаче ее внутренний мир и культура, тем меньше ее зависимость от непосредственного окружения и выше духовная свобода. Только такого человека можно называть творцом.

Мысли были довольно простенькие, в наше время они вряд ли бы кого удивили, уж так много всего наговорено учеными, так много выявлено самых неожиданных позиций, что, скажи все это Палий ныне, интервью вовсе не было бы замечено, а тут о нем заговорили на всех углах. Стало известно, что редактор, опубликовавший его, схлопотал серьезный выговор, и опять же самому Палию не было ничего, а институтская молодежь, да и не только институтская, потянулась к нему.

Сейчас может показаться, что я возвеличиваю Ивана Никифоровича Палия, однако же многое меня от этого удерживает, и я не могу скрыть, что, пытаясь понять фигуру эту, часто прихожу в тупик. Такое странное время мы пережили, что крайне сложно что-либо рассматривать лишь в одном свете, хотя для облегчения определений мы придумали множество сочных названий; ну, скажем, достаточно сказать о человеке «приспособленец», и все ясно, можно его перечеркивать. А стоит вглядеться – только обомлеешь да руками разведешь.

Чтобы понять, о чем я веду сейчас речь, нам хотя бы ненадолго придется заглянуть в абрамцевский дом, где оставили мы в небольшом тайном кабинетике Палия на втором этаже в кожаном кресле Кедрачева, изучающего папки, вынутые Никой из сейфа.

Сама Ника спала в соседней комнате на своей скомканной постели, уткнувшись лицом в подушку, она не зашторила окна, и лунный свет, пробившись сквозь сосновые ветви и освещая неубранную спальню, падал на лицо, искаженное мучительной гримасой.

А в кабинетике ярко горела настольная лампа, форточка была открыта, вытягивая густой табачный дым и впуская влажный воздух с грибными запахами. Бумага, которую держал в руках Кедрачев, внезапно затрепетала в его коротких, крепких пальцах, он прочел ее еще раз, затянулся сигаретой, хотя во рту и без того было сухо и горько. То была копия документа, подписанная Палием:

В ПРОКУРАТУРУ СССР

На ваш запрос о реабилитации Эвера Рейна Августовича могу сообщить следующее. Поступил он в мое распоряжение в мае сорок второго года, после того как мною было направлено письмо Сталину о необходимости самых срочных разработок по скоростной выплавке и прокатке броневой стали. До этой поры я о нем ничего не знал, хотя Эвер уже был доктором технических наук. Лишь немного позднее, после войны, я получил сведения, что Эвер носил в то время звание майора, а затем уж и подполковника службы госбезопасности и до прибытия ко мне являлся главным инженером закрытого, лагерного типа научного учреждения, где трудились взятые под стражу, собранные со всех концов страны ученые и инженеры; они осуществили немало серьезных разработок, правда, не получивших практического применения. Сам Эвер был крупным инженером, но ему не хватало фундаментальных знаний. По натуре человек жесткий, дисциплинированный, старавшийся утвердить на экспериментальном заводе почти воинскую дисциплину (и это ему удавалось), он читал лекции в учебном институте, отбирал из выпускников способных работников для нас. Но, видимо, одновременно выполнял и задания госбезопасности; это было важно, так как институт имел закрытые лаборатории и получал заказы военных.

Гибель его для меня явилась полной неожиданностью. Я знал, что им составлены списки лиц еврейской национальности, работавших на важных объектах, он ознакомил меня с ними, предупредив, чтобы я их не разглашал. На мой вопрос, к чему нужны такие списки, он ответил: это правительственное задание, он несет за него ответственность не только перед органами, но и перед председателем особой комиссии т. Кагановичем. Списки носят сугубо профилактический характер на тот случай, если в институте возникнут осложнения. Насколько я знаю, подобные списки составлялись во многих научных и не только научных учреждениях и, видимо, входили в некую разработанную систему, которой и на самом деле руководили Каганович и Берия. Эвер потребовал от меня удостоверить этот список, что я и сделал.

В начале августа сорок девятого года я был вызван на Лубянку, и там мне сообщили, что в институте обнаружена подпольная организация, связанная с «Джойнтом», пытающаяся продать наши секреты за рубеж. Руководителем этой организации назван Эвер. Мне подали список, с которым я уже был знаком и который сам удостоверял. Теперь он открывался фамилией Эвера, а заключался А. Каминским. Тут же мне было сообщено, что вся преступная группа уже арестована.

