Текст книги "Дом толкователя"
Автор книги: Илья Виницкий
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
В своей сказке Глинка буквально следует эстетической программе Жуковского, заявленной в 1817 году. Так, в том же примечании говорится, что «сочинитель старался сделать в сей сказке опыт применения экзаметра(стройного, звучного, великолепного стиха) к простонародному русскому рассказу» (СО. Ч. 43. № 3. С. 110). Совершенно очевидно, что Глинка здесь «цитирует» упоминавшийся выше комментарий самого Жуковского к публикации гекзаметрической «сказки» «Красный карбункул» в «Трудах» Московского общества любителей российской словесности (конец 1817 года).
Много лет спустя В. К. Кюхельбекер сожалел, что Федор Глинка никак не мог в то время удержаться от подражаний Жуковскому: «Едва Жуковский перевел несколько гетевских оттав оттавами, как и Глинка тотчас счел обязанностию написать несколько оттав („Осеннее чувство“); едва начал ходить по рукам еще рукописный Жуковского „Кисель“, как и у Глинки уж и готова сказка „Труд и Бедность“ (в которой много и труда и бедности)» ( Жуковский 1999:298–299). Между тем здесь видится не столько страсть к подражанию, сколько определенная позиция. Глинка «приспосабливает» Жуковского к общественным целям, придает открытиям поэта «прикладной», утилитарный характер, превращает символику в аллегорию и устраняет игровое начало. «Безалкогольный» «Овсяный кисель» он явно прочитал как полезное и общедоступное произведение, вполне пригодное для «ланкастерской системы обучения».
Мы не имеем возможности (и, впрочем, не ставим целью) проследить здесь, как воспринимался «Овсяный кисель» и другие идиллии Жуковского литераторами «измайловского» общества в конце 1810-х – начале 1820-х годов. Заметим только, что постепенно отношение «измайловцев» к гебелевским опытам поэта становится негативным и даже непримиримо-воинственным. Как показал Вацуро, в споре о русской идиллии, разгоревшемся на рубеже 1810–1820-х годов, столкнулись два представления о жанре: гесснеровское (изображение «невинных нравов» золотого века, идеальной пастушеской жизни, лишенной исторического и социального быта) и фоссовское/гебелевское («современная» обстановка, конкретизирующая национальный характер в соответствии с гердеровским пониманием «народности»). Добавим, что руссоизму гесснеровской пасторали, точно отмеченному Вацуро, гебелевский вариант жанра противопоставил христианский пиетизм. Место античной Аркадии у швабского поэта заняли окрестности христианского Базеля (разрушалось необходимое для классической идиллии ощущение непреодолимой дистанции между золотым веком и современностью; место ностальгии по навсегда утраченному счастливому веку заняла умиленная тоска по отчизне). «Аллеманские стихотворения» были религиозны и поучительны; они предполагали простого слушателя («из поселян») и сами строились как монологи или диалоги с назидательной целью – преклонение перед мудростью Всевышнего и красотой Его мира [36]36
В плане переводов из немецкой поэзии 1817 года Жуковский точно выразил универсальность и телеологичность «аллеманского цикла» Гебеля: «Hebei: Weltsystem для поселян» (цит. по: 11, 498).
[Закрыть]. В отличие от статичных картин классической идиллии, изображавшей мир в состоянии вечного цветения, «сельские стихотворения» Гебеля предполагали некий разворачиваемый во времени сюжет, легко прочитываемый на аллегорическом библейскомуровне; для их идеологии эмблематичной была сама тема роста и созревания (природы, мысли, души, духа) [37]37
Мы полагаем, что гебелевские «христианизированные идиллии» сыграли важную роль в формировании позднейших эстетических взглядов Жуковского (ср. оппозицию «языческое – христианское» в статье 1845 года «О меланхолии в жизни и в поэзии»; см.: Виницкий 1997:125–168).
[Закрыть].
«Русский Гесснер» Панаев был противником гебелевского типа идиллии, предложенного Жуковским. «Измайловцы» Б. Федоров, Н. Ф. Остолопов и М. В. Милонов, как известно, выступили на стороне Панаева (см. историю полемики: Вацуро:127–138). Из «измайловской» среды, по мнению исследователя, вышла и наиболее резкая критика «Овсяного киселя», принадлежащая перу Ореста Сомова.
Летом 1820 года Сомов начал свою многолетнюю кампанию против эстетических принципов Жуковского (то есть «ложного», с точки зрения критика, романтизма). В том же году он написал пародию «Соложеное тесто»:
Дети! Ко мне все бегом: на столе соложеное тесто!
Полно дурить на дворе да гонять поросят по закутам.
Ну-тка усядьтесь – да рыла чур не марать и ложкой не драться.
Кушайте, светы мои, на здоровье: Христос вас помилуй…
Вот ваш отец сам-четверт, с Парамоном, с Никиткой, с Еремкой,
Дружно цепами раз в раз постучав по току, смолотили… и т. д.
