Текст книги "Вне закона"
Автор книги: Иосиф Герасимов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 30 страниц)
ПОСЛЕДНИЙ ГРОШ
Глава первая
Илья Викторович почувствовал слежку, когда возвращался с прогулки по небольшому парку, отгороженному от шумной зловонной магистрали массивными домами на высоких гранитных цоколях.
Парень в спортивном сером костюме с желтой полосой на груди и желтыми лампасами, в грязных кроссовках, без шапки, длинноволосый, с запавшими глазами, не выпускал Илью Викторовича из поля зрения вовсе не из праздного любопытства. По дорожкам бежало несколько человек, не только молодые, но и довольно преклонного возраста; Илья Викторович привык, что в любое время суток встретишь здесь истязающих себя ради крепкого здоровья краснолицых, потных любителей спортивных упражнений, и вряд ли обратил бы внимание на этого длинноволосого, если бы тот не мелькал так упорно перед глазами, особенно когда Илья Викторович остановился возле старого тополя с корой, изрезанной ножами.
Здесь он всегда останавливался, любуясь желтым лоскутом неба, просвечивающим сквозь черные стволы лип; в полдень небо не бывает таким, но здесь – особое место, он это знал и старался попасть сюда, когда невидимое солнце, пробиваясь сквозь наволочь, отражалось от невидимой реки и небольшой лоскут неба, обрамленный черными стволами, отдавал неяркой позолотой.
Илья Викторович обнаружил, что длинноволосый следит за ним, уже в самом конце прогулки, и то лишь потому, что парень допустил оплошность – не очень-то умело передалего девушке в клетчатом жакете, задумчиво грызущей травинку, да и она неосторожно кивнула парню: мол, все в порядке, ты свободен.
Илья Викторович усмехнулся: плохо работают ребятишки, скорее всего стажеры, а может быть, решили, старик слабо видит, да и реакция у него скверная. Дурачье. Такого не пропустит ни один профессионал. Дело ведь не в возрасте. Даже начинающие должны знать, если их взяли в службу наружного наблюдения, – внешность человека, как принято сейчас говорить, неадекватнаего физическим возможностям.
Илье Викторовичу казалось, что он скорее всего похож на старого, вышедшего на пенсию профессора классического образца, то есть какими они были примерно с полвека назад, а то и более: худощав, толстые очки без оправы с золотыми дужками на носу с горбинкой. Он много лет носит такие очки, то и дело поправляя пальцами перемычку, при этом вскидывая короткие брови, хотя очки вовсе не сползают с переносицы, держатся крепко.
У Ильи Викторовича сохранилась хорошая выправка, и плащ сидит ладно, походку он выработал прямую и спокойную. Может быть, наблюдателей и сбила с толку его привычка поправлять очки – так делают обычно близорукие люди, но Илья Викторович не может пожаловаться на зрение, он успел даже разглядеть у женщины в клетчатом жакете маленький крестообразный шрамик на скуле – скорее всего ей когда-то зашивали это место, а хирург попался скверный, мог бы и постараться, на женском лице не надо оставлять таких следов.
«Ну, что же, – хмыкнул Илья Викторович. – Проверим».
Парень в спортивном костюме свое отработал, он бежал вдоль ограды парка в сторону магистрали.
Илья Викторович прошел мимо женщины в клетчатом жакете, приостановился на углу, заметив боковым зрением, что она двинулась за ним. Он вышел на улицу, зашагал не спеша, прижимаясь поближе к домам, чтобы видеть отражаемый в витринах поток прохожих.
«Вот ведь, пожалуй, еще одна ошибка, – отметил он, – клетчатый жакет хорошо заметен в толпе». Стоило Илье Викторовичу остановиться у витрины, у которой было боковое стекло, как и женщина остановилась, отражение ее он хорошо видел. За грязной витриной открывалась унылая пустота продовольственного магазина, две продавщицы, толстые, неопрятные, в несвежих халатах, курили, облокотясь на прилавок. Илья Викторович, глядя на них, невольно в тысячный раз подумал: черт-те что, даже в войну такого не было, экое магазинное обнищание.
Он снова взглянул на отражение наблюдательницы в клетчатом и чуть не рассмеялся, игра стала занимать. Женщину он разглядел хорошо: простоватое, чуть скуластое лицо, жакет сидит мешковато – провинциалка, таких любят набирать где-нибудь в захолустье. Они прилежно учатся и, как правило, безотказны, готовы работать и по двадцать часов в сутки в благодарность за то, что очутились в столице, получили комнатенку и доступ в закрытые буфеты, а если им еще сумели вбить в голову фанатичную мысль об особой миссии солдат невидимого фронта, то тогда уж цены им нет.
«Ну, что дальше, милая?» – усмехнулся Илья Викторович.
Ну, конечно, сейчас сделаем озабоченный вид, пороемся в сумочке, перебирая различные предметы… Ну, ройся, ройся, а я подожду, пока тебе не надоест… Ну вот, один прохожий тебя толкнул, другой… Надо отойти. Куда?.. Конечно, к столбу. Но ведь и там могут сбить. Плохи дела, кто-то должен прийти на выручку. Ну, вот и пришел.
– Батя, курнуть не найдется?
Эдакий простачок в кепочке и затертой куртенке, а руки чистенькие, без всяких следов никотина. Смотрит просительно, а вот заметить, что в этой витрине есть боковое стекло, не способен. Илья Викторович сам обнаружил его, пожалуй, с месяц назад, да и то случайно.
– Извините, милый человек, – насмешливо спрашивает Илья Викторович, – вы что же, не москвич?
– Почему? – удивляется тот.
– А потому, что ныне сигарет у нас не стреляют. Они, дорогуша, по талончикам. А в киосочке по двадцать пять рублей за пачечку, это более рубля штучка. Кто же вам даром-то даст? Ай-я-я-яй.
Илье Викторовичу доставляет удовольствие поучать простачка, он и ощущает себя сейчас старым учителем, поймавшим ученика на ошибке.
– Да я, батя, заплачу.
– Пшел вон, – спокойно отвечает ему Илья Викторович и отворачивается.
Ну, а где эта неумеха в клетчатом жакете? Исчезла? Такого быть не может. Если уж за Ильей Викторовичем установили наблюдение, то так просто не отвяжутся.
Он медленно оглядывает улицу, хмурых пешеходов, двигающиеся по мокрому асфальту грязные автомобили, и сразу же становится тоскливо. Неподалеку, огражденная предупредительным знаком, желтеет глинистая лужа, рядом разрыли канаву, и машины колесами размесили грунт. Рябая поверхность этой лужи вызывает отвращение, и он думает о себе с неприязнью: «Зажился, старый хрыч».
Он снова оглядывается, но не видит ни женщины в клетчатом жакете, ни простачка в кепочке. Но ведь не могло же ему показаться, он никогда не страдал манией преследования, да ему наплевать на эту слежку… Впрочем, если разобраться, то нет ничего худого, если его до сих пор побаиваются.
«А ведь побаиваются!.. Стоило шевельнуться, и…» Эх, если бы не старость, если бы не болели кости, если бы он не так устал. Дрянной день, дрянная погода. Время для самоубийц. Душа отлетит в серое влажное месиво облаков, а там, в этой холодной мякоти скверны, собранной в гигантские охапки над смрадными улицами с дышащими угаром домами и заводскими корпусами и плывущей над городами и гниющими полями, может быть, будет еще более неуютно и зябко, чем на земле. Но надежда прорваться сквозь заслон к голубизне, озаренной бесконечным солнцем, придаст полету ускорение.
Он много раз представлял себе этот миг: очищение души от суетности, липкой нечисти накопившихся обид и злобы, и порой физически ощущал полет в прохладной голубизне, как омовение и сладостное освобождение от ежеминутных неурядиц, чтобы причаститься к бесконечности пространства, где наслаждение дается неустанным движением в никуда. Как только Илья Викторович это представлял, сразу становилось легче и покойнее. Вот и сейчас – приступ тоски и уныния как возник, так и исчез.
Илья Викторович снова взбодрился, да еще в это время косой луч солнца прорезал облако, озарив середину улицы, толпу пешеходов, и тут же мелькнула в ней женщина в клетчатом жакете.
В десяти метрах от витрины был подъезд дома. Илья Викторович знал код входной двери, так как на шестом этаже жила знакомая жены и в пору эпидемии гриппа, которому сам Илья Викторович не был подвержен, он заболевшей знакомой приносил несколько раз лекарства. Цифры укладывались в памяти Ильи Викторовича легко. Говорят, что люди, хорошо запоминающие фамилии и имена, не помнят числа, но Ильи Викторовича это не касалось. Пожалуй, он хранил в памяти целый телефонный справочник.
Нажал нужные клавиши, дверь щелкнула замком, и Илья Викторович шагнул в полумрак подъезда, тут же нажал кнопку лифта, и кабина со скрежетом поползла вниз. Звуковое оформление закончено.
Справа от дверей, возле почтовых ящиков, темнела ниша, он вошел в нее и затаился. Если женщина в клетчатом пойдет за ним, то она прежде всего справится о входном коде. Кабина с телефоном-автоматом рядом с подъездом. На все про все минуты три уйдет.
Но замок щелкнул раньше. Женщина легкой походкой вошла в подъезд и, подбежав к лифту, остановилась: кабина была внизу, значит… Она поспешно оглянулась и не обнаружила Ильи Викторовича. Он чуть не рассмеялся. В конце концов, что-то им ведь должны были рассказать о нем, ну, хотя бы, что он генерал, пусть в отставке, но генерал и таких, как эта дамочка, у него в подчинении в свое время была не одна сотня.
Жаль девочку, ведь она должна будет обозначить в рапорте, что он засветилее, а это все-таки попахивает неприятностями. Хорошо бы, конечно, сейчас подойти к ней, сказать что-нибудь подковыристое, но… Зачем? Пусть сами разбираются.
Он вышел из укрытия и, не глядя на нее, двинулся к выходу, оттянул скобу и закрыл за собой дверь так, что замок ухнул и заныл.
На улице Илья Викторович не стал оглядываться, чтобы проверить, есть ли еще наблюдатели, ему нечего таиться, пусть станет стыдно тем, кто установил за ним слежку. Дремучие люди, черт бы их побрал. Нашли чем заниматься.
Тоска снова охватила его. За что же идет война? Пытаются спасти паршивца, обыкновенного негодяя. Стоило Илье Викторовичу сунуться в свой тайник, чтобы достать оттуда дело Луганцева, как они тут же засуетились. А ведь тайник надежен. Прежде чем достать документы, Илья Викторович проверил метки и убедился – к бумагам никто не прикасался. А может быть, это сделали после его ухода? Но тогда надо бы перерыть весь архив, чтобы понять, какую именно папку он взял с собой. Тут что-то не то… Надо обдумать.
Он свернул под арку, где асфальт на тротуаре оставался сух, оббил ботинки, чтобы освободить их от налипшей земли, брезгливо усмехнулся, вспомнив, что в Москве давно уже не стало чистильщиков обуви. А ведь они когда-то были достопримечательностью города – ассирийцы, восседавшие в своих будках, где можно было купить шнурки и гуталин. Илья Викторович любил взбираться на их высокие кресла, смотреть, как ловко орудовали они щетками, а затем бархотками.
В Кисловодске, где он лечился в санатории, у входа которого стояла знаменитая своей нелепостью скульптура – серый волк и Красная Шапочка, – Илья Викторович слышал однажды от одного пузатого чина, что тому не удалось завербовать среди чистильщиков обуви ни одного осведомителя. Их и понятыми-то старались не брать. Не то что дворников.
Тех, когда принимали на работу, просто обязывали быть помощниками.
Толстопузый чин в Кисловодске, сидя в трусах на краю бассейна, жаловался Илье Викторовичу: «Странный народ, понимаешь. Вроде цыгане, так не цыгане. Зовут себя айсары. Я говорю: ну, что гордишься, лакейская рожа, щиблеты, понимашь, чистишь, а еще тут… Молчит, рассукин сын. Труба. Погонял я их. Одну будку закрою, другую… Глядь, он на соседнем углу сидит. Собрать бы их всех да согнать куда-нибудь. Пусть картошку выращивают. Польза будет…»
Илья Викторович только сейчас вспомнил об этом, глядя на свои ботинки, и подумал: а может быть, тот пузан и в самом деле этих несчастных чистильщиков куда-нибудь из Москвы направил. Кто знает? Все ведь бывало.
Миновав колодец двора, он поднялся на лифте на четвертый этаж. В этой квартире он живет с женой лет тридцать; сухая, теплая, солнечная квартира. Он открыл массивную дверь своим ключом; в прихожей – приятный запах свежесваренного борща.
– Илья, ты? – долетело из кухни.
Он не ответил, как не отвечал всегда на такой вопрос, да это скорее был не вопрос, а предупреждение жены: я, мол, здесь, на кухне. Илья Викторович повесил плащ, скинул ботинки, сунул ноги в мягкие шлепанцы и прошел к себе в комнату. На письменном столе, кроме телефона и перекидного календаря, рядом с которым лежала шариковая ручка, не было ничего. Он давным-давно приучил себя, прерывая занятия, все убирать и прятать; даже когда ему нужно было в уборную и он оставался один в квартире, то прежде, чем встать с кресла, все бумажки отправлял в ящик и закрывал его на ключ.
Илья Викторович вынул из кармана связку, неторопливо открыл передний ящик, выдвинул его, пальцы коснулись шершавого картона. Зеленым фломастером на обложке была сделана надпись: «Луганцев И. К.».
Все-таки в свое время Илья Викторович обстоятельно потрудился, создавая бесценный архив. Он усмехнулся, вспомнив, что когда стало ясно – он покидает насиженное место в комитете по науке и технике, возле его кабинета круглосуточно начали дежурить; обыск они побоялись проводить даже ночью, знали: он обязательно обнаружит следы и поднимет шум, а может, добьется и расследования – с него станется. А те, кто его выдворял, боялись шума и терпеливо ждали, когда он покинет кабинет или начнет передачу дел. Дураки! Караулили пустоту.
Архив он и не думал хранить в кабинете. Они, конечно, знали, чем он обладает, но не могли понять, где все это находится. Ведь с таким богатством запросто не расстаются.
К Луганцеву у Ильи Викторовича был особый счет, который он собирался рано или поздно предъявить. Но не выпадало случая. А вот сейчас… Если и в самом деле слух о том, что Луганцев возносится к самым вершинам власти, правдив, то… время настало, и упустить его нельзя.
Он один знал, как можно свалить этого человека, только он один, и еще сам Луганцев. Но если началась за Ильей Викторовичем слежка, то или пронюхали, что он поднял дело Луганцева, или предположили, что он может снова им заняться, и решили выставить охрану. Это начало войны.
«Ну, что же, посмотрим», – подумал Илья Викторович.
Взглянул на серую, неприглядную папку, провел указательным пальцем по надписи и тут же решительно откинул обложку, резко перелистнул бумаги; они все были на месте. В это время донеслось:
– Илья, накрыто! Обедать!
Глава вторая
Обедали на кухне, хотя когда Илья Викторович ходил на службу, Римма Степановна накрывала в столовой, так он распорядился. Харчевка на кухне – дело лакейское, это в войну завели манеру поглощать еду там, где ее готовили, – экономили тепло, а потом уже кухни превратились в места сборищ гостей – еще одна примета плебейскоговремени.
Он любил крахмальные салфетки, сервизную посуду, хорошо начищенные ножи и вилки, хрустальные рюмки, обучился этому, живя молодым в доме старого академика. Римма Степановна одевалась к его приезду, не позволяла себе выходить к столу в халате; она была невысока, тонкие черты ее лица еще сохраняли строгость прежних форм, или, как говаривали знакомые, «следы былой красоты».
Но он-то знал – она никогда не была красавицей; девчонка из заводского поселка в свое время очаровала его наивностью и веселым восприятием окружающего, не чванилась, принимала в нем все, быстро обучилась приятным манерам общения, много читала, и постепенно от нее словно отшелушился поселковый налет. С годами черты лица и фигура облагородились. Сослуживцы, прежде не знакомые с ней, повстречав Римму Степановну, спрашивали у Ильи Викторовича: «Извините, она в каком театре работала?»
Она и в самом деле напоминала кого-то из актрис, но кого, никто никогда не мог вспомнить. Да и вопрос этот исходил от людей, не знавших театра, не понимавших – актриса в жизни совсем иной человек, чем на сцене.
Илье Викторовичу от таких вопросов становилось весело, и он отвечал загадочно: «Той труппы более не существует».
Обедать на кухне они начали после того, как Римма Степановна, тяжело перенесшая ангину, обронила поднос с тарелками в коридоре, обварив ноги. Но и на кухне она ставила перед прибором Ильи Викторовича накрахмаленную салфетку.
Она садилась напротив, как любил шутливо говаривать Илья Викторович, визави, ему нравились подобного рода словечки, наслушался их в академической семье.
Оба ели неторопливо, обменивались обыденными новостями; Римма Степановна сообщала, кто и по какому поводу звонил, да и о чем говорят в очередях, а говорят люди о неизбежности денежной реформы, о том, что вот-вот введут карточки, и это беда, потому что и так талоны на сахар и сигареты трудно отоварить, все возмущены, что грозит голод: ведь ни войны не было, ни мора, газеты опять же сообщили – собран богатый урожай, а если все есть, то почему магазины пусты? Он слушал ее вполуха, все это ему было знакомо, но он старался делать вид, что ее сообщения ему важны.
В последнее время у Риммы Степановны начала дергаться левая щека, он знал: она пережила трудно его уход на пенсию; ему не нравился этот тик, он заставил ее походить по врачам, но они не обнаружили ничего тревожного.
– Поедем зимой в Кисловодск, – пообещал он, хотя не был уверен, что в эту зиму ему удастся выехать на лечение, он хоть и не у дел, но всеобщая тревога и напряженное ожидание глобальных перемен в обществе беспокоили его не менее других.
Главным для Риммы Степановны была забота о муже, да и о чем ей было еще беспокоиться, детей они не завели, одно время она мечтала о приемыше, но так и не решилась взять на воспитание ребенка из детского дома. Работу она оставила лет десять назад и жила только тем, что обслуживала Илью Викторовича. В последний год и он стал проявлять к ней интерес. Двое на одном замкнутом пространстве жилья.
Стоило приблизиться к Римме Степановне, чуть внимательнее, чем обычно, вслушаться в ее рассказы, как он начал обнаруживать скрытую много лет, не известную ему жизнь, хотя всегда казалось – жена у него на глазах и проста, словно первый столбик таблицы умножения. По мере того как Илья Викторович углублял свои наблюдения, прослеживая взглядом нить, вплетающуюся в кружевной рисунок, он терял эту нить в скоплении подобных, образующих цельный фрагмент.
Он все более и более досадовал на себя: человеческая жизнь развивалась рядом, а он, занимавшийся много лет образом мыслей, поведением, поступками разных лиц, как следует не разглядел, что происходит в его спальне, столовой, в ванной. А там повсюду были разбросаны обрывки тоски, мучений по несостоявшейся любви; он так и не сумел разобраться, кто же был тот, о ком Римма Степановна грустила по ночам рядом со спящим мужем, то есть с ним самим. Понимал: в прошлое не надобно возвращаться, потому что если это произойдет, то могут обнаружиться еще более нежелательные подробности. Да иначе, наверное, и не могло быть.
Он взял ее в жены после войны, разница в возрасте оказалась серьезной – двадцать три года, но он всегда был крепким мужиком, а в те послевоенные годы – вообще молодцом. Римму Степановну он выбрал обдуманно; она стала второй его женой после нервической дочки академика – надутого философа, специалиста по истории рабочего движения, а затем истории партии, знавшего английский и французский, что было в ту пору большой редкостью. Илье Викторовичу противно было вспоминать не только его рыхлую, неопрятную фигуру, его вечный насморк, претензии на значительность, но и то унижение, что пережил в его роскошной квартире, и только к концу сорокового года жилище это подверглось разору, когда обнаружились тайные симпатии академика к трудам Льва Давидовича Троцкого. Нервическая дочка, – о ней и вспоминать никогда не хотелось, – спилась за два месяца, таскалась по постелям каких-то военных, потом, когда началась война, сгинула в ее пучине, но с Ильей Викторовичем она порвала раньше.
Большая, очень большая жизнь прошла с Риммой Степановной. Какой была его жена, когда находилась вне поля его зрения? Глупо, конечно, сейчас заниматься такими раскопками, вряд ли они дадут успокоение, ведь и без того ясно: ровной и однообразной жизни у женщины, прошедшей через гигантские жернова времени, быть не могло.
Он не хотел ничего узнавать из прошлого. Но помимо его воли то одно, то другое бросалось в глаза. Профессиональный сыщик в нем бодрствует постоянно, и все отчетливей и неожиданней прояснялась общая схема ее судьбы. Он думал: наверное, были мгновения, когда эта женщина ненавидела его, даже замышляла самое страшное, чтобы навсегда избавиться. Ведь он был беззащитен, когда спал рядом; ей стоило добраться до письменного стола, чтобы вынуть оттуда табельный пистолет, да кроме того в шкафу лежала великолепная коллекция финских ножей.
Илья Викторович пытался представить Римму Степановну в ненависти и не мог; на ее простоватом, с тонким рисунком лице не удерживались черты гнева. Ненависть Риммы Степановны казалась невозможной, и все же память заставляла оглянуться, увидеть на краткое мгновение ее потемневшие от злости серые глаза. Но только на мгновение.
«Возможно, все это было… возможно, – думал он. – Но сейчас-то мне это зачем?»
Он закончил обед, вытер губы салфеткой, взял руку жены, поцеловал.
– Спасибо.
– Ты приляжешь?
Он подумал и ответил:
– Не уверен. Во всяком случае, я буду у себя.
Прошел в свой кабинет, затворил дверь, переоделся в мягкую куртку и домашние брюки, а костюм аккуратно повесил в шкаф, только после этого сел к столу.
Снова звякнули в руке ключи, он вынул из ящика серую папочку, еще не успел ее раскрыть, как сквозь картон, будто через туман, проступило круглое, мясистое лицо с бородой и густой шапкой полуседых волос, маленькие глаза хитро и весело целились Илье Викторовичу в переносицу. Все-таки у Луганцева удивительный взгляд, он вроде бы смотрит прямо на тебя, но все время кажется: что-то разглядывает за твоей спиной, видимое только ему одному.
Когда Луганцев впервые вошел в служебный кабинет Ильи Викторовича, он еще не носил бороды, был гладко выбрит, и щеки его блестели, отливая здоровым румянцем вовсе не городского происхождения.
У Ильи Викторовича к тому времени хранилось несколько донесений на Луганцева, за которым уж закрепилась со студенческих лет слава бескомпромиссного шестидесятника, борца за свободу слова. В донесениях сообщалось, что в людных местах полузакрытого объединения, работавшего во многом в научно-фундаментальной и в прикладной части на военку, этот здоровый молодец ратовал за свободу выбора в науке, отвергал, как безумство, планирование открытий, а затем создал нечто вроде комитета молодых ученых в защиту основоположника, как он считал, нового направления в приборостроении Григория Тагидзе.
В то время вокруг Тагидзе и в самом деле началась возня.
Илья Викторович давно присматривался к Тагидзе, видел: сам этот тихий, рано поседевший человек – грузин не грузин, – во всяком случае, он был уроженцем Москвы, как и его отец, и дед, и ни слова не знал по-грузински, – не вербовал себе сторонников, у него было два или три помощника, с кем он ладил, других к себе не допускал. И это было мудро. Видимо, Тагидзе понимал – ему никто не нужен, он делает свое дело, счастлив, когда ему не мешают, и не бьется, чтобы о нем шумели. Ученый, лишенный тщеславия, да еще с грузинской фамилией, таких не часто встретишь. А может быть, он был так мудр, что вовремя сообразил: если наука становится хотя бы частью политики или используется в политических целях, то оказывается на краю пропасти, может в любое время превратиться в обыкновенную дубинку, которую рано или поздно сожгут на костре, как это сделали с той же генетикой.
Илья Викторович испытывал уважение к мудрым, оберегающим свое достоинство людям, знал – за ними и не надо следить, они всегда открыты и потому безопасны.
Но Луганцев не случайно зацепился за Тагидзе, поднял шум – истинные открытия этого человека остаются в тени, а всякая бездарность процветает. Тагидзе любили, и Луганцеву сразу поверили, увидели в нем борца за справедливость, а на самом деле молодой Иван Кириллович закручивал вокруг Тагидзе ситуацию политической борьбы.
Узнав об этом, Тагидзе направился к Луганцеву, потребовал от него объяснений, ведь сфера деятельности молодого ученого, направленного в объединение после университета, лежала совсем в иной плоскости. Иван Кириллович, чье имя уже обсасывали в курилках и в коридорах как символ новых и бесстрашных веяний, встретился с Тагидзе достойно, постаравшись, чтобы во время их объяснения присутствовали люди. Пояснил: хотя он и его товарищи отдают дань тому, что Тагидзе сотворил заметное открытие, но для них важней сам факт спонтанного, незапланированного появления идеи, то есть свободной, никем не притесняемой мысли, Луганцев же и его товарищи считают – только свободный человек способен создать нечто неожиданное и совершенное. Закончил этот разговор Луганцев эффектно: «Нельзя планировать ни Ломоносова, ни Менделеева, ни Достоевского. Для подлинной мысли план – кабала».
Но Тагидзе этих объяснений не принял, ответил резко: «Философские эксперименты проводите над кем-нибудь другим. А я, дорогой, делом занят. Мне лясы точить некогда. Будь здоров, дорогой, и ко мне, пожалуйста, не суйся, а то морду набью».
Луганцев на его выпады не обиделся, напротив, на очередном сборище привел их как пример, что сами творцы часто не могут осознать подлинной направленности их творения, потому-то их идеи, даже помимо воли творцов, нуждаются в суверенной защите.
Объединение, где работал Луганцев, считалось режимным, это накладывало определенные строгости на его работников, своеволия Луганцеву могли не простить, особенно после того, как он сумел сплотить молодых в общество вольнолюбивой научной мысли; видимо, генеральному, а в то время им был старик генерал с двумя звездами на погонах, этот толстощекий нравился, и на одном из заседаний генеральный весело сказал: пусть Луганцев подержит при себе молодых, когда они в кучке, спокойнее.
Спокойнее так спокойнее. Илья Викторович стал ждать. Но грош бы была ему цена, с его опытом, его знанием научного мира, с его умением заранее многое предвидеть, если бы он сидел сложа руки. Он запросил досье на Луганцева, оно оказалось у его давнего знакомого Судакевича, тот почему-то неохотно предоставил возможность Илье Викторовичу познакомиться с прошлым Ивана Кирилловича.
Достаточно было беглого взгляда на биографические данные Луганцева, чтобы понять: парень прибыл в столицу из зачуханного, забытого Богом и властями районного центра вовсе не для того, чтобы, пробившись сквозь плотную толпу блатежных абитуриентов в массивное здание на Воробьевых горах, вернуться обратно или довольствоваться малым. Такие крутолобые крепыши цепки к жизни, четко знают, чего хотят, и умеют заранее прикинуть все возможности движения к цели. Каждый шаг делается продуманно и потому уверенно. Таких ребят не сравнишь с сынками номенклатурных отцов, у которых воля надломлена амбициями, а когда за спиной оказывается пустота, они сникают или же озлобляются, с этого начинает теряться их связь с окружающими. А вот такие, как Луганцев, ведут войну за себя, каждый даже небольшой отвоеванный ими плацдарм дорогого стоит, и отступать с него нельзя.
Луганцев и не отступал. Цель его проглядывалась легко: выйти на тот рубеж, где будет он обеспечен всем, чтобы не повторить жизни своих вечно голодавших родителей.
Казалось бы, для достижения этой цели есть один путь: удивить окружающих парадоксальностью мышления, найти в науке нечто неисследованное или исследованное не до конца и создать свое. На такое способны редкие единицы, да и то лишь те, кого Бог наделил озарением. Впрочем, если даже после тяжкого труда, требующего отдачи всех сил, будет найдено истинное – это вовсе не значит, что его востребуют; всем ведь ведомо: каждое открытие поначалу обречено на непризнание, а случается, за него и убивают, как произошло с тем же Тагидзе.
Луганцев рано, а может быть вовремя, понял, что живет в стране назначенцев. Здесь назначают всех: от управдомов до гениев.
За свою жизнь Илья Викторович не встречал людей, взобравшихся на вершины популярности только благодаря своей мудрости. Ходили легенды о некоторых небожителях, которых, мол, поцеловал господь в лобик, потому имена их стали известны всему миру, но при ближайшем рассмотрении выяснялось, судьбы их вовсе не безоблачны, они пролегали или через Лубянку, или через камеру смертников, в лучшем случае, через длительную высылку; тот, кто проходил этот путь, был отмечен роковой печатью, потому согласие властей на их популярность равнозначно в принципе назначению.
Как таланты назначались, Илья Викторович знал в подробностях, потому что сам этим занимался, хотя и не так, как Судакевич.
Луганцев рано понял, что может добиться искомого только одним путем. У него были для этого данные.
Илья Викторович, впервые получив его досье, долго рассматривал фотографии. Сначала мальчишка в свитере с упрямой складкой на лбу, потом длинноволосый юнец в куртенке и дешевых джинсах, и не сразу поймешь: то ли лукав, то ли фанатичен блеск его маленьких глаз.
Луганцев попробовал было роль комсомольского вожака, но, видимо, вовремя спохватился – затрут в кабинетных склоках, а для лихих молодежных пьянок он не был пригоден – хмель быстро лишал его сил, да и особых талантов, вроде пения под гитару приблатненных песен, в нем не открылось, а без всего этого комсомольские вожди не вписывались в общую компанию. Тогда он очутился в среде технарей.
Научное техническое общество дало ему возможность развернуться, он сумел сговориться с профессурой и довольно быстро стал кумиром лопоухих научников. А те занимались не только технарством, дух свободомыслия зарождался именно тогда, когда мысль расковывалась, а потому кое-кто тянулся к политикам, во всяком случае, не был чужим на диссидентских сборищах, где изучались неосуществленные мысли погибших или доживающих свой век в эмигрантском уединении бунтарей.
Когда Луганцев учился на четвертом курсе, кому-то на Лубянке очень понадобилось увеличить смету расходов политического управления, тогда-то быстро выявилигруппу диссидентов на Воробьевых горах, и Луганцева готовили к аресту, но нашелся умник, решил его приберечь. Во всяком случае, нигде Луганцев по тому делу не проходил, хотя следы его показаний виделись Илье Викторовичу отчетливо. Он потеребил Судакевича: мол, почему не открыл всего, что у тебя есть, мне этот Луганцев нужен, он в подведомственном объединении, и Судакевич сдался: ладно, он у нас на особом счету, уж очень хорош мужичок, может далеко пойти, если успеет.
Илья Викторович знал: рано или поздно знакомство с Луганцевым состоится. Повод обнаружился быстро: из объединения сообщили, что Луганцев собрался поехать в Югославию на конференцию, а из такой организации, где он работал, выехать не просто: только Илья Викторович и мог разрешать. «Пришлите его ко мне».