По прошествии лет и теперь, когда оглашены стали многие документы, показывающие противозаконные действия органов госбезопасности, я могу лишь предположить, что по каким-то причинам Эвер или впал в недоверие, или оказался ненужным органам, хотя для нашего института и завода это было большой потерей. В сорок девятом году, придя в себя после арестов, я было решил, что Эвера просто перевели в какое-нибудь из тайных учреждений наподобие того, в котором он работал до прихода ко мне, даже полагал: он отобрал таких, как профессор Гольц, Зелинский, Шакута, то есть наиболее сильный мозговой центр, чтобы уже в закрытых условиях выполнять особое задание правительства под строгим присмотром госбезопасности. Первые сомнения у меня появились после прихода ко мне дочери Эвера, которая сообщила, что у них дома дважды был обыск и она не имеет от отца никаких сведений. Она пришла ко мне и во второй раз с просьбой помочь ей хоть где-нибудь устроиться на работу. Я не мог отказать и договорился о приеме ее в гуманитарный академический институт благодаря своим знакомствам. Вот когда мне стало ясно, что Эвер репрессирован, но причин этого я понять не мог.

Однако надеялся все же, что он жив, и только из вашего сообщения узнал, что он был уничтожен в 1949 году, то есть в год ареста. Со своей стороны я могу дать только весьма положительную характеристику Эверу как инженеру и ученому, что же касается его деятельности как работника госбезопасности, то, кроме упомянутых здесь списков лиц еврейской национальности, мне более ничего не известно. Прошу вас, если это возможно, не сообщать об этой стороне жизни его дочери, которая вышла замуж и родила ребенка. Тем более что именно она хлопочет о реабилитации осужденного Эвера.

С уважением И. Палий.
19 марта 1957 года.

К этой записке была приколота бумажка: то ли выдержка из дневника, то ли заготовка, которая не вошла в основной текст:

Когда Эвер принес мне список, я спросил его: «Рейн Августович, ну на кой черт вы этим занимаетесь? Вы ведь инженер, да еще какой!»

Он ответил со свойственной ему усмешкой: «Время требует профилактики. И не забывайте: я коммунист».

«Так что же?» – спросил я.

Черт его знает, может, он был фанатиком, а может, коммунизм стал для него некой религией нового ордена меченосцев. В Эвере было достаточно высокомерия, и он с той же усмешкой мне сказал: «Вам просто непонятно, что такое партийная дисциплина. Я подчиняюсь решениям, то есть выполняю партийный долг».

Честно говоря, я до сих пор этого не понимаю, хотя могу представить: в ту пору уйти от данного партией задания было равнозначно добровольному уходу в могилу.

Но Эвер не был трусом. Он в моих глазах честный, преданный человек. Может быть, в этом его трагедия. Возможно, когда он это понял, то было уже поздно.

Замечу: в списке, составленном Эвером, не значился А. Каминский. Но, видимо, кто-то список переписывал, и при этом было решено: коль Каминский носит имя Арон, то, значит, скрывает свою национальность, записавшись русским. В список ввели и Эвера. Скорее всего, от него хотели избавиться. Почему-то он стал им не нужен. Возможно, и протестовал. Кто знает?

Кедрачеву было душно, он давно снял галстук, распахнул белую рубаху и, прочитав второй раз документ, отложил его в отдельную папочку, куда складывал особо важное из записей Палия.

Он встал, чтобы размяться, невысокий, плотный, с пышной шевелюрой русых волос, подошел к окну; ночь уже редела, туман космами медленно тянулся меж сосновых стволов, местами просвеченный лунным светом, он казался голубым; хорошо было бы сейчас выйти из дому и побродить по влажной траве, вдыхая запахи цветов и влажного дерева, но он не мог себе этого позволить. Понимал, какая страшная сила таится в этой, только что прочитанной им бумаге, хотя многим другим она показалась бы обычной отпиской. Но ведь не случайно старик хранил ее в особом сейфе, где лежали и копии бумаг, отправленных в правительство, и ответы на них с резолюциями Сталина или Молотова, хотя они были чисто деловыми. Правда, одна из них тоже была не проста: она заключала в себе просьбу выдать Палию архив серьезного ученого, арестованного МВД, содержащий в себе весьма нужные институту Палия разработки. На этой бумаге наискосок было начертано жирным синим карандашом раздраженное: «Не понимаю Вас, товарищ Палий. И. Сталин». Зачем нужен был этот архив Ивану Никифоровичу? Хотел ли он его спасти или использовать для работы? Однако же ясно было, что в обоих случаях он рисковал, и потому к этой бумаге была приколота другая, в которой Палий извинялся перед вождем за необдуманный шаг, и эта бумага вернулась с резолюцией: «Занимайтесь своим делом, товарищ Палий. И. Сталин».

И все же записка в Прокуратуру перевешивала, в ней открывалось, кто такой Эвер, а это было важно Кедрачеву, очень даже важно.

…Ох, как непросто понять стремления души человеческой, над которой долгие годы витало мутное облако глобального страха! Что таится в тайных ее закутках? Мы чаще всего судим людей по внешним поступкам. Да и как может быть иначе, коль нам внушали мысль, что каждый из нас может определять себя только по результатам своей деятельности? Других особых критериев и не было, считали – коль человек поглощен каким-то делом, он обычно и не спрашивает себя: а имеет ли это дело смысл?.. Деятельность и поступок, деятельность и поступок – иных критериев нет. Они видны, они не составляют тайны. Так казалось…

Но так ли все это на самом деле? Сколько сомнений накопилось у меня, и ответа на них пока нет…

8

Длилось это дней десять или недели две, а то и больше, Арон сказать не мог, потому что в душной, зловонной камере, где часто сменялись люди, он утратил ощущение времени. В отличие от многих его долго не вызывали на допрос, но пришел и его час.

Усталый, с дергающейся щекой и синими кругами под глазами следователь велел сесть на табуретку, лениво направил на него сильный луч света, подвинул бумагу с обвинительным заключением, где говорилось, что А. Каминский является активным участником антисоветской, террористической группы, состоящей на службе зарубежной разведывательной организации «Джойнт», занимается в пользу ее шпионажем, изготовляет тайно вне завода оружие для организации, возглавляемой Эвером. Арон был уже предупрежден Рейном Августовичем, да и в камере наслышался о множестве подобных обвинений, но когда он прочел все это, апатия, охватившая его, мгновенно исчезла, вспыхнула злость; ему хотелось тотчас порвать бумагу, но следователь, видимо, угадал его намерения, успел забрать бумагу, охрипшим голосом сказал:

– Парень, не заставляй с тобой возиться… Я жену два дня не видел, да и у сынишки сегодня день рождения. На вот, я тебе дам глянуть. Все ваши подписали… Я же тебя даже не допрашивал. Пожалел. Зачем, думаю, парня мучить, и так с ним все ясно. Бери ручку и ставь подпись, и все дела. Отсюда, парень, выходят только на этап или на тот свет, в камере тебе уж это объяснили.

Он закурил, оттопырил губу, она была у него рассечена или треснула. Ему, видимо, и в самом деле не хотелось возиться с Ароном.

– Ну? – лениво спросил он.

– Нет.

Следователь зевнул, нажал кнопку. Вошел сержант, щелкнул каблуками.

– Отведи его к этим… Пусть переночует, завтра договорим. А я пошел.

Арон встал, заложил руки назад, и опять шли длинными переходами, железными лестницами, щелкали металлические зарешеченные ворота, один конвойный впереди, другой позади. Вот и камеры. «Значит, здесь пытают», – подумал Арон, и все сжалось в нем от страха.

– Стоять!

Зазвенели ключи, его втолкнули в камеру, тут всего было пять человек.

– А, мальчик, заходи. Гостем будешь! – весело сказал волосатый, с восточным лицом громила; на лежанке сидел седоватый, аристократической внешности тонкогубый человек с косой, неприятной усмешкой, трое других мужчин, с низкими лбами, выглядели угрюмо…

Все, что произошло дальше, было неожиданно и мерзко, не укладывалось в нормальном сознании. Восточный громила охватил его волосатыми лапами, и тотчас трое с низкими лбами кинулись к Арону, содрали с него одежду, он только успел услышать: «В позу!» Его прижали лбом к полу, сдвинули колени, и сразу же на него навалилась тяжелая туша, пыхтя, хрипя и радостно вскрикивая; когда он сообразил, что творят над ним, он завыл от боли и отвращения, но ему заткнули тряпкой рот; это длилось долго, очень долго, рассудок его помутился, и он потерял сознание. Очнулся, облитый водой, и первый, кого он увидел, был восточный громила. Щурясь от удовольствия, он ел колбасу, чесночный дух долетел до ноздрей Арона, но его чуть не вырвало. Громила увидел, что Арон пришел в себя, и, раскрыв пасть, радостно заржал.

– Эй, Жилет, – сказал он, обращаясь к седоватому, с косой усмешечкой. – Покажи, какой ты мужчина.

И опять узколобые кинулись к Арону, опять прижали его лбом к полу, и все повторилось сызнова; и повторялось это, может быть, всю ночь, на него наплывали кошмарные видения, кровью застилавшие глаза. Однажды он только услышал оклик: «Эй, гомики, живым оставьте. Он следователю нужен». Пришел в себя, видимо, под утро, очнулся и удивился, что лежит одетый, даже пиджачок был накинут на него. На лежанках храпели. Никогда в жизни он еще не испытывал к себе такого отвращения и никогда еще он не был так слаб, ему хотелось лишь одного – умереть сейчас же, тут, но его уж толкал в бок конвойный, требуя подняться… Много раз он слышал о различных способах насилия, но ничего подобного даже не представлял; как и не представлял, что стыд и отвращение, слившись воедино, могут обрести такую давящую силу, что не ощущаешь более себя не просто человеком, но даже живым существом и только смерть, как благо, может быть избавлением. Он едва плелся, слегка подталкиваемый конвойным.

Следователь с хрустом, аппетитно ел малосольный огурчик, второй такой же огурчик лежал на ломте черного хлеба; лицо следователя чуть розовело, но синие круги под глазами остались. Он обтер уголки губ, сказал не без ехидства:

– Ну, получил удовольствие?

Арону хотелось вскочить с табурета, впиться в его глотку зубами, но он не мог шевельнуться; следователь взялся за второй огурчик, понюхал кусок хлеба и, жуя, спросил:

– Подпишем, или опять отправим тебя к этим?

Арону было все безразлично, он только помнил, как Эвер приказал ему: «Подписывайте!», а он не выполнил этого приказа, поступил как мальчишка… Нет, его не пытали, как Эвера, как многих других, над ним просто надругались, да так, что жизнь потеряла смысл. Он протянул слабую руку, и следователь его понял. Арон поставил свою подпись.

– На всех листах, – деловито предупредил следователь.

Он покорился.

– Ну вот, – сказал следователь, закуривая. – Умница. Сегодня же закроем дело, и нет хлопот.

Его вернули в прежнюю камеру, она была забита еще более, чем прежде, но на правах старожила Арон прошел подальше от чугунного унитаза и, раздвинув двух пожилых, пристроился у стенки. На него нашло полное безразличие, даже отупение, он не испытывал никаких чувств, словно все они покинули его, не ощущал ни духоты, ни запахов, не слышал слов, произносимых людьми. Он превратился в некое подобие костей, обтянутых кожей, душа умерла в нем. И только однажды он встрепенулся, когда вихлястый парень с наколкой в виде креста на правой стороне груди подошел к нему, стукнул носком острого ботинка в бок и, подмигнув, сказал:

– А ну, побалуемся? – и быстро постучал ладошкой по сжатому кулаку и тут же загоготал.

«Этого я удавлю, – подумал Арон. – Пусть убьет, а удавлю». Но верткий отошел, и только в углу еще долго слышался смех; значит, в камере знали, что сотворили с ним между допросами. Но ему было наплевать, теперь уж на все было наплевать…

Прошло, может быть, два, а то и три дня, как его выдернули из камеры, свели по гулким лестницам вниз. В небольшой комнатке сидели трое хмурых военных, и один из них деревянным голосом сообщил, что Особое совещание постановило избрать мерой пресечения террористической, шпионской деятельности Каминского – расстрел. Его вывели сразу же, и почти в дверях он столкнулся с профессором Гольцем, тот, видимо, его не узнал, глаза его ничего не выражали.

Арона сунули в бокс. «Ну вот и все, – подумал он. – Ну и черте ними». Ему и в самом деле все было безразлично, только подумалось: скорей бы. Он слышал, что расстреливают в каком-то узком коридоре, а тех, кто стреляет, не видно. Возможно, выстрел раздастся и сейчас, в этом глухом боксе, но вскорости загремело железо.

– Выходи!

Он заложил руки назад и двинулся за конвоем; его вывели во двор, там стояло несколько «воронков» и «студебеккер»; группа охранников с собаками; это были здоровые, с мудрыми мордами овчарки, почти одинакового роста, с черными полосами на спинах.

Подле охранников гоготал во всю глотку широкоплечий белокурый сержант с тяжелым картофелевидным носом, рассеченной левой лохматой бровью.

– Лещенко, – окликнули его, – этого куда?

Сержант посмотрел на Арона, махнул рукой:

– Да к тем же жидам, – и отвернулся.

Эта небольшая заминка дала возможность Арону вдохнуть свежего воздуха, уже пахнущего морозцем, он успел заметить в уголках двора налеты снега и небо успел заметить, серое, низкое, нависшее; и пока шел к раскрытой двери «воронка», где стоял конвойный, дышал жадно, впитывая в себя забытые запахи воли, и в нем словно бы растворилось безразличие, он чуть не вскрикнул от болезненной, стремительно вспыхнувшей жажды жизни и от этого оглушившего его чувства рванулся в сторону, но его тут же перехватил конвойный, и Арон закричал, упираясь, сопротивляясь, чтобы его не втолкнули в машину. Услышал глухое рычание собаки, и в это время ему нанесли удар в затылок, голова помутилась, и он оказался на узкой скамье в «воронке». «Постыдитесь», – тихо сказали ему на ухо, и он увидел невозмутимое лицо профессора Гольца.

А в машине все прибывали и прибывали люди, не только сидеть, но стоять негде было; наконец захлопнулась дверь с небольшой решеткой, за ней сел на свои места конвой.

В «воронке» теснилась лишь половина тех, кого арестовали в тот день на заводском дворе. Когда машина тронулась, до Арона долетел шепот: Нежный скончался на допросе… Кому понадобилось арестовывать этого старика, которого держали в институте как реликвию? Значит, осталось двадцать восемь. Но в машине не более двенадцати – четырнадцати… Может быть, другим дали не расстрел, а отправили в лагерь этапом?.. Эти мысли лишь на какое-то мгновение отвлекли Арона; тяжкое молчание установилось в машине, то было ожидание смерти изувеченных, изуродованных людей. Слабый свет просачивался в «воронок», и Арон оглядел лица; многих он не знал пофамильно, хотя они работали в институте. «А может, и в самом деле был заговор?» – мелькнуло у него. Но он-то тут при чем?.. При чем тут он? Хотелось кинуться к двери, заколотить по ней, но он понимал всю бесполезность своего отчаяния. Надо готовиться к смерти. Но как? Он даже этого не знал.

И откуда-то из глубины довоенного времени вспомнилась ему подмосковная деревенька, куда выезжали они с отцом и матерью на отдых. Спал он на пахучем сене, пил по утрам парное молоко и слушал, как причитает бабка, крестясь на иконы узловатыми, корявыми руками, и всплыли заученные в ту пору слова. Странно, что они вспомнились: «Господи, спаси и сохрани! Господи, спаси и сохрани! Господи…» И сейчас он шептал эти слова; тогда, мальчишкой, он не вникал в их смысл, а сейчас ему открывалась в них тайна простоты и ясности жизни, у которой не может быть конца, потому как человек навечно оберегаем свыше и гибель плоти еще вовсе не конец. Он думал об этом и дрожал, словно его била лихорадка, руки тряслись, зубы постукивали, но странный покой и покорность охватывали душу.

А в «воронке» слышались стоны, слабые проклятия и молитвы. Только оставался невозмутимым узколицый профессор Гольц. «Воронок» трясло на ухабах, и уже непонятно было, сколько они едут: час, два или целую вечность; и вот машина ухнула, накренилась и встала. В наступившей тишине послышались команды, открыли дверь, конвой спрыгнул на землю, потом один из них вернулся, отворил дверцу с зарешеченным окошком:

– Выходи!

