Текст книги "Дом толкователя"
Автор книги: Илья Виницкий
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
О! матери печаль непостижима,
Смиряются все мысли пред тобой!
Как милое сокровище, таима,
Как бытие, слиянная с душой,
Она с одним лишь небом разделима…
Что ей сказать дерзнет язык земной?
Что мир с своим презренным утешеньем
Перед ее великим вдохновеньем?
(Жуковский: II, 121)
В «Хоре девиц Екатерининского института…» (1826) поэт обращается к «удалившемуся гению» почившего сына государыни Александра Павловича:
Утешением слети
К сердцу матери томимой!
Будь сопутник ей незримой,
Снова мир ей возврати!
(Жуковский: II, 249)
Наконец, в поздней статье «О происшествиях 1848 года» Жуковский вспоминает о страданиях императрицы Марии, только что узнавшей о смерти своего сына Александра: «Несказанное величие этого зрелища меня сразило: увлеченный им, я стал на колена перед святынею материнской скорби, перед головою царицы, лежащей в прахе перед крестом испытующего Спасителя» ( Жуковский 1902:X, 109) [184]184
Заметим, что поэт дважды обращайся к образу мавзолея дочери Марии Феодоровны великой княгини Александры Павловны (в «Славянке» и «Государыне Императрице Марии Феодоровне»).
[Закрыть].
Зачем же были исключены строки об «ужасной казни» и утешении Ниобы? Полагаем, что они показались издателю журнала (возможно, и самому поэту) нежелательными в траурные дни. Да и вакхальный мотив был в данной ситуации явно неуместен.
6
Вернемся к историческому подтексту баллады. Как уже говорилось, троянская тема в 1820-е годы особо занимала Жуковского. Помимо «Торжества победителей» поэт перевел «Разрушение Трои» из Вергилиевой «Энеиды» (1822) и несколько больших фрагментов из «Илиады», опубликованных в «Северных цветах за 1829 год». Обращение Жуковского к ахейской теме, безусловно, связано с сильными прогреческими настроениями в русском обществе [185]185
Знаменательно, что шиллеровская баллада впервые попала в поле зрения русских читателей в эпоху греческого восстания. В начале 1820-х годов были написаны два перевода стихотворения – А. И. Писарева («Пиршество греков победителей», 1822) и А. М. Мансурова («Торжество победителей», 1822).
[Закрыть]. Как известно, война 1828–1829 годов была вызвана активными действиями России в поддержку греческого восстания.
Современные греческие дела оживили общественный интерес к античной героике (не случайно появление полного перевода «Илиады» Н. И. Гнедича в 1829 году!). Последняя, в свою очередь, предоставила богатый материал для исторических аналогий. Причем эллины и троянцы равно могли служить прототипами для современных героев. Так, например, прощание Гектора с Андромахой, начинающее «Отрывки из „Илиады“» Жуковского, могло быть прочитано современниками как героический прообраз прощания русского императора с верной женой и сыном (как известно, отрывки из поэмы поэт переводил специально для своего ученика Александра Николаевича!), а монолог Гектора о чувстве чести, которое влечет его в бой, звучал как ответ на многочисленные советы императору уклониться от участия в военных действиях [186]186
См. подробнее: Булгарин: 294–295, 300–301, 325–326.
[Закрыть]:
…доныне привык я спокойно
Бодрствовать духом и биться у всех впереди…
Перипетии современной войны явно проецировались Жуковским на троянскую эпопею. В печальном триумфаторе Агамемноне («Торжество победителей») читатели могли узнать русского государя, оплакивающего погибших в Варне:
Царь народов, сын Атрея
Обозрел полков число:
Вслед за ним на брег Сигея
Много, много не пришло…
И незапный мрак печали
Отуманил царский взгляд:
Благороднейшие пали…
Мало с ним пойдет назад.
(Жуковский 1980: 139)
В свою очередь, в победителях-ахейцах можно было увидеть намеки на некоторых участников осады турецкой твердыни (ср., например, возможную параллель «Одиссей – Воронцов» [187]187
Заметим, что Воронцов не пользовался популярностью в кругу ближайших друзей Жуковского.
[Закрыть]; образ «презрительного Тирсита», оставшегося в живых, мог вызвать ассоциацию с полковником И. Б. Залусским, погубившим гвардейский Егерский полк). Возможно, в балладе нашла отражение и тревога поэта за раненного в грудь друга-героя – Василия Перовского:
Лучших бой похитил ярый!
Вечно памятен нам будь,
Ты, мой брат, ты, под удары
Подставлявший твердо грудь…
(Жуковский 1980: 140)
Впрочем, и без прямых аллюзий баллада звучала как остросовременное произведение, не только напоминавшее о недавнем событии, но и точно выражавшее переживания поэта и общественные настроения данного исторического момента.
Замечательно, что в народном сознании осада турецкой крепости воспринималась как долгая кровавая драма. В исторической песне «Взятие Варны» («Трудно жить сироте…») о победе нет ни слова, зато много говорится о солдатских страданиях и страхах:
Что ни свет, ни луна,
В чистом поле тишина;
Окликает, озирает
Стража стражу завсегда. [188]188
Комментаторы отмечали несомненное литературное влияние на эту песню (произведения Нелединского-Мелецкого, Рылеева и Бестужева [ ИП:242]). Крайне интересны также словесные переклички этой народной песни с «военными элегиями» Жуковского: знаменитый зачин «Певца во стане русских воинов» («На поле бранном тишина…») и первая строфа баллады «Ахилл», в которой «античный колорит органично соотносился с героикой Отечественной войны 1812 г.» (Янушкевич: ――):
Тихо все…курясь, сверкаетПламень гаснущих костров,И протяжно окликаетСтражу стража близ шатров. Возможно, что сочинитель исторической песни украсил традиционное повествование о солдатских невзгодах популярными литературными цитатами.
[Закрыть]
Мы под Варною стояли.
Себе смерти ожидали.
Здесь дерутся, там несутся
С страшной бомбой батареи,
Черно море шумит,
С кораблей огонь палит,
Стены рушит, турок душит,
В горах пламенем горит.
Кто бежит без руки.
Кто остался без ноги.
Кто извихан, кто исколот,
А кто плавает в крови.
Турки вопят: «Алла!»
Наши гаркнули: «Ура!»
Воздух стонет, каждый молит:
«Боже, жизнь мне сохрани!»
Вот окончился бой.
Из-под Варны пошли.
Мы дорогу домой
Во Россеюшку нашли.
(ИП: 180–181)
Можно сказать, что в балладе «Торжество победителей» Жуковскому удалось выразить настроения, характерные для самых разных слоев русского общества: от царя до солдата. Однако «историчность» этой баллады не сводится к ее эмоциональному содержанию. Это программное стихотворение представляет собой попытку философского осмысления современной эпохи в образах многотрудной троянской истории.
7
Ощущение трагизма истории и тяжести человеческой жизни особенно характерно для сознания поэта в 1820-е годы – период его поэтического «молчания», в значительной степени вызванного целым рядом печальных событий: смерть Марии Протасовой, безумие Батюшкова, смерть императора Александра, декабрьский мятеж и его последствия, собственная болезнь, смерть Карамзина, смерть Сергея Тургенева, неизлечимая болезнь Саши Протасовой… «Мы живем во времена испытания, – писал Жуковский Е. Г. Пушкиной 24 февраля 1826 года. – Теперь нет ничего другого для подкрепления души и для сохранения деятельности, кроме веры в Провидение. Ибо одна только эта вера может объяснить то, что вокруг нас происходит» ( Жуковский 1980.III, 490). Вопрос о деятельности, ее моральном и духовном оправдании в «печальном мире» вновь становится центральным для поэта (этот вопрос – этическая конкретизация постоянного внутреннего конфликта в сознании поэта: религиозная борьба с меланхолией, переживанием невозвратимости утраты; см.: Виницкий 1997: 141–168). «Обстоятельств не переменишь, – писал Жуковский А. И. Тургеневу в конце 1827 года. – <…> Что же? Биться головою об стену? Уничтожить себя отчаянием? Нет! Ум размышлению, сердце небу, судьбе презрение! – Это должность» ( ПЖТ:226–227).
Возвращение Жуковского к поэзии после долгой паузы не случайно совпало с началом его государственно-педагогической деятельности и новой войной, в которой активное участие принял молодой император. Бурные современные события и их место в общем плане Провидения вновь, как и во времена Наполеоновских войн, становятся предметом напряженных размышлений поэта. Однако изменился самый характер этих размышлений. В 1810-е годы Жуковский предстает как восторженный визионер, счастливый созерцатель окончательного преобразования мира, совершаемого «по манию» русского царя («Императору Александру», «Певец в Кремле» и др.). В 1820–1830-е годы исторические события осмысляются с точки зрения мудрого государственного мужа, в попечение которого вверено будущее России. Иными словами, «педагогическое мироощущение» Жуковского во многом перестроило его поэтическую систему [189]189
Жуковский писал государю, что с той минуты, как он стал наставником будущего царя, его авторство кончилось и он сошел с поэтической сцены: «Я перешел на другую, возвышенную, и, положив руку на сердце, могу сказать, что понимаю святость моего назначения <…> Теперь пишу для одного великаго князя <…> Теперь живу не для себя. Я простился со светом, он весь в учебной комнате великаго князя, и в моем кабинете, где я к нему готовлюсь <…> Чтобы вести такую жизнь, какую веду я, нужен энтузиазм, и его давала мне до сих пор высокая цель моя» ( Жуковский 1902.XII, 19–20). Приведенные слова означают не отказ от поэзии, но ее преодоление, переход на новую, возвышенную, стадию: воспитание наследника престола. Свое развитие Жуковский понимает как восхождение. Более того, педагогическая деятельность представляется им как монашеское служение, питаемое чисто религиозным энтузиазмом. Перед нами «педагогический извод» позднеромантической концепции нравственного развития художника через самоотречение (сравните преломление этой концепции в «Портрете» Гоголя и его «Выбранных местах»; католическому самоотречению романтиков посвящена известная книга В. М. Жирмунского).
[Закрыть]. Можно, вослед за Янушкевичем, говорить о постепенном движении Жуковского-лирика к эпосу. Только нужно добавить: к эпосу как форме выражения нового понимания поэтом современной истории и своего места в ней.
Как известно, Жуковский уделял исключительное внимание преподаванию истории для наследника. Последняя не только должна была удовлетворять естественное любопытство юноши, но и преобразовывать его нравственно, служить ключом к настоящему и к тайнам будущего (см. прежде всего статью Жуковского о «пользе истории для государей», опубликованную в придворном альманахе «Собиратель» в 1829 году). В этом контексте поэзия вновь, как и во второй половине 1810-х годов, оказывается действенным средством выражения историософских взглядов Жуковского. Так, например, на заключение Туркманчайского мира с Персией в феврале 1828 года поэт откликается следующими строками:
И Русской – в том краю, где был
Утешен мир дугой завета, —
Свои знамена утвердил
Над древней колыбелью света.
(Жуковский: II, 253)
Здесь не просто историческая аналогия: присоединение к России территорий, примыкающих к Арарату, то есть месту, где Бог заключил завет с Ноем. Образ радуги завета, воссиявшей после потопа, – одна из историософских идеологем Жуковского этого времени. Этот образ мы встречаем в дневниковой заметке поэта «Дух времени», в свое время опубликованной Янушкевичем:
Нынешнее время соответствует первым временам земли после потопа. Время всеобщего преобразования под радугой Завета. Сила начинает уступать закону.Цель сих революций, еще далеко не достигнутая:
возможность человеческого благоденствия в обществе.
Главное средство к томуутверждение договора между властителем и подданным
<…> и соединение водин договор всех политических обществ
, составляющих род человеческий. Результат отдаленный:общий порядок, то есть свобода всего благородного в человеке и стеснение всего вредного
<…>(XIII, 307; см. также: Янушкевич: 178–179).
Как мы видели, мысль о всеобщем преображении мира, счастливом обретении общего порядка и благоденствия была любимой идеей поэта в 1810-е годы. Однако в 1820–1830-е годы эта романтическая идея претерпевает существенные изменения. Уже из приведенной заметки видно, что результат всемирного преобразования видится поэтом как отдаленный, а путь к нему как сложный. Думается, тяжелая кампания 1828 года омрачила «радужные» ожидания Жуковского и послужила импульсом к формированию историософских взглядов, в символической форме выраженных в балладе «Торжество победителей». (Последняя, возможно, и была задумана как историко-поэтический урок юному наследнику, легко «бравшему» со своими сверстниками игрушечную крепость в Павловске.)
Как уже говорилось, война реанимировала героическую риторику с античными (гомеровскими) сюжетами и образцами поведения: молодой император и его верная супруга, подобные древним героям; боевые действия, разворачивающиеся в пределах эллинского мира (Варна – древний Одессус); исторический спор, решение которого предопределила судьба. Однако теперь эта героика в сознании Жуковского смешивается с чувством тревоги, которое, как нам представляется, и объединяет все «троянские» тексты поэта.
Действительно, торжество сегодняшних победителей не похоже ни на пиршество Александра из одноименной баллады, ни на ахенское торжество императора Рудольфа из «Графа Гапсбургского», предвосхищающее Ахенский конгресс Священного союза. Победа интерпретируется здесь не как блистательный конец войны и утверждение вечного мира, но как начало новой полосы бурь и бед (взятие Варны в самом деле не означало конца войны – последняя, как известно, возобновилась в 1829-м). Дорога истории кажется теперь тернистой и долгой. Мрачный образ дымящегося Пергама, стон пленных троянок о «святом, великом, невозвратном» Илионе (выделенные курсивом слова отсутствуют у Шиллера) вводят в балладу тему разрушения святогограда [190]190
Библейская тема разрушенного и восстановленного града – одна из ключевых в символическом сознании Жуковского. Замечательно, что начатый печальным «Торжеством победителей» период завершился переводом счастливого «Элевзинского праздника» Шиллера, последней баллады Жуковского (январь 1833), в которой боги и поэты помогают человеку строить новый град: «И с торжественной игрою // Сладких лир, поющих в лад, // Вводят боги за собою // Новых граждан в новый град…» ( Жуковский 1980:199). Позднейшее переложение Жуковским Апокалипсиса (1850) завершается описанием явления нового града, светлого, как невеста.
[Закрыть]. Иными словами, на смену восторженному милленаризму, характерному для исторических переживаний поэта в Александровскую эпоху (ср. образ небесного града в «Певце в Кремле» и «Вадиме»), приходит меланхолическое переживание истории как цепи катастроф и затиший, понимание которых недоступно человеческому уму. Последующие события русской и европейской истории 1830-х годов (революции 1830 года, Польское восстание, эпидемия холеры и народные бунты) усилили эсхатологические настроения поэта (ср. в этой связи цикл мрачных баллад 1831 года). Подобные настроения, как известно, вообще были характерны для русского общества этого времени (Гоголь, Пушкин, Баратынский, Кюхельбекер; Брюллов).
Между тем Жуковский склонен был интерпретировать исторические катаклизмы как таинственные испытания, постепенно приближающие человечество к конечной цели (здесь можно усмотреть влияние французской романтической историософии, которой поэт заинтересовался во время своего пребывания за границей в 1826–1827 годах). В центре внимания Жуковского естественно оказывается вопрос о правильном отношении личности к современной истории, об оправдании человеческой деятельности в мире, где ничего не ясно и никому не хорошо. В утешительных письмах к А. И. Тургеневу конца 1827 года поэт призывает отчаявшегося друга «научиться смотреть на жизнь с настоящей точки зрения», «закалить душу против всего житейского» (цит. по: Янушкевич: 186). Баллада Шиллера «Das Siegesfest» оказалась созвучна этим призывам. В то же время ее «эпикурейский» финал не мог устроить религиозного переводчика:
Um das Ross des Reiters schweben,
Um das Schiff die Sorgen her;
Morgen koennen wir’s nicht mehr,
Darum lasst uns Heute leben!
(«Над конем всадника и над кораблем (морехода) витают заботы; завтрашнего дня мы вовсе не знаем, – будем же жить сегодня!»)
В своем переводе этих стихов Жуковский предельно обобщает итоговую сентенцию. Он отделяет заключительную строфу многоточием, вводит мотивы вышней силы, покорности, терпения, могильного сна и избавляется в последних двух стихах от определенно-личной конструкции («мы»), «уравнивающей» хор с простыми смертными. В итоге голос хора в финале русской баллады абстрагируется, предстает как безличный «глас», равно обращенный к мертвым и живым, спящим и действующим (а не скачущим и плывущим, как у Шиллера) [191]191
Так же принципиально далек от оригинала в своем переводе шиллеровского стихотворения и Ф. И. Тютчев, включивший финальную сентенцию бал-лады в монолог провозвестницы-Кассандры: «Как уходят клубы дыма, // Так уходят наши дни! // Боги, вечны вы одни, // – Все земное идет мимо!» («Поминки», публ. 1851 [ Тютчев:I, 261]). Думается, полемика здесь не столько с Шиллером, сколько с утешительным истолкованием Жуковского.
[Закрыть]. Именно религия, чьим рупором, как справедливо заметил Тураев, и является хор ( Тураев: 283–284), оказывается в балладе Жуковского противовесом историческому страху и опровержением сердечного ропота и уныния. Согласно ее примирительной морали, мертвому следует тихо спать в ожидании далекого утра, а живому (воину, поэту или царю) – вверить свою жизнь таинственному Промыслу и достойно жить, пока не пробьет его срок:
Смертный, Силе, нас гнетущей,
Покоряйся и терпи;
Спящий в гробе, мирно спи;
Жизнью пользуйся, живущий.
Ложное торжество победителейоборачивается у Жуковского проповедью истинного торжества смирения —того самого торжества над «богоотступной гордостию человеческою», в котором поэт, спустя много лет, видел разгадку гетевского «Фауста» ( Жуковский 1985:355).
Глава 2. Кормщик: «Плавание Карла Великого» и миссия императора Николая
Самодержавие – в истинном смысле – можно сравнить с благоразумным капитаном корабля, который, будучи полным властителем своего судна (без чего не может быть никакого безопасного плавания), сам покоряет свои действия указаниям компаса, карты и звездам небесным; они ведут корабль через пустыню моря, спасают его от мелей и подводных камней и хранят его в буре…
В. А. Жуковский. «Самодержавие»
Качка была столь велика, что по всем палубам и на шканцах были перетянуты веревки, дабы матросам можно было за оныя держаться. Государь император много страдал от морской болезни, и из всех сопровождавших его величество особ не было никого здорового. Его величество при сем случае сожалел весьма, что не предпринял обратной дороги сухим путем…
Донесение генерал-адъютанта Адлерберга графу Дибичу от 8 октября 1828 г.
1
4–5 ноября 1832 года Жуковский перевел изящную рыцарскую балладу Людвига Уланда «König Karls Meerfahrt» (1812; публ. 1813). Перевод, озаглавленный «Плавание Карла Великого», впервые появился в четвертом томе четвертого издании «Стихотворений В. А. Жуковского» (СПб., 1835). В балладе Уланда варьируются мотивы средневековых французских легенд о рыцаре Роланде. Сама же история о страшной буре, в которую попали Карл Великий и двенадцать его товарищей по пути в Палестину, принадлежит, по всей видимости, фантазии автора [192]192
«Sagen von eincm Zuge Karls des grossen zum heiligen Grabe treten bereits im 10. Jahrhundert auf, und zwar in „Benedicti sancti Andrcae monachi Chronicon“ Kapitel 23. Der Sturm ist indes cine Erfmdung Uhlands. Dieser hal sich vielleicht von der Orientreise Karls in dem Vollsroman „Galien Restaure“ (s. die spatere Ausg. von Forster, Heilbronn 1880), den Uhland in Pris erstanden hatte (Tageb. 30), angeren lassen» ( Uhland:577).
[Закрыть].
Сюжет и форма баллады просты. Вот завязка:
Der König Karl fuhr über Meer
Mit seinen zwölf Genossen,
Zum Heil’gen Lande steuert’ er
Und ward vom Sturm verstossen.
Раз Карл Великий морем плыл,
И с ним двенадцать пэров плыло,
Их путь в святую землю был;
А море злилося и выло.
(Жуковский 1980: 185)
Оказавшись на краю гибели, каждый из спутников короля высказывает свое отношение к смертельной опасности. Характеры героев (Роланда, Гольгера, Оливьера, Ганелона, Тюрпина и др.) раскрываются в их репликах, в то время как характер сюзерена – в его молчании и твердости:
<…> Der König Karl am Steuer sass,
Der hat kein Wort gesprochen,
Er lenkt das Schiff mit festem Mass,
Bis sich der Sturm gebrochen.
(Uhland: 221–222)
Баллада Жуковского, хотя и считается одним из самых удачных его переводов, не часто привлекала к себе внимание исследователей. Ирина Семенко писала, что ее «основное содержание сводится к демонстрации разных типов средневекового рыцарства в двенадцати пэрах» ( Семенко: 206). Т. Н. Касаткина отмечала, что содержание этой баллады, удачно сочетающей героику и юмор, сводится к народной мудрости: «слово серебро, а молчание золото» ( Касаткина:137). В настоящей главе мы рассмотрим политические и религиозные аллюзии баллады и постараемся вписать ее в контекст размышлений Жуковского о современной истории и характере истинного властителя.
2
Летом 1832 года наставник государя наследника Жуковский получил отпуск и отправился на лечение в Европу. Осенью этого года, пройдя десятидневный курс лечения в Эмсе и Вельбахе и окрепнув от серных вод («воняющих гнилыми яйцами, но, несмотря на то, весьма животворных»), он приехал в маленький городок Веве на берегу Женевского озера, откуда намеревался отправиться в Италию. Однако неожиданно возобновившиеся пароксизмы болезни заставили поэта отказаться от давно задуманного путешествия, и Жуковский остался на несколько месяцев вначале в Веве, а затем в близлежащем местечке Верне, чтобы поправить свое здоровье. «Главная необходимость для меня есть совершенный физический покой, соединенный с покоем душевным», – писал он А. И. Тургеневу ( ПЖТ:273).
Как мы помним, Жуковский уже был в этих местах в 1821 году и описал свои впечатления в «Путешествии по Саксонской Швейцарии». Биограф поэта Карл Зейдлиц отмечает: «В 1821 г. изящная природа поражает его, не вызывая особенных размышлений; напротив того, во второе посещение Швейцарии, в 1833 г., зрелище величественной природы пробуждает в Жуковском уже более строгие помышления о мироздании» ( Зейдлиц: 153). Сравнивая эти два посещения, следует обратить внимание на своего рода динамический фактор: 1821 год – путешествие, движение, поэт вбирает в себя все новые и новые впечатления: «Я пространствовал по Европе: <…> обошел пешком Швейцарию; прошел через Сен-Готард; был в Милане <…> видел великолепие и прелесть природы на берегах восхитительных Швейцарских озер <…> и все это оставило на душе то волнение, какое оставляет быстрый сон, исчезающий в минуту удовольствия» ( Уткинский сборник:95). 1833 год – покой и уединение: Жуковский – созерцатель, пристально всматривающийся в окружающий его мир. Он ходит по той жедороге, как бы встречается с самим собою тоговремени; сопоставляет свои былые надежды с тем, во что они обернулись в действительности.
«Вживание» в прошлое совершенно особо окрашивает весь период: тогдаи теперь, тами здесь– основные «полюса» размышлений поэта, перешагнувшего в это время порог пятидесятилетия. Многочисленные письма из Верне создают образ «величественного старика, богатого прекрасными воспоминаниями» ( Жуковский 1902: XII, 153). Жуковский предстает в них многоопытным наставником (новогоднее послание к государю наследнику). поэтом, определяющим высокое назначение поэзии (письмо к И. И. Козлову от 27 января), философом, говорящим о болезнях современного мира (письмо к Тургеневу от 14 марта), добродушным мечтателем, вспоминающим счастливую юность (письма к А. П. Зонтаг от 23 и 29 января). Подведение итогов, оценка пройденного пути, присутствующие во всех без исключения письмах, подчеркивают особый, «обобщающий», характер этого периода (впоследствии Жуковский назовет его важной «эпохой» своей жизни). Менее чем за два месяца Жуковский перевел семь баллад, стихотворную повесть «Норманский обычай», басню «Орел и голубка», начал «Ундину» и «Наля и Дамаянти», составил план большой поэмы «Италия». «Он переводит с каким-то лихорадочным спехом», «изумительная переводческая деятельность» – так характеризует этот период академик Веселовский ( Веселовский:362). Замечательно, что все опубликованные впоследствии произведения швейцарского периода имеют значимые пометы, своего рода поэтическую прописку: «Веве», «Верне близ Веве» или «Верне на берегу Женевского озера».
Эмоциональное и идеологическое содержание этого периода мы в свое время определили как борьбу поэта с черной меланхолией, нашедшую отражение в программном замысле перевода мильтоновского диптиха «L’Allegro» («Прочь отсель, меланхолия…») и «Il Penseroso» ( Виницкий 1997:125–168). «Могу сравнить мое теперешнее положение с состоянием выздоровления после болезни, – писал Жуковский А. П. Зонтаг 5(17) ноября 1832 года. – [З]а несколько дней всё было мрачно, и настоящее и прошедшее и будущее, теперь всё сделалось ясно, на душе тихо, кругом себя смотришь весёлыми глазами, впереди нет тумана» (Русский Архив. 1883. Кн. I. С. 13). В это время и была написана баллада «Плавание короля Карла».
3
Тема миновавшей бури, обретения покоя и ясности душевной после долгих и трудных испытаний – центральная в письмах и дневниках поэта этого времени. Тихий Леман сравнивается с бурным Эвксином; мятежный меланхолик Байрон – с Байроном, успокоенным красотами швейцарской природы (Третья песня «Чайльда Гарольда»); физические и исторические катаклизмы – с всемирными потопами, всегда завершавшимися возрождением новой жизни; политические «конвульсии» современной Европы – с волнами, которые должны непременно утихнуть по закону истории [194]194
В 1832–1833 годах Жуковский внимательно следил за политической периодикой. Прежде всего его привлекали «вопросы и проблемы европейской революции» ( Янушкевич: 519). Как отмечает Жилякова, в дневниках Жуковского 1832–1833 годов «отчетливо выделяется тема общественного неспокойствия, вызванного европейскими революциями», «напряженное внимание к центру политического неспокойствия – к Польше» ( Жилякова:428). Напомним, что в его «европейских» дневниках 1820–1821 годов политическая тема практически отсутствовала, а история недавнего прошлого (Наполеоновские войны) представлялась в образе облаков – «ничтожных призраков… минувшей бури».
[Закрыть]. В перечитанных поэтом сочинениях Байрона и Руссо выделяются описания бурь и затиший, а из книги Карла Адольфа Менцеля «Geschichte unsere Zeit seit dem Tode Friedriche» и других историософских сочинений, прочитанных в это время, выводится мысль о том, что «период всеобщих бурных переворотов дошел до своего предела» и «что сила беспорядка хотя еще и не умерла, но уже издыхает» ( Жуковский:XIII, 345).
Между тем «земля не рай, <…> человек создан не для тихой, счастливой, а для деятельной нравственной жизни <…> В мире действует не он, а Провидение, которое действует в целом» ( Там же:345). Яростные революции, бунт романтизма, разъедающее душу безверие, по мысли поэта, – следствия одного и того же меланхолического взгляда на жизнь, который исчезает, когда мы начинаем смотреть на историю природы, человеческой души и всего человечества с высшей, христианской, точки зрения. «Жизнь человеческого рода, – писал Жуковский в новогоднем послании к наследнику, – можно сравнить с волнующимся морем. Буря страстей производит эти минутные волны, восстающие, падающие и беспрестанно сменяемые другими… Все они покорствуют одному общему движению: иногда движение кажется бурею: бездна кипит, но вдруг все гладко и чисто; и в этом за минуту столь безобразном хаосе вод спокойно отражается чистое небо» (Жуковский 1902:XII, 28). Заметим, что образ загадочного бурного озера или моря часто возникает в произведениях Жуковского этого периода («Уллин и его дочь», «Норманский обычай», «Ундина»).
В контексте этой историко-философской маринистики следует рассматривать и балладу о буре, в которую попал Карл со своими пэрами по пути в Палестину. В описании бури и испуга королевских спутников могли сказаться впечатления самого поэта от шторма, который он пережил вместе с А. И. Тургеневым по пути в Травемюнде на корабле «Николай I» в июне 1832 года. Приведем шутливое описание этого морского приключения А. И. Тургеневым:
Тридцать часов лежали мы неподвижно на палубе, смотря в небо, между тем как полу-буря заливала нас соленою водою и ломала нашу мачту <…> В третий день любезничали с дамами и упивались дурным зеленым чаем и шампанским, любовались неизмеримостию моря, Борнгольмом, башнями Висмара, и наконец <…> согретые солнцем, увидели Травемюнде и вскричали: берег!
Уже в Верне Жуковский узнает (и пишет другу) о буре, в которой едва не погиб один из его приятелей. Но все закончилось благополучно.
Между тем баллада «Плавание короля Карла» не столько о буре и покое (вообще излюбленная тема поэта: ср. его стихотворения «Пловец» (1813] и «Младенец» [1815], в которых рулем челнока правит таинственное Провидение; в «Певце в Кремле» вера названа «твердым якорем» «средь волн безвестных рока» [ Жуковский:II, 50]), сколько о твердом и молчаливом кормщике, противопоставляемом напуганным спутникам (последние изображены в балладе с юмором). Политический смысл стихотворения очевиден: обращение Жуковского к этой балладе непосредственно связано с его постоянными размышлениями об ответственности и назначении государственной власти в волнуемом политическими страстями мире и прежде всего с темой русского императора Николая I.
4
В официальной мифологии николаевского царствования тема противостояния буре занимает особое место. Государь принял власть в опасное время. Н. М. Карамзин писал сразу после 14 декабря: «Иногда прекрасный день начинается бурею: да будет так и в новом царствовании!» Развернутую аллегорическую интерпретацию царствования Николая как бурного плавания дал впоследствии Ф. Ф. Вигель:
Тучи, которые в первой молодости облекли чело его, были как будто предвестием всех напастей, которые посетят Россию во дни его правления. Не при нем они накопились, не он навлек их на Россию, но природа и люди при нем ополчились. Ужаснейшие преступные страсти в его время должны потрясти мир, и гнев Божий справедливо карать их. Увы, буря зашумела в то самое мгновение, когда взялся он начать свое царственное плавание. Никто не знал, никто не думал о его предназначении; но многие в неблагосклонных взорах его, как в неясно писанных страницах, как будто уже читали историю будущих зол.
(Вигель: II, 124)
Как известно, Николай сам любил море и в подражание великому пращуру строил свой мифологический образ как образ отважного мореплавателя, а в аллегорическом плане как кормщика, стоящего у руля России, усмирителя мятежных волн [196]196
Один из кораблей русского флота носил имя императора. Именно на этом корабле Жуковский и попал в шторм летом 1832 года.
[Закрыть]. Эта роль разыгрывалась Николаем в официальных репрезентациях своей власти, как, например, в смотре Военно-морских сил России, устроенном летом 1832 года по случаю визита в Петербург английского посла лорда Дургама: «Государь, сидя в шлюпке, на которую сошел с парохода, одной рукой правил рулем, а другой придерживал у себя на коленях шестилетнего своего сына, генерал-адмирала русского флота Константина Николаевича, и таким образом объезжал суда» ( Шильдер 1997: II, 519).
В официальную легенду его царствования вошли несколько историй о реальных морских бурях, пережитых государем. Об одной из них – самой важной дня упомянутой «легенды» – мы уже говорили в предыдущей главе: плавание государя на корабле «Императрица Мария» 3 (15) – 8 (20) октября 1828 года. Сообщение об этой «жестокой буре, какой не запомнят самыя опытныя моряки», печаталось в официальных газетах вместе с информацией о взятии Варны: «порывы ветра повредили все снасти, чрез двадцать четыре часа буря утихла, и после шестидневного плавания корабль 8 числа, в 3 часа утра, бросил якорь в Одесском Порте» (Санкт-Петербургские ведомости, 19 октября 1828 года).
Приведем более подробное описание этой бури, сделанное ее свидетелем, графом А. Х. Бенкендорфом. По словам последнего, император отправился в плавание в сопровождении своей свиты, включавшей, помимо Бенкендорфа, графа Воронцова (покорителя Варны), графа Орлова, Адлерберга, графа Станислава Потоцкого и прусского генерала Ностица:
Мы были уже на половине дороги к Одессе, как вдруг началась буря, превратившаяся вскоре в совершенный шторм. В несколько минут у нас совсем сломаю бизан-мачту, повредило и другие, и порвало снасти. Волнение сделалось так сильно, что невозможно было ни предупреждать, ни исправлять повреждений; оставалось закрепить руль и отдаться на произвол волнам. Все особы свиты легли по койкам <…> Только государь, граф Потоцкий и я были здоровы и на ногах, цепляясь за все встречное, когда хотели передвинуться с одного места на другое. Ветер так ревел, что нельзя было расслышать друг друга иначе, как крича на ухо <…> Еще сутки такой же бури, и русского монарха выбросило бы на турецкую землю! Государь, оставшийся неизменно твердым и снисходительным,упрекнул меня в данном мной совете плыть морем лишь словами, что ему непременно надо поспеть в Петербург к 14-му октября, т. е. к рождению его матушки, но теперь эта задержка, вероятно, тому воспрепятствует. Наконец, после 26-часовой бури, ветер <…> стал несколько ослабевать и позволил нам, по крайней мере, не пятиться назад. Люди принялись за работу со всем жаром, который им внушало присутствие государя, главнейшие повреждения были по возможности исправлены, и корабль стал слушаться руля.
(Шильдер 1997: II, 168–169).
Именно эту бурю имел в виду Жуковский в патриотическом стихотворении 1834 года «Грянем песню круговую» (см. комментарий Н. Серебренникова; Жуковский:II, 690):
Злися в море непогода —
Смех ему тревога вод,
Буря встань среди народа —
Взглядом он уймет народ.
(Жуковский: II, 298)
(Последние два стиха – указание на холерные бунты в Петербурге и новгородских поселениях, лихо усмиренные молодым императором.)
Иными словами, образ короля Карла, не поддающегося общей панике, а молча правящего кораблем [197]197
Напомним, что в первой публикации баллады подчеркивалось молчание короля на протяжении всей бури: «А Карл, все молчи,у руля // Сидел и правил…» ( Жуковский В. А.Стихотворения. СПб., 1835. Т. IV. С. 50).
[Закрыть], удачно вписывался в николаевскую легенду. Благодаря своей мифологичности баллада оказалась способной «моделировать» поведение государя и в будущих опасных приключениях, так что ее восприятие могло постоянно обогащаться новыми историями о мужестве царя-кормщика. Жуковский, думается, не случайно опубликовал эту балладу в 1835 году, после известной истории о шторме, застигшем Николая по пути в Штетин. Буря, бросавшая прогулочный корабль императора «Ижора», «как мячик», потопила в тот день множество судов и, таким образом, «дала повод иностранным газетчикам разгласить, что император Николай был поглощен волнами со всею свитою». Летописец царя, граф Бенкендорф, сообщал, что Николай собрал свиту на совещание «и весело потребовал мнение этого импровизированного совета». Спутники государя поспешили согласиться с капитаном, предлагавшим вернуться в Кронштадт, «к великой радости Волконского, небольшого охотника до бурь, тут же зарекшегося ехать куда-нибудь впредь водою» ( Шильдер 1997:II, 538–539). Шутливое изображение «совета пэров» в балладе Жуковского как бы предвосхищало «импровизированный совет» соратников императора. Заметим также пропагандистские обертоны образа отважного государя-кормщика: с начала 1830-х годов этот идеализированный образ был полемически направлен против западных критиков императора, мешавших ему вести корабль России к цели [198]198
О развитии темы см. ниже главу об «Одиссее» Жуковского.
[Закрыть].