(Поэты 1820–1830: 216)
По мнению Вацуро, Сомов «близко следует за текстом Жуковского, осмеивая с позиций нормативной эстетики „простонародную“ тематику и лексику оригинала, сгущая ее до вульгарной и натуралистической» ( Там же:721). Это не совсем верно. Сомов выступал не против простонародности и просторечия в поэзии, а против псевдопростонародности и псевдопросторечия русской идиллии в «немецком вкусе» и «духе»(хорошо известно его отрицательное отношение к германскому влиянию на русскую словесность, которое он приписывал Жуковскому). Интересно, что пародическая вульгарность Сомова в какой-то степени адекватнее передает «аллеманский диалект» Гебеля, который Жуковский в своем переводе превращает в эстетически очищенную разговорную речь, тем самым полностью изменяя функцию приема («Овсяный кисель» в отличие от сомовского «Теста» полностью лишен вульгаризмов и диалектизмов). Конечно, Сомов не стремился воспроизвести языковое новаторство немецкого поэта (как в свое время поступил Катенин, «в упрек» Жуковскому переложивший простонародную «Ленору» [38]38
И потому его пародия – только пародия в отличие от действительно новаторской вульгаризации поэтического языка, предложенной Катениным.
[Закрыть]). Цель пародиста – дискредитация самой идеологии и художественной формы «Овсяного киселя».
В «Соложеном тесте» Сомов полностью игнорирует пиетистски-аллегорический смысл истории о киселе. В его пародии разрушаются все смысловые связи между образами и мотивами идиллии (дети-слушатели, рост зерна, благодатная почва, солнышко, жатва, кисель как угощение, благодарность Богу и т. д.). Более того, Сомов подвергает осмеянию саму основу идиллии Жуковского – ситуацию простодушного рассказа-угощения. Для достижения этой цели он не только сгущает вульгарность речи рассказчика, не только лишает последнюю цельности и осмысленности, но смешивает «Овсяный кисель» с другим произведением Жуковского, написанным в ином жанре. Речь идет о той самой демонической «швейцарской сказке» в гекзаметрах «Красный карбункул» (перевод из Гебеля), которую Измайлов когда-то прочитал на заседании Вольного общества и которая изначально воспринималась современниками поэта на фоне его «ужасных» баллад [39]39
Эту сказку-балладу Жуковский имел в виду в своей арзамасской речи 24 декабря, когда говорил о том, что у него в Дерите родился еще один черт-немец ( Арзамас:I, 383–384). Ср. здесь репутацию Жуковского как «чертописца».
[Закрыть]. В этой кровавой истории черт доводит картежника и пьяницу Вальтера до дето-, жено– и самоубийства. В «Соложеном тесте» благостный «Кисель» «немотивированно» смешивается Сомовым с бешеной чертовщиной «Карбункула», а идиллический рассказчик «вдруг» подменяется сказочно-балладным:
Вот опять на току за цепы принялись спозаранку,
Смолотили снопы и зерно посушили в овине.
В мельницу зерна свезли… а там – ах, детушки, страшно!
Мельник-колдун, мужичок короток, с локоток, – а бородка
Ровно с саженю длиной! У него, бают люди, в подданстве
Вся нечистая сила – и всю подноготну он знает!..
Что ж вы зарюмили, дети собачьи? Чего тут бояться?
Я вас уйму! Еще поревите! А ты, разюмиха,
Слюну, смотри, попустил, и нос не утрешь… ну вось я-те!
Так надаю треухов, что не вспомнишься… все не уйметесь?
Черт же с вами! ступайте вон из избы, негодяи!
(Поэты 1820–1830: 217)
Как видим, вместо трапезы и благодарности матушке и Богу в пародии Сомова слушатели-детишки грубо изгоняются и поминается черт. Таким образом Сомовым утверждается невозможность и глупость условной (маскарадной) системы отношений между рассказчиком и слушателями (resp. автором и читателями), созданной в «Овсяном киселе». Более того, если история о зернышке заканчивается превращением последнего в овсяный кисель, то история о соложеном тесте завершается упоминанием об ужасном мельнике, напугавшем детишек. Появление мельника здесь, конечно, не случайно: Сомов как бы переводит «Овсяный кисель» на искусственное просторечие старой комической оперы А. О. Аблесимова «Мельник – колдун, обманщик и сват» (1779) [40]40
Вацуро считает, что в финале пародии Сомов обращается «к ходячему примеру простонародности – сказке о „мужичке-ноготке“, на которую ссылался Глаголев в своем печально знаменитом отзыве о „Руслане о Людмиле“» (С. 127).
[Закрыть]. «Новаторская» идиллия Жуковского для критика явление, безусловно, архаическое и – ложное. Достаточно привести начальные слова хитрого Мельника, чтобы понять «задний смысл» этой злой пародии:
Смешно, право, как я вздумаю: говорят, будто мельница без колдуна стоять не может, и уж-де мельник всякой не прост: они-де знаются с домовыми, и домовые-то у них на мельницах, как черти, ворочают… Ха! ха! ха!.. какой сумбур мелют? а я, кажется, сам коренной мельник <…> а ни одного домового с роду не видывал. А коли молвить матку-правду, то кто смышлен и горазд обманывать, так вот все и колдовство тут… Да пускай что хотят они, то и бредят, а мы наживаем этим ремеслом себе хлебец.
(Стихотворная комедия: 191)
Таким образом, «наивный» (в шиллеровском смысле) повествователь «Овсяного киселя» косвенно уподобляется в пародии мельнику-обманщику, наживающему себе «колдовским» ремеслом хлебец (ср. соложеное тесто). Используя формулировку Ю. Н. Тынянова, в пародии Сомова «[о]бнажается условность системы» «Овсяного киселя» Жуковского и «вместо авторского речеведения появляется речевое поведение автора, вместо речевой позиции – речевая поза». На первый план «выступает авторская личность с бытовыми жестами» ( Тынянов: 302), что в нашем случае равносильно дискредитации автора [41]41
Вацуро указал на то, что автограф «Соложеного теста» находится рядом с выписанным Сомовым от руки стихотворением Жуковского «Рыбак», вскоре ставшим объектом не менее едкого разбора. В письме к П. Л. Яковлеву Измайлов рассказывал об ответе Сомова Н И. Гречу, упрекнувшему его за резкую критику Жуковского «в недостатке вкусу».«Греч назвал его моською („Ай, моська! Знать, она сильна“ и пр.)». «Пусть я моська, – возразил Сомов, – однако не из тех, которые лижут задницы» ( Поэты 1820–1830:721).
[Закрыть].
Итак, несмотря на отличия «демократического» вкуса членов «измайловского» общества от «аристократического» вкуса арзамасцев, «Овсяный кисель» оказался в конечном счете отвергнут и теми и другими. Мотивы отказа от угощения Жуковского, как мы видели, были разными, но у нас есть основания предполагать существование одной общей – политической – причины. Натуральность (органичность) предложенного кушанья была подвергнута сомнению читателями, осознавшими, что овсяное зернышко поэта выросло не на русском крестьянском поле, как сказано в стихотворении, и не в «теплице истинного вкуса», как полагали арзамасцы, но в дворцовой оранжерее.Полагаем, что происхождение «Овсяного киселя» было взято под сомнение после его публикации в придворном альманахе «Для немногих».
4. ПРИДВОРНЫЙ ВКУС
В сентябре 1815 года Жуковский был приглашен в Павловск – летнюю резиденцию вдовствующей императрицы Марии Феодоровны. 19 сентября 1815 года поэт писал Вяземскому: «По приезде моем из Дерпта я был в Павловске и прожил там три дни, в которые обедал и ужинал у государыни. Эти три дни были для меня неожиданно приятные: я воображал неловкость – нашел удовольствие именно потому, что сердце, а не самолюбие были тронуты. Наша государыня неизъяснимо приятная. Чего же более для человека, далекого от честолюбия». «Представителем» Жуковского при дворе был секретарь государыни, поэт Ю. А. Нелединский-Мелецкий. «Он был самым нежным, заботливым моим родным, – продолжал Жуковский. – Не забыл обо мне ни на минуту; и все это с такою простотою, с такою непринужденностию» ( Жуковский 1980: III, 479). Обстановка семейственной простоты и домашней непринужденности при дворе Марии Феодоровны очаровала поэта. Императрица в самом деле радушно встретила Жуковского и открыла ему двери своего литературного салона – одного из самых блестящих и влиятельных культурных центров России 1810-х годов. На одном из «павловских вечеров» у императрицы Нелединский прочитал «Певец во стане русских воинов» и «многие баллады» Жуковского, из которых более других избранной публике понравилась «Эолова арфа». В начале октября Жуковский написал знаменитую «Славянку» – апологию павловских владений императрицы Марии. К приятным обедам Жуковского у государыни мы еще вернемся.
С этого времени начинается более чем тридцатилетняя придворная карьера Жуковского: он становится чтецом вдовствующей императрицы, затем учителем русского языка ее невестки, великой княгини Александры Феодоровны, а впоследствии наставником сына последней, наследника престола Александра Николаевича. Начиная с 1815 года Жуковский все более и более связывает свою жизнь и деятельность с жизнью царской семьи, становится поэтом ее радостей и печалей, выразителем и воспитателем ее художественных вкусов. В придворной поэзии Жуковского одно из главных мест занимает образ хранительницы очага Августейшей Семьи, хозяйки павловского дворца Императрицы-Матери. Мы полагаем, что простодушно-изысканный «Овсяный кисель», написанный в 1816 году и опубликованный в придворном сборнике «Для немногих» в 1818 году, был в значительной степени ориентирован на эстетику и мораль «малого двора» государыни.
Лучшим выражением эстетического мировоззрения Марии Феодоровны и плодом ее многолетней деятельности является ее любимый Павловск – «парк личных воспоминаний» ( Лихачев:238). Особую роль в эстетике парка играла буколическая тема, гармонически вписанная в предромантический контекст (см.: Лихачев:255–256). В первые же годы основания Павловска здесь были построены мыза и молочня с небольшим скотным двором и огородом «для занятий в нем детей ее высочества». Позднее была основана знаменитая Ферма – любимое место трудов и отдохновения государыни [42]42
«Ни одно место Павловского сада, – писал в своем путеводителе по Павловску П. Шторх, – не представляет столько удобств для семейственных празднеств, как именно ферма, с ея обширным двором и красивым лугом» ( Шторх:36).
[Закрыть]. Близость к природе и сельскохозяйственный труд поощрялись Марией Феодоровной. Подражая французской королеве Марии Антуанетте, она сама доила коров [43]43
Позднее уход за коровами был поручен воспитанницам Воспитательного дома.
[Закрыть], ее сыновья, великие князья, «отбивали грядки, сеяли, садили», а «великие княжны пололи, занимались поливкою овощей, цветов и т. д.». В час отдыха «августейшая хозяйка и „работники и работницы“ собирались к завтраку, приготовленному в комнатах Шале или на дворе под сенью веранды» (цит. по: Лихачев:255).
Императрица была гостеприимной и хлебосольной хозяйкой, и молочные продукты были ее любимыми угощениями. Так, посетителям Павловска обыкновенно предлагался простой завтрак, «состоявший из свежего ржаного хлеба, масла, простокваши, творогу, сливок и молока». «Сделали шаг в сад – и вы у ней в гостях! – рассказывал о своем посещении Павловска С. Глинка. – В разных беседках и домиках всякий день приготовляются разные завтраки; всякий, кто бы он ни был, может прийти пить самые густые сливки и есть лучшее масло и вкусный сыр. Щедрая рука невидимо всех угощает. По окончании работ крестьяне и крестьянки сходятся у дворца; <…> в одном углу слышен веселый гам играющих в сельские игры; в другой стороне поют песни. Так бывает всякий день. Обладательница сих мест любит, чтоб веселились окружающие ее. <…> Сады здешние имеют то преимущество перед прочими, что в них приятность соединена с пользою» (цит. по: Семевский:149). «Не излишним, думаю, будет замечание, – продолжал Глинка, – что Государыня, предпочитая все сытные лакомым блюдам, с особенным удовольствием употребляет русское кушанье и черный решотный хлеб» ( Там же:150). Следует добавить, что все эти продукты и кушанья были произведены в самом Павловске.
Жуковский отдал дань буколическим мотивам павловской жизни еще в «Славянке», включающей поэтическое описание Фермы и полевых работ:
И вдруг открытая равнина предо мной:
Там мыза, блеском дня под рощей озаренна;
Спокойное село над ясною рекой,
Гумно и нива обнаженна.
Все здесь оживлено: с овинов дым седой,
Клубяся, по браздам ложится и редеет,
И нива под его прозрачной пеленой
То померкает, то светлеет.
Там слышен на току согласный стук цепов;
Там песня пастуха и шум от стад бегущих;
Там медленно, скрипя, тащится ряд возов,
Тяжелый груз снопов везущих.
(Жуковский: II, 22) [44]44
Ср. также изящное изображении Фермы Марии Феодоровны, сделанное Жуковским в 1823 году и опубликованное в книге «Шесть видов Павловска, срисованных с натуры В.Ж., оконченных и выгравированных Кларою в Дерите» (СПб., 1824) (этот же рисунок воспроизведен в «Путеводителе…» Шторха 1843 года). Заметим, что Жуковский был частым гостем «завтраков» на Ферме (см., в частности: Русский архив 1901. С. 72).
[Закрыть]
Привезенная из немецкого Дерпта, «сельскохозяйственная» идиллия «Овсяный кисель» вполне соответствовала буколической эстетике в «немецком вкусе», культивируемой императрицей Марией: сентиментальность, порядок, естественность, свежесть, вера в Провидение, культ трудолюбия, радушие, строгая нравственность [45]45
Культ сельского хозяйства отразился и в просветительской деятельности государыни: по ее инициативе были открыты Школа практического земледелия и Училище ботаники и садоводства, находившиеся под ее патронажем…
[Закрыть]. В «павловском» интерпретационном плане получают своеобразное освещение такие мотивы и образы идиллии Жуковского, как рост зерна, уборка урожая, тяжелый воз, везущий снопы на мельницу, семейная обстановка, угощение, благодарность детей (государыня постоянно заботилась о воспитании крестьянских детей):
Вот с серпами пришли и Иван, и Лука, и Дуняша;
<…> Вот и снопыуж сушили в овине<…>
Вот и Гнедко потащился на мельницу с возом тяжелым;
Начал жернов молотить; и зернышки стали мукою;
Вот молочка надоилаот пестрой коровки родная
Полный горшочек; сварила кисель, чтоб детушкам кушать;
Детушки скушали, ложки обтерли, сказали: «спасибо!»
(Жуковский: II, 36)
Еще раз заметим, что описание простой трапезы у императрицы – лейтмотив почти всех рассказов посетителей Павловска. Сам Жуковский впоследствии вспоминал: «Приглашенных к столу бывало постоянно человек до тридцати. За столом всегда шла оживленная беседа. Императрица потчевала гостей с радушием хлебосольной хозяйки» (цит. по: Чижова:151). Иными словами, в «придворном контексте» история о кормлении детишек овсяным киселем могла прочитываться как галантный намек на гостеприимство государыни-«матушки», угощающей своих подданных-«детушек» простой русской едой (органическим продуктом благословенной павловской земли) и приятной беседой.
Здесь следует обратить внимание на характерное словечко « родная» в финале идиллии. Подобного слова нет в оригинале Гебеля, но так обыкновенно звали государыню ее «дети» – воспитанницы Общества благородных девиц. Жуковский впоследствии выделил это слово курсивом в «Прощальной песне воспитанниц института при выпуске» (1820):
Как часто здесь видали
Мы ту перед собой,
Которой имя дали
Сердечное: родной!
От нас она таила
Величество царей
И матерью входила
В семью своих детей.
И далее:
А мы, прощаясь со слезами
С своею милою родной,
Ей, в дар за все, обет святой
Приносим детскими сердцами:
В любви к добру – ее любить,
И жизнью – ей не изменить!
(Жуковский:II, 190–191)
Тот же образ «родной» возникает и в «Прощальной песне» при выпуске 1824 года (Жуковский:II, 238).
Вернемся к теме угощения. Как показала Наталия Сиповская, образ «царственной молочницы», «заботившейся, чтобы даже случайный посетитель ее Молочни мог всегда найти там молоко, сливки, сметану и творог», был «персонификацией идеи Матери-Природы, матери своей земли, не говоря уже о подданных». Этот образ, по словам исследовательницы, опирался «на мощную античную традицию, восходящую к ионическому культу Афродиты-Млекопитательницы или классическим мифам об Амалтее или млеке Геры, брызги которого образовали эклиптику Млечного Пути» ( Сиповская). Мы полагаем, что в «придворном плане» идиллия Жуковского может быть прочитана не только как выражение чувства благодарности хлебосольной и мудрой матушке-царице, но и как символическое выражение идеи органической (природной) русской монархии, матерински заботящейся о благе и нравственности подданных.(Весьма показательно для поэтической стратегии и идеологии Жуковского «превращение» немецкого оригинала Гебеля в «чисто русскую» идиллию, а немецкой принцессы Софии Доротеи Вюртембергской – в «чисто русскую» матушку-царицу [46]46
Давно замечено, что «немецкое направление» эстетической программы Жуковского, ставшее очевидным приблизительно с 1816 года, было в значительной степени связано с художественными пристрастиями хозяек «малого двора» (вначале Марии Феодоровны и великой княгини Анны Павловны, а потом Александры Феодоровны). В свою очередь, «никто лучше Жуковского не мог служить посредником между немецкою словесностью и русским двором» ( Жуковский 1999:61). Более того, по словам Карла Зейдлица, самое «присутствие славного русского поэта при дворе немало содействовало тому, что в высшем обществе стали более, чем прежде, заниматься русскою литературою и говорить на отечественном языке» (Там же).В известном смысле «вкус русской речи», привитый высшему обществу Жуковским, рождался в результатеперевода немецких произведений, нравившихся августейшим немкам. Стоит, однако, добавить, что русофилия «малого двора» сама была производной немецкой раннеромантической идеологии (симптоматично, что до Жуковского лектором Марии Феодоровны был поэт Ф. Клингер – друг Клопштока и Гете).
[Закрыть]).
Еще одной важной отсылкой к образу Марии Феодоровны в идиллии является описание доброго солнышка, заботящегося о «малюточке» зерне:
Рядится красное солнышко; вот нарядилось, умылось.
На горы вышло с своим рукодельем; идет по небесной
Светлой дороге; прилежно работая, смотрит на землю,
Словно как мать на дитя, и малютке с небес улыбнулось.
Так улыбнулось, что все корешки молодые взыграли.
«Доброе солнышко, даром вельможа, а всякому ласка!»
(Жуковский: II, 34)
В пользу «монархического» прочтения «солярного мотива» в идиллии говорят и другие стихотворения Жуковского 1818–1820-х годов, в которых русская царица уподобляется дневному светилу (ср. «Горная песнь», 1818; «Государыне Императрице Марии Феодоровне», 1819). Так, в идиллии «Летний вечер» (из того же Гебеля), вышедшей в четвертой книжке сборника «Для немногих», государыня выведена в образе солнышка, всех согревающего и радующего, а в образе ясного месяца, с которым, увы, никак не может встретиться матушка-солнце, изображен император Александр, находившийся постоянно в разъездах (во время написания идиллии государь был в Москве [47]47
Очевидно, «дворцовый» подтекст этого стихотворения был ясен для арзамасских друзей поэта. Так, Вяземский в письме к А. И. Тургеневу от 22 ноября 1821 года возмущался републикацией «Летнего вечера» в «Сыне отечества» без необходимого разъяснения, что стихотворение Жуковского было рассчитано не на «простолюдинов» (как оригинал), а «на немногих» и «что такое эти „Немногие“!». Здесь же Вяземский говорит, что большому поэту можно позволить, «если охота есть, соваться в сплетни семейныя солнца с месяцем» ( OA: II. 226).
[Закрыть]). Труды солнышка описываются в «летней» идиллии в соответствии с уже известным нам органическим принципом изображения павловской жизни государыни:
Везде ж работа: на горах,
В долинах, в рощах и лугах;
Того согрей; тем свету дай
И всех притом благословляй.
<…> Зерну скорлупку расколи
И молодую из земли
Былинку выведи на свет;
Тех приюти между ветвей;
А тех на гнездышке согрей.
А где под острою косой
Трава ложится полосой.
Туда безоблачно сияй
И сено в копны собирай.
Чтоб к ночи луг от них пестрел
И с ними ряд возов скрипел…
И т. д.
(Жуковский: II, 85–86) [48]48
В кругу Марии Феодоровны созданная Жуковским аллегория «благотворящее солнышко – императрица Мария» стала канонической. Ср. в известном «Васильке» И. А. Крылова, написанном государыне в знак благодарности за ее заботу о больном баснописце: «О вы, кому в удел судьбою дан // Высокий сан! // Вы с солнца моего пример себе берите! // Смотрите: // Куда лишь луч его достанет, там оно // Былинке ль, кедру ли – благотворит равно, // И радость по себе и счастье оставляет; // Зато и вид его горит во всех сердцах, – // Как чистый луч в восточных хрусталях, // И все его благословляет» (цит. по: Семевский:202). Вообще мотив всенародной благодарности императрице Марии является центральным в посвященных ей произведениях Жуковского (вплоть до стихотворений на смерть государыни в 1828 году).
[Закрыть]
Заметим, что под «молодой былинкой», которую выводит в свет солнышко, нужно понимать в контексте сборника «Для немногих» не столько воспитанниц государыни, сколько ее юную невестку, великую княгиню Александру Феодоровну, которую она опекала в 1817-м – начале 1818 года и которой Жуковский адресовал свой альманах. Действительно, публикация идиллии в февральской книжке «Для немногих» неожиданно придала рассказу о зернышке новое звучание, понятное только близким принцессы. Так, описание «свадьбы» и созревания «былиночки» читается как простодушная аллюзия на беременность великой княгини:
Наша былинка стоит, как невеста в уборе венчальном.
Вот налилось и зерно и тихохонько зреет; былинка
Шепчет, качая в раздумье головкой; я знаю, что будет.
Смотришь: слетаются мошки, жучки [49]49
Заметим, что в дружеском кругу поэта часто звали «жуком» или «жучком» (ср. остроумную гипотезу Андрея Немзера о «Жуковском подтексте» известного пушкинского стиха «жук жужжал» из второй главы «Евгения Онегина» – Немзер 2000.
[Закрыть]молодую поздравить,
Пляшут, толкутся кругом, припевают ей: «многие лета».
…Что-то былиночка делает? О! уж давно пополнела…
(Жуковский: II, 35–36)
Как известно, 17 апреля 1818 года Александра Феодоровна разрешилась от бремени сыном Александром – событие, воспетое Жуковским в известном послании на рождение великого князя, также опубликованном в альманахе «Для немногих». Ср. также, в связи с органической темой идиллии, мотив возрастания прекрасной души немецкой принцессы на благо ее нового отечества в известном мадригале «К портрету великой княгини Александры Феодоровны», написанном поэтом в 1817 году:
Для нас рука судьбы в сей мир ее ввела;
Для нас ее душа цвела и созревала;
Как гений радости, она пред нами стала
И все прекрасное в себе нам отдала!
С веселой младостью мила, как упованье!
В ней дух к великому растет и возрастет; [50]50
Интересно, что именно этот стих «переадресовал» Жуковскому Н. М. Карамзин, посмеивавшийся над куртуазным воодушевлением поэта: «…летний двор приводит его в рассеяние, не весьма для муз благоприятное <…> Он еще молод: авось и встанет и возрастет!» (Цит. по: II, 532).
[Закрыть]
Она свой трудный путь с достоинством пройдет:
В ней не обманется России ожиданье!
(Жуковский: II, 63)
Вообще в куртуазной поэзии Жуковского 1818–1820-х годов следует выделить характерную «цветочную тему», поэтически преломляющую павловский культ цветов и дворцовые геральдику [51]51
Кульминацией «цветочной темы» являются стихотворения поэта 1821 года, посвященные явлению Лаллы Рук (Александры Феодоровны) на берлинском «празднике цветов» (1821). Образ венца из белых роз (геральдический знак Александры Феодоровны) на долгие годы становится одним из самых важных символов поэта (см.: Виницкий 1998:41–54).
[Закрыть]и предание (стихотворения «Цветы», 1818; «Цвет завета», 1819; «О дивной розе без шипов…», 1819; «Розы расцветают…», 1820). Знаменательно, что в этом придворном «цветнике», питаемом лучами августейшего солнца, находит свое место и «порхающий» поэт (ср. «Мотылек и цветы», 1824)…
Наконец, в идиллии нашла отражение и тема материнской заботы государыни об отечественной литературе. Мы полагаем, что «зерно» стихотворения зародилось в тот самый осенний день 1815 года, когда Жуковский вместе с Гнедичем и Крыловым был приглашен в гости к императрице. Н. И. Гнедич оставил воспоминания об этом важном визите. Его письмо, опубликованное в 1914 году Георгиевским, представляет собой своеобразные «мечтания за трапезой» у Марии Феодоровны. Гнедич восторгается простотой, ласковостью и веселостью «высочайшей Угостительницы», ее трогательною заботливостью о писателях, живым разговором, наконец, глубиною ее литературных суждений, которые – мечтает он – должны принести много пользы отечественной словесности:
Государи иногда и без любви к словесности покровительствуют писателей, но это внимание, это живое чувство наслаждения, с каким Государыня слушает произведения русских писателей, не есть одна наружность: они рождены истинною любовью к самой словесности <…> Потомственный наблюдатель, рассматривая ход искусств и словесности в нашем отечестве, без сомнения должен будет сказать, что в то время, когда благословенный Александр пожинал лавры на полях бранных, мудрая Матерь его собственными руками питала сие древо наук, им насажденное, которого благотворный ветви осеняют теперь всю пространную Россию.Так я сам с собою пророчествовал, мечтая за ужином,и едва было не пропустил мимо слуха речей Государыни, ко мне обращенных, насчет моего нерасположения к ужину.
(Гнедич 1815)
Обратим внимание на роль «ботанической» аллегории в этой апологии и ее соседство с темой еды. Знаменательно, что после ужина И. А. Крылов, по просьбе императрицы, читал свою любимую басню «Листья и Корни», в которой с помощью «растительной» аналогии подчеркивал, «что главное в государственной жизни – это устои, корни; блестящая, но поверхностная заемная культура недолговечна», и страшно, «если она подорвет основы народного мировоззрения» ( Альтшуллер: 181). Как точно заметил исследователь, чтение этой басни навело присутствующих на разговор «о красоте, силе и великолепии языка русского» и вызвало сетование императрицы на воспитание, «от простоты удаленное» ( Там же). Отметим также приведенное Гнедичем патриотическое высказывание императрицы «о превосходстве языка нашего пред многими Европейскими» и рассуждение о пользе классического образования (С. 109). Гнедич не преминул указать, что государыня полностью поддержала его начинание, высказалась о «приятности русского экзаметра» и признала его «превосходство для перевода Омера». Как видим, Мария Феодоровна была прекрасно осведомлена – несомненно, через Уварова – как о современной дискуссии о гекзаметре, так и о содержании программной речи Гнедича 1 января 1814 года «о причинах, замедляющих успехи нашей словесности». Чтение стихов поэтами и разговор с государыней продолжались в общей сложности несколько часов. Перед нами несомненная попытка императрицы (и ее дочери Анны Павловны) не только познакомиться с новыми произведениями наиболее интересных ей авторов, представляющих разные направления в современной поэзии (условно говоря, «балладно-элегическое», «эпическое» и «басенное»), но и высказать им свои взгляды и пожелания, взять русскую словесность под свою материнскую опеку. В ответ она, разумеется, должна была услышать слова и стихи, полные благодарности.
«Простонародную» гекзаметрическую идиллию «Овсяный кисель» можно считать одним из итогов литературной беседы за ужином у Марии Феодоровны. Эта идиллия, рассмотренная в придворном контексте, отражает консервативную идеологическую программу «павловского романтизма»: требования простоты, естественности, верности национальным устоям (корням); очищение вкуса и «исправление» нравственности посредством приобщения русской словесности к поэзии и метрам древних (черты «оленинской» программы); дух благородной семейственности под покровительством монархини [52]52
В известном смысле русская гекзаметрическая идиллия Гнедича «Рыбаки», опубликованная в 1822 году, также отвечала взглядам Марии Феодоровны (ср. образ вельможи – покровителя муз в идиллии).
[Закрыть]. Хотя у нас нет сведений о том, как воспринималась идиллия «Овсяный кисель» при дворе, похоже, что ее консервативно-монархический «привкус» был ясен либералам и демократам рубежа 1820-х годов [53]53
Таким образом, шуточный дифирамб юного Пушкина Жуковскому-Тиртею, славившему в стенах «Арзамаса» «кисель и Александра», получает лукавое каламбурное звучание: придворный поэт действительно славил в своих стихотворениях, прочитанных в «Арзамасе» («Овсяный кисель» и «Певец в Кремле»), августейших мать и сына.
[Закрыть]. Между тем рассказанная поэтом история о зернышке перерастает эстетику и идеологию «малого двора» точно так же, как и эстетические и идеологические воззрения писателей аристократического и демократического «цехов». От вопроса о вкусе киселя необходимо перейти к вопросу о смысле его истории, который начинает раскрываться в более широком – общеромантическом – контексте.
5. РОМАНТИЧЕСКИЙ ПЛАН
О чем эта идиллия? В позднейших примечаниях и предисловии к стихотворению в «Трудах» Московского общества любителей российской словесности Жуковский подчеркивает аллегоризм Гебеля и дает несколько толкований его идиллии: 1) о сельской жизни и «судьбе смиренного земледельца и пастуха», его полевых трудах, радостях и заботах; 2) о пробуждении жизни в неодушевленной природе; 3) о таинственном Провидении и всеобъемлющей любви Бога («Говоря о простой былинке, он возбуждает в душе Читателя прекрасные мысли о Провидении. <…> Каждое растение имеет своего Ангела; жребий невидимого зародыша также занимает всеобъемлющую любовь Создателя, как и блистательный жребий планеты»); 4) о человеческой жизни («И тленная былинка неприметно становится эмблемою человеческой жизни») ( Жуковский:II, 455). Общим знаменателем всех этих разъяснений является тема незримого развития (природа, судьба, пробуждение веры, действие Провидения, жизнь человека). История растущего колоса как бы фокусирует возможные интерпретации стихотворения.
Остановимся сперва на жанровой мотивации «растительной» темы стихотворения. Михаил Бахтин видел в «Овсяном киселе» блестящую иллюстрацию земледельчески-трудовой идиллии, в которой
земледельческий труд преображает все моменты быта, лишает их частного, чисто потребительского, мелкого характера, делает их существенными событиями жизни. Так едят продукт, созданный собственным трудом; он связан с образами производственного процесса: в нем – в этом продукте – реально пребывает солнце, земля, дождь (а не в порядке метафорических связей). <…> [З]а едой сходятся поколения, возрасты. Типично для идиллии соседство еды и детей.
(Бахтин: 376)
Темы роста, труда, еды и детей органически присущи этому жанру. Однако в «Овсяном киселе» к ним добавляется еще одна тема – говорения, устной речи. Все, что описывается и происходит в идиллии, находится в пределах слова анонимного рассказчика. «Овсяный кисель» – не просто продукт совместной деятельности природы и людей, но и продукт речи – история, само стихотворение.
В письме к А. И. Тургеневу Жуковский назвал идиллию Гебеля совершенно новым и не известным еще у нас родом поэзии. В таком случае перевод идиллии – попытка познакомить русских читателей с этим новым и привлекательным родом. Решение настоящей задачи достигается поэтом не механистически (перенос чужой формы на русскую почву), но органически: Жуковский сам создает новую форму, не только совместимую с национальной почвой (ср. у Вацуро: «характер создавался не „этнографическим“ путем, через бытовые детали, но через их субъективное освещение, через лексико-интонационный строй устной бытовой речи, включающей просторечие…» [С. 125]), но и способную давать новые всходы («переведу еще многое»).
Замечательно, что описанная выше «ситуация „Овсяного киселя“» позволяет Жуковскому создать иллюзию рождения и развития этого «нового рода» на глазах читателя-слушателя. Стихотворение само оказывается аналогом растения, превращающегося постепенно из зерна в кушанье (продукт деятельности природы и поэта). Иными словами, в эстетическом плане «Овсяный кисель» представляет собой автометаописательное стихотворение: оно о том, как творится, вырастает и преподносится читателям новая поэтическая форма. Образ овсяного киселя может быть истолкован здесь как метафора поэтического слова, естественной, совершенной в своей простоте и непорочности поэзии (то есть это синоним таких традиционных метафор поэтической речи, как мед стихотворства или кастальская влага). Заметим, что в том же 1816 году Жуковский обращается к теме поэтического слова как божественного угощения, приносящего душевный покой и пророческий дар: