Текст книги "Волк и воробушек (ЛП)"
Автор книги: Иоланда С
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Иоланда С
Волк и воробушек
Информация
Посвящение
Тем из нас, кто когда-либо влюблялся в волка в волчьей шкуре.
Иногда поступить правильно – это самое трудное, что нам приходится делать. Особенно когда на кону наше собственное выживание. Ты храбрее, чем ты думаешь.
Сплин
Бывают дни – с землею точно спаян,
Так низок свод небесный, так тяжел,
Тоска в груди проснулась, как хозяин,
И бледный день встает, с похмелья зол,
И целый мир для нас одна темница,
Где лишь мечта надломленным крылом
О грязный свод упрямо хочет биться,
Как нетопырь, в усердии слепом.
Тюремщик-дождь гигантского размера
Задумал нас решеткой окружить,
И пауков народ немой и серый
Под черепа к нам перебрался жить…
И вдруг удар сорвался как безумный, —
Колокола завыли и гудят,
И к облакам проклятья их летят
Ватагой злобною и шумной.
И вот… без музыки за серой пеленой
Ряды задвигались… Надежда унывает,
И над ее поникшей головой
Свой черный флаг Мученье развевает.
Перевод стихотворения Шарля Бодлера «Spleen» (из сборника «Цветы зла»). Впервые опубликован в сборнике «Парнасцы и проклятые» (1904 год)
Глава первая
Зима 1941 года
Удушающая вонь мочи, фекалий, рвоты и смерти висит в ледяном воздухе, словно сама Смерть с косой, забирающая жизни тех, кто находится в товарном вагоне. Люди жмутся друг к другу, отчаянно ища тепла и утешения, даже если некоторые безжизненные тела уже не могут их дать. Я думаю о маман и папа́. Слышали ли они об облаве? Знают ли, что меня арестовали? Дома они, должно быть, в ужасе. Я бы молилась за их безопасность, если бы во мне ещё оставалась хоть капля веры.
Когда я только зашла в этот некогда пустой вагон, я решила сесть в углу. Сначала мне показалось, что там будет удобно. Кто ж знал, что после очередных остановок нас набьют сюда больше сотни. Когда я впервые вошла и увидела загаженное ведро в углу, мне захотелось забиться как можно дальше от него. Но это почти не имело значения. Когда приходил час, мне всё равно приходилось жалко перелезать через других и справлять нужду на глазах у всех. Стыд длился недолго. После нескольких дней голода и почти без капли воды извергать из себя особо нечего.
Три дня.
Три дня, как я ничего не ела. По крайней мере, мне так кажется. Поскольку в вагоне нет окон и не видно рассвета, толком не поймёшь. Я должна бы умирать от голода, но жажда пересиливает. Я, как-никак, танцовщица, меня и так держали на строгой диете, так что недоедание всегда было частью дисциплины. Но сейчас я чувствую рёбра сильнее обычного, а руки кажутся какими-то хилыми. Я почти рада, что у меня нет зеркала, – и так вижу, что скулы выпирают сильнее. Больше всего я переживаю, чтобы мышцы на ногах не усохли. Годы дисциплины и тренировок пожираются голодом. Когда они пришли за нами в театр, при мне был только тот скудный обед, который мне позволяли по карточкам и балетмейстер Адриен. На большее, чем на пару часов, его бы не хватило. Просто кусок хлеба, тонкие ломтики сыра, яблоко и, чудом, целая плитка настоящего шоколада. Адриен умудрился достать такие плитки на чёрном рынке, чтобы поддерживать боевой дух труппы. Когда нас держали в тюрьме в Дранси, я еле растянула свой жалкий обед на пару дней, но всё равно этого было мало. К тому моменту, как меня загрузили в поезд, при мне осталась только плитка шоколада, спрятанная в подкладке пальто. Я нащупываю её и со вздохом облегчения чувствую пальцами твёрдые края. Я думаю отломить кусочек – но это было бы жестоко. Даже запах привлёк бы ненужное внимание, поэтому я не трогаю её. Нас везут в другую тюрьму – возможно, шоколад сгодится как козырь в торге. Мы все знали: эти поезда не везут людей в хорошие места. Мы все слышали в Париже слухи о том, куда отправляют наших соседей. Я до сих пор не могу поверить, что это происходит.
Мы – балерины, а не преступницы. Я прячу голову под пальто и пытаюсь дыханием согреть сердце. Толку почти никакого, наверное, мне просто слишком холодно. Думая о своей труппе, я вспоминаю свои конфискованные пуанты. Эти туфельки были для меня как вторая кожа. Я бы всё отдала, чтобы просто ощутить их в руках. Хотя бы на миг.
Скорость вагона в конце концов падает, но каждая остановка означает, что внутрь запихивают всё новых людей. Поезд тормозит, наш вагон на миг дёргается, а потом снова замирает. Лишь некоторые из нас поднимают головы, вглядываясь в тусклом, отражённом свете. Шум на каждой остановке одинаковый. Лающие собаки, злые боши, выкрикивающие приказы, и испуганное перешёптывание внутри вагона. Теперь к этому прибавляется звук отпираемых и с грохотом открываемых дверей по всей длине состава. Неистовые крики, вопли и детский плач эхом разносятся вдоль поезда. Спящих соседи расталкивают, чтобы они тоже услышали шум. Панические вздохи и рыдания только добавляют к какофонии снаружи. Слышно, как ботинки хрустят по гравию – они уже рядом с нашим вагоном. Внезапно на нашу дверь с грохотом падает трап. Нас ослепляет, когда двери распахиваются. Внутрь врывается промёрзший порыв свежего воздуха. Холод обжигает ноздри и лёгкие, мы ахаем и на мгновение прикрываем рты. Внезапный дневной свет, отражающийся от снега, бьёт по уставшим глазам. Одна за другой все отнимают руки ото рта, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Это облегчение, но лишь на миг. Охранник с дубинкой в руке взбегает по трапу. Видимо, мы выходим недостаточно быстро, потому что он орёт на языке, непонятном тем, кто не говорит по-немецки: «RAUS, RAUS!» [ «Вон, Вон!» (нем.)]. Те, кто понимает, торопливо помогают другим подняться с пола и выбраться наружу. Я медленно встаю. Мышцы ноют от того, что так долго пробыли в неудобной позе, зажатые в углу. Каждый шаг даётся с тугим напряжением, пока я осторожно пробираюсь к выходу. Мне совсем не хочется быть первой в очереди. Но охранник начинает избивать тех, кто двигается недостаточно живо, и я ускоряюсь. Я аккуратно переступаю через застывшие конечности тех, кто не выжил.
Мы выходим по трапу на землю, в холодный снег. Охранники быстро и умело сеют панику и путают всех. Собаки кусают нас за щиколотки, пока нас ведут через ворота в наш новый Ад. Вокруг такая хаотичная круговерть, что невозможно ничего осознать. Я не могу разобрать лиц тех, кто отдаёт приказы, и тех, на кого эти приказы кричат. Я оказалась в море кричащих и рыдающих женщин. Некоторые пытаются вырваться назад, чтобы забрать своих детей, но охранники бьют их дубинками, пока те не возвращаются в строй. Я не смею оглянуться через плечо – вдруг те матери не послушаются. Окидывая взглядом толпу, пытаюсь узнать кого-то из моей труппы. В Дранси мы были вместе, но на депортацию нас рассадили по разным вагонам. Видела ли я… Это её волосы… Пожалуйста, обернись…
Нас ведут в менее безумную часть, выстраивать в очередь перед мужчинами в полосатой одежде и кепках за крошечными деревянными столами. Охранники прохаживаются вдоль очереди, разглядывая нас на каждом шагу и по своему усмотрению грубо выдёргивая некоторых. Взрослые дочери цепляются за пожилых матерей, пока их не отгоняют ударами. Двадцатилетних женщин, которые выглядят до боли больными, уводят вместе со старухами. Я задерживаю дыхание, когда очередной охранник проходит мимо меня. Я и так невысокая и худая, а ещё несколько дней голода… Уверена, это не добавляет мне здорового вида. Он идёт дальше, и я выдыхаю, хотя особого облегчения нет. Я смотрю, как отобранных женщин тут же ведут в лагерь, минуя регистрацию. Пользуясь случаем, я оглядываюсь по сторонам. Свежий снег укрывает весь лагерь. Вдоль одной стороны тянутся высокие колючие заборы, а другой забор тихо гудит уже внутри лагеря. Сторожевые вышки нависают почти над каждой удобной точкой. Солнце бликует на оружии охранников, когда те двигаются. За воротами рядами тянутся аккуратные бараки. Дальше видно более крупное здание с огромной дымовой трубой, сейчас бездействующей под ясным небом. По ту сторону заборов бредут заключённые в сине-белых полосатых робах – подавляющее большинство из них женщины. Это истощённые, грязные, унылые тени того, чем когда-то были прекрасные человеческие существа, теперь превратившиеся в скелеты. Их головы покрыты одинаковыми платками, мужчины носят кепки. У каждого на робе есть ещё какие-то отметины. Вот для чего я стою в очереди – чтобы получить такую же форму, такую же отметину и в конце концов чахнуть на глазах у всех за то, что мы сделали.
Когда моё тело постепенно приходит в себя на новом месте, я понимаю, что пальцы ног ледяные. Снег тает и пропитывает мои стоптанные туфельки. Я нетерпеливо притопываю, пытаясь их согреть, но без нормальной еды внутри я вряд ли смогу что-то сделать. Я обхватываю своё щуплое тело под пальто и растираю грудь и руки, чтобы согреться. От этого резкого движения мой организм вспоминает, что ему нечем подпитываться, и начинает вопить. В голове мутится, как под водой. Надеюсь, я не упаду в обморок. Живот скручивает и выворачивает в поисках хоть чего-то, что поможет мне устоять на ногах. Пока мы плетёмся, у меня возникает тянущая боль в области грудной клетки и под левой грудью. А следом – чувство сдавленности, когда я пытаюсь сделать глубокий вдох. Такое ощущение, будто в грудь вонзают нож, лезвие скребёт и царапает грудину. Я медленно выдыхаю, едва заметно морщась. Это чувство чужеродное и незнакомое. Глубоко дышать больно, но я проглатываю боль, стараясь не привлекать внимания охранника. Слишком опасно. Может, это изжога от того, что желудочный сок поднимается? Я снова думаю о шоколаде в пальто. Если бы я съела чуточку, мне бы не было так плохо. Даже если я управлюсь с половиной, на вторую половину ещё можно будет торговаться. Мне нужно что-то, что обострит чувства и утихомирит эту тошноту. Мы снова с трудом продвигаемся вперёд на дюйм. Женщины передо мной, должно быть, в истерике. Мимо снова непринуждённо проходит охранник – наверняка выискивает подозрительное поведение. Как только он оказывается впереди, я запускаю руку в подкладку и ощупываю обёртку шоколадки. Я изо всех сил стараюсь приглушить звук, пока дрожащими пальцами медленно разрываю бумагу. Никто не двигается и ничего не говорит, поэтому я кашляю, чтобы скрыть хруст отламываемого кусочка, а потом снова прикрываю рот рукой и быстро засовываю его в рот. Я молчу, пока жалкий кусочек тает на языке и стекает по пересохшему горлу. Глотать больно, но этот маленький кусочек посылает по телу слабую искорку тепла.
После того, что кажется вечностью, я почти у стола регистрации. Меня охватывает странное чувство. За мной следят. Нет, не следят – меня высматривают. Держа голову опущенной, я поднимаю взгляд и озираюсь, пытаясь понять, чьи глаза на мне остановились. Пара опасных глаз впивается в мои, подтверждая мои подозрения. Они пронзительно-голубые, почти светящиеся, и принадлежат ещё более опасному лицу другого офицера. Судя по его выправке, шинели и фуражке, он должно быть, комендант этого лагеря. Комендант буравит меня пристальным взглядом, изучает, разглядывает, словно тигр свою добычу. Хуже всего то, что я знаю это лицо. Или, по крайней мере, эти глаза. От них не скрыться. Я пытаюсь отвести взгляд, но когда снова поднимаю глаза, он всё ещё смотрит на меня, не отпуская. Он наклоняется к мужчине рядом с собой и беззвучно произносит что-то. Тот кивает и уходит. Наблюдательный комендант напоследок одаривает меня взглядом и уходит вместе с ним. Словно моему телу было мало холода – этот человек превращает мой позвоночник в лёд.
– Имя? – ко мне обращается заключённый за столом. Он говорит крайне нетерпеливо. Наверное, он уже окликал меня, пока я была под гипнотическим взглядом врага. Я делаю шаг вперёд, глядя на его измождённое лицо и искалеченные розовые руки.
– Жюльенна Оклер.
Меня передёргивает. Я на секунду не узнаю свой голос. Я что – закричала? Звучит немного нервно и визгливо. Мужчина смотрит в журнал регистрации, что-то пишет на клочке бумаги и протягивает его мне.
– Возьми это и иди за остальными в ворота. Не потеряй.
Он почти не смотрит мне в глаза, когда говорит. Хотя он говорит на немецком, я поняла его, но мне нужно быть осторожнее с тем, кто об этом знает.
– Quoi? [ «Что?» (фр.)] – переспрашиваю я.
Мне кажется, он не мог выглядеть ещё более недовольным – наверняка он не говорит по-французски. Он нетерпеливо выгоняет меня из очереди, указывая на других женщин, которые идут к воротам. Сравнявшись с ними, я бросаю взгляд на бумажку в руке. На ней написан ряд цифр и немецкое слово «Schutzhäftlinge» – «защитный арест». Что значит «защитный арест»? Я что – особый случай, или в их глазах я опаснее из-за какого-то маленького протеста?
Когда женщины передо мной заходят в маленький барак, я замечаю, что они выходят с другой стороны уже без своей одежды. Теперь на них такая же сине-полосатая форма, и они завязывают волосы в платки. Моё сердце останавливается. В этом Аду я навечно потеряю отцовское пальто, свою одежду и последние крохи своей личности. Смогу ли я спрятать шоколад в бюстгальтере, или его тоже отберут? Если я начну слишком возиться, точно привлеку внимание. Охранников здесь меньше, чем на регистрации, но мне тоже не нужно, чтобы кто-то увидел, как я что-то прячу. Но попытка не пытка. Я просовываю руку в рукав пальто, залезая под одежду, и тянусь к шоколадке. И в тот же миг тот самый человек, с которым говорил комендант, подходит к нашей очереди и останавливается прямо передо мной.
– Papiere? [ «Документы?» (нем.)]
А вот это немецкое слово нам знакомо. Несколько женщин вокруг инстинктивно поворачиваются, чтобы полезть в карманы, прежде чем понимают, что он обращается ко мне. Я киваю и протягиваю ему свои удостоверения личности. Он бегло их просматривает, затем смотрит на меня. Вблизи его лицо такое молодое, почти по-детски невинное. Но в глазах такая тьма, которая предупреждает: не доверяй ему ни в коем случае.
– Komm mit mir. [ «Иди со мной» (нем.)]
Я смотрю на него отсутствующим взглядом, не выдавая, что понимаю. Он не тратит время на повторение и просто хватает меня за руку, силой увлекая за собой. Я пытаюсь вцепиться каблуками в землю. Те женщины, которых отобрали раньше, не выходили уже в форме. Они вообще не дошли до этого этапа. Он уводит меня с ними? Мои попытки протеста ничего не дают – его сила и нормальное питание берут верх. Я оглядываюсь на очередь, но их усталые глаза устремлены вниз, на промокшие туфли. Он ведёт меня к чёрной машине, крылья которой забрызганы снегом и грязью. Словно истинный джентльмен, он открывает передо мной дверцу, и меня «бережно» забрасывают на заднее сиденье. Дверца захлопывается, как только я успеваю втянуть ноги. Он садится за руль и выезжает по дорожке прочь от этого мрачного и зловещего места. Я сажусь ровнее, поправляюсь и неловко засовываю руку обратно в рукав. Давление в груди усиливается. Я сую руку под пальто, чтобы помассировать её. Как бы мне ни было страшно, тепло внутри машины ощущается куда лучше, чем стоять на снегу. Я благодарна за то, что снова чувствую кончики пальцев.
Пока он отъезжает от лагеря, у меня появляется возможность разглядеть новые окрестности. Я смотрю на высокие сосны, увенчанные шапками снега поверх их неизменной хвои. Кое-где виднеются заборы, обозначающие небольшую ферму – сейчас она укрыта на зиму. Появляется ещё одно длинное здание. Это целый комплекс шале. Они добротные, снаружи ухоженные, снег расчищен. Ряды дымоходов хвастаются теплом внутри – в небо поднимаются клубы дыма. Посреди маленькой площади между зданиями застыл небольшой фонтан, отключённый на зиму. Другие нацисты в щегольской форме стоят снаружи и смотрят, как дети играют в снегу. Дети? Здесь? Рядом с ними – женщины. Жёны? Всё это рисует красивую картинку. Если бы я не видела лагерь внизу, я бы подумала, что мы приехали в новый город. Мужчина едет дальше, мимо площади, и поднимается на холм к частному дому. Это высокий, фахверковый дом – я однажды видела такой во время поездки в Берлин. Промежутки между деревянными балками выкрашены в ярко-белый цвет. Я прижимаюсь виском к стеклу и замечаю две трубы, которые дарят владельцу этого дома тепло с избытком. На окнах – железные коробки, где весной, наверное, стоят цветочные горшки. Голые, спящие розовые кусты обрамляют ступени у входа. Может быть, весной букеты цветов выглядели бы здесь не так уныло, как это монохромное великолепие. Когда мы паркуемся, я понимаю, что все эти отвлекающие манёвры не успокаивают моё ноющее сердце. Во мне начинает грызть какое-то маниакальное чувство. Я не могу сосредоточиться на чём-то одном. Вдруг что-то встаёт в горле, и мне хочется ударить этого водителя, если он посмеет ещё раз прикоснуться ко мне. Когда он выходит из машины, он рывком открывает заднюю дверь и без лишних слов хватает меня за руку, чтобы вытащить наружу.
– Сюда, – говорит он.
Я поддаюсь маниакальному желанию и начинаю брыкаться и вырываться из его хватки. Каблуки волочатся по асфальту, но не помогают мне удержаться на месте – он сильнее, чем я когда-либо смогу быть сейчас. Меня уводят в чей-то частный дом. Это совсем нехорошо. Охранник что-то бормочет, без усилий втаскивая меня через парадную дверь.
– Прекрати, если хочешь жить, – угрожает он.
Но я пытаюсь извернуться и расцарапать ему лицо. Все сигналы в моём мозгу срабатывают разом. Я в опасности. Жгучую боль разливается в груди. Она то поднимается, то опускается быстрее, чем я успеваю перевести дух. Моё сердце вот-вот пробьёт грудную клетку. Жалкие, звериные вопли вырываются из моего горла, пока он, не жалея сил, тащит меня наверх. Я всем телом бросаюсь на него, когда он поднимается по лестнице. Он на секунду теряет равновесие, я застаю его врасплох. Я делаю это снова. Я готова рискнуть свернуть себе шею вместе с его шеей, лишь бы меня силой не затащили туда, куда я не хочу. Но он слишком быстр – он уже ожидал, что я попытаюсь сбить его с ног во второй раз.
– Позовите доктора! – кричит он, перекрывая мой визг.
Я едва замечаю, как какая-то маленькая женщина молча наблюдает за разворачивающейся сценой. Она убегает в другую комнату, а он продолжает тащить меня наверх. Его кожаные перчатки до боли сжимают мои руки, пока он силой заталкивает меня в маленькую спальню. Я извиваюсь всем телом, когда он швыряет меня на кровать. В дверях внезапно появляется другой мужчина в белом халате. Он достаёт из карманов шприц и пузырёк. Горло жжёт. Глаза болят от того, что вылезают из орбит. В горле скапливается слюна от того, что меня уложили на спину. Я собираю её и плюю мужчине в лицо, чтобы не захлебнуться.
– Да твою мать, быстрее давай!
Он щурится – у него нет свободной руки, чтобы вытереться, пока он пытается одновременно прижать меня и закрыть мне рот. Я вцепляюсь зубами в его перчатку. Он сильнее надавливает на моё лицо, почти задушив кожей перчатки.
– Ты хочешь, чтобы она умерла от эмболии (Прим.: Эмболия – это острое патологическое состояние, при котором кровеносный сосуд закупоривается каким-либо агентом (эмболом), который не встречается в норме.)? – Доктор не спеша готовит шприц.
Я не свожу глаз с мужчины, который сидит на мне сверху. Но шаги доктора становятся ближе и замирают у кровати. Я перевожу взгляд на доктора, моля глазами о помощи. Он пытается успокоить меня тихим: «Тсс-с». Он освобождает мою руку и закатывает рукав пальто. Солнечный свет из окна поблёскивает на стекле шприца.
– Легче, Mädchen... [ «девочка» (нем.)] Это просто маленький укольчик. Скоро ты сможешь отдохнуть.
На меня находит паралич. Все мои попытки сопротивления и крики прекращаются. Я чувствую только, как слежу глазами за иглой, приближающейся к моей коже. Когда игла входит в сгиб локтя, проходит совсем немного времени, прежде чем прозрачная жидкость начинает растекаться по венам. Нежное тепло окутывает меня, мышцы расслабляются. Я чувствую, как моё тело сдаётся. Двое мужчин в поле зрения становятся расплывчатыми, а затем всё сужается до чёрной точки и гаснет.
Глава вторая
В труппе стояла приглушённая тишина, пока мы готовились к выходу на сцену. Нацисты, силой сделавшие Париж своим новым домом, теперь принудили нас выступать для них. Мы взялись за руки, и Адриен прочёл молитву о том, что нам предстоит сделать. Он напомнил нам, что этот спектакль – для народа Франции, а не для нашей публики. Нас попросили исполнить «Творения Прометея» Бетховена. Это невероятно старая вещь, к тому же единственный балет, который он когда-либо написал. Адриену посчастливилось найти музыку через свои связи, и он смог восстановить хореографию, основываясь на собственном знании постановки. Это был удивительный и ироничный выбор. Нацисты видели в Гитлере Прометея. Народы Европы были той глиной, которую они хотели наполнить своей ненавистнической идеологией. Адриен был Прометеем, а я и танцовщик-мужчина – глиняными изваяниями. Адриен посмотрел на меня своими зелёными глазами. За эти годы его борода стала куда более седой, чем тогда, когда мы только встретились. Он мягко поцеловал меня в лоб.
– Merde, Chérie. [ «Ни пуха, дорогая» (фр.), дословно «дерьмо» – традиционное пожелание удачи перед спектаклем во французском театре]
Он знал, что это выступление, скорее всего, будет нашим последним. Хотя Адриен согласился играть для них, он попытался создать собственный балет в знак протеста. Однако наложенные одна на другую репетиции разрушили этот план. Вместо этого у Адриена родилась другая идея.
Публике наше выступление понравилось, и они оставались почтительно заворожёнными в своём восхищении. Адриен был прав. Хотя наш собственный протестный спектакль был бы приятнее для души, они бы ушли раньше и прервали балет сразу же. Нам было нужно, чтобы они пробыли там достаточно долго для нашего финального акта. Во втором акте, во время моего соло, где глиняная статуя начинает пробуждаться эмоционально – от неуклюжей походки по-детски невежественной до расцветающего творения Человека, – я перешла к действию. Я грациозно припала к полу, провела кончиками пальцев по сцене, а затем, выпрямляясь в пируэте, выхватила плакат из-за бутафорского камня и развернулась лицом к залу. Я развернула транспарант высоко над головой.
VIVE LA FRANCE – VIVE DE GAULLE [ «Да здравствует Франция – да здравствует де Голль» (фр.)]
Музыка оборвалась. Музыканты, танцоры, танцовщицы, наши жалкие единицы сценических рабочих и Адриен присоединились ко мне на сцене. Мы все начали петь «Марсельезу» во всё горло. Толпа нацистов с их жёнами или подстилками-коллаборационистками молчала. На глаза навернулись слёзы, но я отказалась позволить им упасть. Я вызывающе смотрела в толпу. Я поднялась на пуантах так высоко, как только могла, крепко держась за свой плакат. Адриен подхватил меня на плечо, чтобы нас могли увидеть те, кто сидел на балконах. Сквозь затемнённые лица я заметила пару пронзительно-голубых глаз – словно два уголька, готовых сжечь театр дотла. Они смотрели прямо на меня. Я не обратила на них внимания, пока наш гимн приближался к последним нотам. Мы все отступили назад, за линию занавеса. Когда мы взяли последнюю ноту, занавес с глухим стуком упал, скрыв нас всех за собой.
* * *
Я с трудом открываю сухие глаза. Дневной свет просачивается сквозь безупречно белые льняные занавески на окне надо мной, освещая маленькую комнату. Такое чувство, будто мне в глаз и через мозг вонзили спицу. Я морщусь и прячу голову под одеяло. Как долго я спала? Моё свинцовое тело медленно возвращается к жизни. Я даю глазам привыкнуть под одеялом, а затем постепенно отодвигаю его, чтобы встретиться лицом с остальной освещённой комнатой. На тумбочке рядом со мной стоит кувшин с водой, стакан и тазик для умывания. Ощущение ватной сухости во рту становится невыносимым, когда я вижу воду. Я осторожно сажусь в кровати, боясь, что из-за тяжести в голове меня опрокинет набок, поэтому двигаюсь аккуратно, наливая себе стакан. Я делаю медленный, смакующий глоток. Вода прохладная и чистая и бьёт во все нужные точки после того, как я не пила её Господь знает сколько. Живот сводит судорогой, и я заставляю себя пока прекратить пить, отставляя стакан в сторону. От питья становится заметнее, как царапает и саднит горло – последствие вчерашнего крика. Или это было не только вчера? Всё возвращается ко мне. Я помню двоих мужчин: один держал меня, другой вкалывал наркотик. Волосы на затылке встают дыбом, я опускаю взгляд и понимаю, что моя одежда всё ещё на мне. Я стыдливо тянусь рукой между ног, готовясь к худшему, но понимаю, что ничто не указывает на то, что надо мной надругались, пока я была без сознания. Слегка облегчённо выдохнув, я оглядываюсь по сторонам. Я болезненно моргаю, глаза увлажняются, и всё постепенно обретает чёткость. Здесь есть комод, небольшой письменный столик, придвинутый к изножью моей односпальной кровати и стене, которая слегка выступает, образуя чулан за маленькой закрытой дверью.
Тяжёлые шаги внизу, без сомнения, принадлежат мужским ботинкам. К ним присоединяются другие шаги – изящное цоканье каблучков по полу. Цоканье поднимается по лестнице и направляется к двери. Я замираю. Сердце трепещет, и я оглядываюсь в поисках хоть чего-нибудь для самозащиты. Я допиваю воду и снова зарываюсь под одеяло, сжимая пустой стакан в дрожащей руке. Если кто-нибудь попытается мне навредить, стакан может стать хорошим оружием. Так ведь? Или, по крайней мере, я смогу ударить их им, а потом ещё раз – более тяжёлым кувшином. Это лучше, чем ничего. Раздаётся стук в дверь, и она со скрипом открывается. Цоканье приближается к кровати. Я чувствую запах еды. Я не хочу, чтобы они уходили, но я не знаю, что будет, если они поймут, что я не сплю. Слышен звук волочения металла, и перед кроватью что-то устанавливают. Шаги удаляются от кровати. Дверь щёлкает, закрываясь, и я жду минуту, прежде чем снова откинуть одеяло от глаз. Передо мной стоит поднос с едой. Мой желудок одобрительно урчит, когда аромат доносится до носа. Тарелка простая. Несколько варёных яиц, маленькие ломтики вяленой свинины, нарезанные яблоки и несколько кусочков тёмного хлеба с джемом. Рядом с этим – дымящаяся чашка эрзац-кофе. Желудок становится ещё нетерпеливее, когда горячая желчь подступает к горлу. Я медленно сажусь. На миг я опасаюсь, что это отравлено. Но зачем им было привозить меня сюда, чтобы просто отравить? Я намазываю джем на тёмный хлеб и медленно откусываю. Я чуть не стону, когда ягоды проходятся по языку, а по мозгу разлетаются сигналы блаженства. После пары кусочков тоста я тянусь к кофе, готовясь к тому, что за пойло они там состряпали. Как только я делаю глоток, вкусный, обжаренный вкус кофейных зёрен покрывает язык и согревает горло. Мои глаза расширяются. Я отстраняюсь в изумлении и смотрю в кружку. Это настоящий кофе. Кто, чёрт возьми, имеет доступ к настоящему кофе? Рядом стоит маленький фарфоровый кувшинчик со сливками. Я наливаю себе немного в чашку и делаю ещё один медленный глоток. Он окутывает меня уютным объятием, которое в этот миг успокаивает мои взвинченные нервы. Я тянусь за ещё одним кусочком тоста, когда новый стук в дверь заставляет меня вздрогнуть. Притворяться спящей теперь точно не получится. Я беру с подноса нож для масла, слизываю с него остатки джема и прячу его в рукав. Дверь медленно открывается, и я готовлюсь к приходу гостя. Внутрь заглядывает пожилая женщина с седым пучком и добрыми голубыми глазами. Её улыбка такая же приветливая. Она медленно входит и закрывает за собой дверь. Мышцы шеи напрягаются, и меня охватывает печаль. Она напоминает мне мою маман.
– Guten Morgen, [ «Доброе утро» (нем.)] – мягко говорит она. Её голос тёплый. Она держится со мной осторожно, будто я дикий зверь в их капкане. Возможно, она слышала, как я отбивалась. Она невысокая, её седые с проседью волосы аккуратно убраны в пучок, морщины выдают возраст и стресс последних нескольких лет. И всё равно мне нужно быть осторожной. Когда я не отвечаю по-немецки, она на миг задумчиво мычит.
– Bonjour? [ «Здравствуйте» (фр.)]
Я колеблюсь.
– Bonjour.
Я морщусь, слыша хрипоту в своём голосе – ещё один побочный эффект того, что орёшь во всю голову.
Её глаза скользят по тарелке с надкушенным тостом и возвращаются ко мне. Она снова улыбается.
– Пожалуйста, заканчивайте завтрак. Месье Вольф хочет, чтобы вы были в состоянии пройти осмотр у… – она задумчиво смотрит в потолок, подыскивая нужное слово. Быстрая улыбка, когда она его находит: – …у доктора.
Подозреваю, что она не уйдёт, пока я не откушу ещё кусочек. Я отрезаю край варёного яйца краем вилки и отправляю в рот. Запах немного тошнотворный, но я всё равно ем, чтобы дать организму столь необходимые питательные вещества. Я запиваю яйцо ещё одним кусочком тоста, чтобы скрыть лёгкий привкус варёного яйца. Джем уже стал моим любимым. Я запиваю еду глотком тёплого кофе, чтобы успокоить горло, и она кивает одобрительно.
– Хорошо. Я скоро вернусь, дорогая. Вам нужно что-нибудь ещё?
Было бы грубо попросить весь оставшийся кофейник? Я качаю головой: нет. Она выходит из комнаты, вежливо притворяя за собой дверь.
Напряжение в желудке наконец спадает после того, как я дала ему что-то пожевать, кроме самого себя. Я решаю, что на сегодня сыта, не хочу спровоцировать тошноту, поев слишком быстро, и отодвигаю поднос. Я вынимаю нож из рукава обратно на поднос – решив, что экономка пока не угроза. Я сижу неподвижно, наслаждаясь жаром керамической кружки в руках и тёплой жидкостью, оседающей в желудке. Стимуляция и питание начинают разгонять туман в голове. Пульс учащается. Мурашки бегут по позвоночнику и вниз по рукам, будто невидимые кончики пальцев скользят по коже. Став более осознающей своё окружение и положение, я понимаю, что, должно быть, являю собой весьма жалкое зрелище. Пожилая горничная достаточно добра, чтобы не реагировать на то, как я выгляжу. Если этот доктор собирается меня осматривать, нужно выглядеть презентабельно и здоровой.
Я медленно вылезаю из кровати. Сначала я спотыкаюсь – я толком не ходила с тех пор, как сюда попала. Я подхожу к зеркалу над невысоким комодом и заставляю себя посмотреть на себя как следует. Синяки под моими сухими зелёными глазами отлично справляются со своей задачей – подчёркивают, насколько я измождена. Мой бледный цвет лица только добавляет темноты этим теням. Скулы тоже стали более впалыми. Я грязная, мои мышино-каштановые волосы жирные и спутанные. Тот минимум макияжа, который я себе позволяла, тоже полностью сошёл. Я наливаю немного воды из кувшина в тазик и беру льняную салфетку, которую не использовала. Я смачиваю её и отжимаю, чтобы умыть лицо. Рядом с тазиком лежит крошечный кусочек мыла, я намыливаю его между ладонями, пока они не становятся скользкими от пены. Я умываю лицо до ощущения новизны. Мыло пахнет довольно дорого и великолепно. В самой возможности умыть лицо есть что-то успокаивающее. Хотелось бы мне принять ванну. На комоде лежит розовый бакелитовый гребень. Я провожу им по спутанным волосам, морщась, когда по прядям размазывается жир. Я аккуратно зачёсываю их назад, за уши. Затем я щипаю себя за щёки, чтобы вернуть лицу немного цвета.




