С трудом спрыгивали на землю, и когда Арон соскочил на комковатую, с разбитой колеей дорогу, то увидел, что от другой машины ведут Эвера, Махта и многих других, кого арестовали вместе с ним. Командовал Лещенко:

– А ну гони их к той полосе. Пусть в шеренгу строятся.

– Становись!

Лещенко явно был пьян, лицо его налилось тяжелой краснотой, он то и дело хохотал, словно гавкал. С большого «студебеккера» сходили конвойные с овчарками, их было много.

Заключенных, подталкивая прикладами, построили в шеренгу. Впереди было нечто вроде свалки: разбитые кузовы машин, ржавые кабины, осколки унитазов, провода, гнутые трубы, все это слегка припорошено снегом, а вдали темнел под низким, серым небом лес.

– А ну, рассчитайсь! – рявкнул Лещенко.

Арон наслышан был о нем в камере, но видел первый раз. Все знали, что привезли его из Полтавы, где он прежде работал секретарем райкома комсомола, чем-то очень угодил тогдашнему начальнику госбезопасности, и тот, переехав в Москву, притащил с собой Лещенко, который прославился изуверскими выдумками. Наверное, это нравилось кое-кому, вносило в жизнь карателей разнообразие, даже, может быть, веселило. Скорее всего, ту пытку, что применили к Арону, придумал Лещенко или такой, как он, ведь она давала повод для животного смеха.

– Первый! – глухо произнес Эвер и с большим трудом шагнул вперед, видимо, едва сдерживая боль в ногах.

Арон стоял пятым, через одного пыхтел совсем обросший Махт с тяжелыми синяками под глазами.

Внезапно произошла заминка – двенадцатый молчал. Тогда Лещенко, покачиваясь, словно в танце поводя плечами, подошел к молчавшему. Это был Гольц.

– Ну что, говно фашистское, арифметики не знаешь?

Профессор молчал.

– Дюжина! – вскрикнул Лещенко и плюнул профессору в лицо. – Следующий.

Последним был двадцать восьмой. Нежного не было, значит, то, что услышал Арон, оказалось правдой. Лещенко прошелся вдоль строя в мягких сапогах; несмотря на свою грузность, он был подвижен, даже спортивен, одет в хороший военный плащ без погон.

– Ну вот что, жидовское отродье, по законам диалектического материализма, на который вы, как всякие фашисты, положили с прибором, а мы охраняем как великую святость… так вот, по законам диалектического материализма, если вражина не сдается, то мы его к ногтю. Вам приговор – вышка. Но мы тут с хлопцами побалакали и порешили: даем вам шанец. Как, хлопцы? А?..

Где-то за спиной раздался дружный смех.

– Вон лесочек, бачите?.. Ну, кто туда добежит – пусть тикает. Пусть имеет свободу от нашей широкой души. Как пальну, так эстафету и начинайте.

«Будут бить по бегущим, – мелькнуло у Арона. – Сволочи».

Но он не видел, что делалось позади него: выстроилась ли цепь конвойных, взяв на изготовку автоматы; а может, там поставили пулемет? Да и зачем они выбрали это мусорное место?

– Ну, жидовня, приготовились! – Лещенко вынул из-под плаща пистолет и, подняв его, как стартовый, радостно воскликнул: – На ста-а-арт!

Арон оглянулся: большая группа конвойных снимала поводки с ошейников овчарок, и тут он сообразил, что сейчас произойдет, – этих могучих, отлично отдрессированных животных пустят на них.

– Внимание! Марш!

Раздался выстрел, боковым зрением Арон увидел, как Эвер, сделав шаг, упал, но тут Арона подхватило и понесло; злобный рык и собачий лай раздались за спиной. Душераздирающий крик всплеснул совсем рядом и в то же время громкий, заливистый хохот.

– Ату! Ату! – кричал кто-то визгливо и надсадно.

Арон набирал скорость, он перепрыгивал через какие-то трубы, сейчас все свои силы он вложил в бег, он увидел, как здоровая псина прыгнула на спину неподалеку от него бегущего человека, но он не различил, кто это, и прибавил бега, но тут же споткнулся, упал; проваливаясь вниз, почувствовал сильный удар по пяткам, и нечто огромное, тяжелое тотчас же обрушилось на него, ему на мгновение почудилось, что у него треснул позвоночник, и он сразу же потерял сознание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю