Текст книги "Дом толкователя"
Автор книги: Илья Виницкий
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
Отличие Жуковского от приведенных политических аллегорий в том, что его интерпретация не привносится в текст извне и а posteriori, но рождается в процессе перевода как постепенное осознание смысла современной истории: эта интерпретация является эвристичной (своего рода откровение, проникновение затекст подстрочника) и проективной (указывает на будущее развитие исторических событий). В историко-культурной перспективе перевод «Одиссеи» можно считать завершением того изначального романтического процесса, описанного (на примере творчества раннего Жуковского!) В. Н. Топоровым, когда «чужое моделирует свое» и содержит предсказание будущего ( Топоров 1981: 246). Этот принцип распространяется Жуковским в «Одиссее» на описание современной («своей») истории, собственной миссии и предсказания грядущей исторической развязки.
Перевод Жуковского, безусловно, вписывается в контекст неоплатонического мифа об «Одиссее», канонизированного в начале XIX века философами-романтиками. Как показывает М. Х. Абрамс, ожидание новойОдиссеи, иконически представляющей путь человечества к самому себе, – архисюжет романтической эпохи, завершение которой мы видим в конце 1840-х годов:
Schelling heralds the poet-prophet who will sing the greatest of all epics, of which the theme will be the journey back to the lost paradise, or golden age, which is the restoration of a lost unity of the human intellect with itself and with nature.
(Abrams: 224–225)
Между тем совершенно очевидно своеобразие Жуковского, который, так сказать, пошел не вперед, а назад: он не создает новую Одиссею, но переводит-воскрешает старую как современную и пророческуюкнигу [277]277
Вообще, перефразируя известное высказывание Шлегеля, переводчика можно назвать поэтом, пишущим назад.Ср. в этой связи принципиальное противопоставление двух идеологий – поэта и переводчика – у Вальтера Беньямина («Задача Переводчика», 1923).
[Закрыть]. Жуковский – пророк не Революции (как ранние романтики), но Реставрации. Его поэзия не свободное творчество, но перевод как эстетический и моральный принцип:то есть «бескорыстное послушание» и «произвольное подданство» «святому»-в-оригинале [278]278
Ср. в этом контексте представления С. С. Аверинцева о переводе Жуковского как «довоплощении» оригинала: «Его Гомер фактически не предшествует Вергилию и всей вообще европейской поэзии, а является после нее, как ее преодоление и снятие – не историческое прошлое, а утопическое будущее, то, чего еще никогда не было… А это значит, что и совершенство гомеровского эпоса предстает в данной связи вещей как бы разновидностью несовершенства – невоплощенности, требующей воплощения» ( Аверинцев:254).
[Закрыть], реставрациягармонии «в бореньях с трудностью» (Вяземский) хаотического подстрочника. Именно старая вечная Одиссея («родина» европейской поэзии и, по Абрамсу, один из Ur-text’ов европейского романтизма) и должна была стать достойным завершением его поэтической (=переводческой) деятельности, то есть тем самым эпосом («началом новой эпохи»), который осуществляет и предсказывает победу справедливости и порядка над хаосом и потому так нужен современности [279]279
Интересно, что уже после смерти Жуковского С. П. Шевырев (в свое время так и не опубликовавший рецензию на «вторую» часть перевода Жуковского) именно в этом ключе прочитывал аллегорический смысл перевода «Одиссеи». В речи «О значении Жуковского в русской жизни и поэзии» он говорил, что «скромная и разумная Одиссея» представляет собой картину «подвига, восстанавливающего потрясенныя древния связи семьи и отечества, подвига, поучительного для народов, во все века неодолимого стремления их по потоку времени» ( Шевырев: 55).
[Закрыть].
Должна была стать, но не стала. Почему? Причин может быть названо несколько, но самую важную мы видим в том, что для адекватного прочтения поэмы современникам Жуковского необходимо было не только разделять политические, религиозные и эстетические взгляды поэта, но и находиться там и тогда, где и когда созидалась в борьбе с визгами подстрочника, революции и современной «конвульсивной» поэзии его бидемайерская ТЕОДИССЕЯ.
Глава 3. Очи воображения: Тема казни в творчестве позднего Жуковского
Вот эта сцена: ночь; Фауст и Мефистофель скачут на черных конях мимо лобного места, на котором с наступлением утра должна быть казнена Маргарита. Там перед глазами Фауста совершается видение; он спрашивает у спутника:
«Что это? Зачем собрались они у виселицы?»
«Кто их знает, что они там стряпают!»
«Взлетают, слетают, наклоняются, простираются».
«Дрянь! Ночная сволочь!»
«Как будто готовят место, как будто его освящают…»
«Мимо! Мимо!»
В. А. Жуковский. «Две сцены из „Фауста“»
«Нарисуйте эшафот так, чтобы видна была ясно и близко одна последняя ступень; преступник ступил на нее: голова, лицо, бледное, как бумага; священник протягивает крест, тот с жадностию протягивает свои синие губы и глядит, – и все знает. Крест и голова – вот картина, лицо священника, палача, его двух служителей и несколько голов и глаз снизу – все это можно нарисовать как бы на третьем плане, в тумане, для аксессуара… Вот такая картина». Князь замолк и поглядел на всех. «Это, конечно, непохоже на квиетизм», – проговорила про себя Александра.
Ф. М. Достоевский. «Идиот»
1
4 (16) января 1850 года Жуковский пишет письмо своему бывшему ученику наследнику престола Александру Николаевичу ( РА 1885: 337–340). Часть этого длинного послания послужила основой для небольшой статьи «О смертной казни», запрещенной цензурой при жизни поэта и опубликованной спустя пять лет после его смерти в томе «Посмертных сочинений» в прозе.
В этой статье Жуковский утверждает, что основной причиной духовного кризиса на Западе является «отсутствие святого»в современной европейской цивилизации. Жуковский понимает смертную казнь как центральное действо государственной власти, передающей преступника в жертву правде небесной. Публичные казни есть надругательство над святыней. Виселица, гильотина, колесо, созерцаемые жадными глазами зрителей, придают казни антиэстетический и инфернальный оттенок. Преступник перед толпой куражится, так как «на людях и смерть красна». Его душа, вместо того чтобы готовиться к высшему суду, оказывается заложницей низких мирских инстинктов. Никакого нравственного урока публичные казни не несут, скорее напротив – развращают. Что делать? Отменить казнь, как требуют филантропы? Ни в коем случае. Ее нужно «освятить» – спасти эстетически и морально. Каким образом?
Средство простое. Совершение казни не должно быть зрелищем публичным; оно должно быть окружено таинственностию страха Божия. Место, на котором совершается казнь, должно быть навсегда недоступно толпе; за стеною, окружающею это место, толпа должна видеть только крест, подымающийся на главе церкви, воздвигнутой Богу милосердия в виду человеческой плахи. Эта неприступность и таинственность будут действовать на душу зрителя (ничего не видящего, но все воображающего) гораздо сильнее и в то же время гораздо спасительнее и нравственнее всех конвульсий виселицы и криков колесованья.
(Жуковский 1902. X, 141)
Необходимо, чтобы казнь стала актом высшего праведного воздаяния, а не кровавой мести. Нужно казнью пробуждать в душах простых людей не только ужас, но и любовь христианскую. Жуковский представляет правильную казнь в таком виде: христиане призываются накануне ее осуществления по церквам, они молятся за душу грешника; внутри темницы осужденный готовится к смерти, зная, что не будет брошен на поругание толпы, а прямо из уединения темницы через церковь перейдет в уединение гроба; размышление о себе подготавливает его к последней исповеди, которая пройдет в присутствии Божием. Душевный перелом в грешнике произойдет скорее в уединении, чем на глазах у любопытствующей толпы. Вот преступника ведут на место казни. Религиозное пение провожает его до самого момента смерти. Это пение слышит народ, собравшийся за оградой, и воображает то, что происходит за оградой в душе грешника.
Пение умолкает – казнь свершилась. Такой «образ смертной казни», по Жуковскому, «будет в одно время и величественным актом человеческого правосудия, и убедительной проповедью для нравственности народной» ( Там же:142).
Попытка Жуковского христианизировать ритуал смертной казни была единодушно осуждена его современниками и потомками как антихристианская. Более того, она едва не разрушила его чистейшую репутацию возвышенного религиозного поэта – «единственного кандидата в святые от литературы нашей» ( Зайцев: 165). Поэта обвинили в подмене христианского идеала языческим, в фарисействе, изуверстве, эстетической пошлости и человеческой подлости. Приведем несколько красноречивых оценок статьи людьми самых разных политических и эстетических взглядов.
Демократ Николай Чернышевский с плохо скрытой брезгливостью переписал в своей рецензии на Собрание сочинений Жуковского 1857 года всю его статью о казни, сопроводив ее издевательски восторженным комментарием:
Жуковский, как глубокий мыслитель, оценивает по достоинству <…> возражения
[против смертной казни некоторых филантропов, отличающихся «излишней эксцентричностью, нежели практичностью своих идей». – И.В.]
и предлагает средство устранить их, не уничтожая смертную казнь, которую признает грустною необходимостью, а изменяя приличным образом способ ее исполнения.(Чернышевский: IV, 589)
Другой рецензент, славянофил Сергей Аксаков, заявил, что не может поверить, чтобы поэт, «столь проникнутый верою, столь благодушный», был защитником смертной казни: «Христианское ли это дело?» ( Уткинский сборник:85).
Убежденный противник смертной казни, христианский мистик Владимир Соловьев, утверждал, подразумевая статью Жуковского, что религиозное оправдание казни «свидетельствует или о безнадежном непонимании, или о беспредельной наглости» (Соловьев).
Лев Толстой в 12-й главе своего знаменитого трактата «Царство Божие внутри вас» (1890–1893) писал, что
казнь такая, какую предлагал устроить Жуковский, такая, при которой люди испытывали бы даже, как предлагал Жуковский, религиозное умиление, была бы самым развращающим действием, которое только можно себе представить.
(Толстой: XXVIII, 273)
В черновике 12-й главы Толстой высказался еще резче: такая казнь «была бы более развращающим действием, чем все, что только могли придумать все дьяволы, чтобы развратить род человеческий» (Там же:358). Наконец, еще более лютую оценку проекта Жуковского находим в заметке на полях черновой рукописи второй главы упомянутого трактата:
Не знаю лучшего примера извращения христианства людьми, стоящими у власти, как записка сладкого, изнеженного христианского поэта Жуковского о том, как устроить смертную казнь в церкви. Как это будет трогательно.
( Толстой:XXVIII, 349)
Николай Лесков (которому указал на «сантиментальный» проект Жуковского Толстой) едко высмеял статью поэта в гротескном «Заячьем ремизе» (1894). Безумный Оноприй Перегуд из Перегудов рассказывает здесь историю «о представлении казней согласно наставлению поэта Жуковского» одной самонежнейшей души вицегубернаторшей. Последняя так полюбила читать размышления Жуковского «о том, как надо казнить православных христиан так, чтобы это выходило не грубо, а для всех поучительно, и им самим легко и душеполезно», что решилась разыграть подобное «таинство» «у себя в покоях», причем «осужденницу» представляла, «по господскому приказанию, очень молодая и красивая горничная», над которой парила «в виде ангела» четырнадцатилетняя дочь самой учредительницы казни ( Лесков:IX, 532–533).
После первой русской революции, в самый разгар репрессий, Зинаида Гиппиус пишет в ответ защитнику смертной казни журналисту А. Столыпину (племяннику министра) статью «Христианин и казнь», в которой «дает слово» Жуковскому – «человеку, всероссийски известному, человеку замечательного ума и таланта, другу Пушкина, поэту, честно жившему и свято умершему, христианину – вот это заметим! – искреннему христианину своего времени». Гиппиус убеждена, что мнение Жуковского о смертной казни
для обыкновенного среднего человека нашего времени <…> – просто отвратительное издевательство; для души, любящей Христа, – это, кроме издевательства, еще и нестерпимое, почти непереносимое кощунство.
(Гиппиус З.Христианин и казнь // Речь. 1909. № 54. 23 февраля)
Свою статью, напечатанную в «Новом времени», Гиппиус переслала Льву Толстому с сопроводительной запиской: «Слова русского писателя, которые я там привожу, превосходят по кощунству и статью Столыпина и все, что только я пока знаю…» Толстой отвечал, что сам сколько может борется с фарисейской ложью, которую взялся защищать Жуковский (в 1909 году он публикует свой ответ А. Столыпину – статью «Против смертной казни»).
В 1910 году в Томске вышла брошюра профессора И. Малиновского «Русские писатели-художники о смертной казни». Первая глава книги посвящена полемике с Жуковским – самым известным из немногих защитников смертной казни в России за полтора века. Малиновский противопоставляет поэта другим отечественным писателям, которых считает убежденными противниками смертной казни, – А. С. Пушкину (потому что он изображал несправедливые казни в «Полтаве» и «Капитанской дочке»), Гоголю (ибо тот показал в «Тарасе Бульбе», что смертная казнь – «порождение варварских веков») и Лермонтову (так как мы сочувствуем герою его поэмы купцу Калашникову, несправедливо осужденному Иваном Грозным) ( Малиновский:13)…
В 1934 году о статье Жуковского вспомнил Владимир Набоков – сын известного аболициониста и сам убежденный противник смертной казни. В уста главному герою «Дара» Годунову-Чардынцеву Набоков вложил высокую (одну из редких в романе) оценку Чернышевского, который
наповал высмеивал гнусно-благостное и подло-величественное предложение поэта Жуковского окружить смертную казнь мистической таинственностью, дабы присутствующие казни не видели (на людях, дескать, казнимый нагло храбрится, тем оскверняя закон), а только слышали из-за ограды торжественное церковное пение, ибо казнь должна умилять.
( Набоков: III, 183)
Как отмечают исследователи, некоторые мотивы статьи Жуковского нашли отражение в другом романе Набокова, начатом в том же 1834 году, – «Приглашении на казнь» ( Boyde: 34–35).
В 1958 году поэт Георгий Адамович в программной статье «Невозможность поэзии» так комментирует знаменитый девиз религиозной поэзии, сформулированный Жуковским, – «Поэзия есть Бог в святых мечтах земли»:
Да, может быть. Но это как-то слишком расплывчато сказано. <…> А кроме того, <…> для меня лично эти «святые мечты» навсегда отравлены воспоминанием о статейке, которую благодушно-благочестивый автор, прелестный, хотя и несколько анемичный поэт, счел возможным написать о смертной казни: мерзость в нашей классической литературе беспримерная.
Замечательно, что проект Жуковского настолько противоречил господствовавшему в русской литературной мифологии представлению о романтике, чья небесная «душа возвысилась до строю», что критики поэта вынуждены были искать каких-либо оправданий этому вопиющему диссонансу. Говорили, что Жуковский был очень стар, что он был болен, что на него оказали губительное влияние реакционные немецкие мистики-пиетисты, что он был слишком наивен и т. п. Толстой связывал создание этого проекта с тлетворным влиянием на поэта его придворного окружения:
хуже всякого разврата <…> хуже разврата самых скверных мест – это разврат придворной жизни. Вы знаете, Жуковский, этот добрый человек, пишет статью о смертной казни, где предлагает, чтобы казнь совершалась в церкви! В церкви, под пение молитв! Это что-то ужасное…
(Гусев: 112).
По мнению Гиппиус, Жуковский сам не ведал, что творил,и его слова есть не что иное, как непроизвольное выражение «глубоких метафизических подоснов русского христианского историзма <…> Как бы сама „святая“ Русь(излюбленная формула Жуковского. – И.В.) говорит с нами». Профессор Малиновский указывал, что статья Жуковского была написана в 1849 году, а тогда якобы «не было массовых казней, как в наши дни» и вопрос о смертной казни «был вопросом академическим». Малиновский выражал уверенность, что если бы поэт дожил до «наших дней», то наверняка бы изменил свои взгляды на смертную казнь ( Малиновский:81). В свою очередь, комментатор Жуковского Цезарь Вольпе объяснял появление этого «изуверского проекта» страхом поэта перед «ростом в Германии крестьянских восстаний» и влиянием идеологии «немецкого феодализма в его борьбе с революцией 1848 г.» ( Вольпе:XLVII). Как видим, общим местом является признание того, что Жуковский как бы тут и ни при чем и что это какая-то нехорошая (с точки зрения критиков поэта) идеология говорит сквозь него.
В отечественном литературоведении, где давно установилось негласное правило говорить о возвышенном поэте либо хорошо, либо ничего, о его скандальной статье сказано очень мало: указывалось лишь на ее «пиэтистический характер» (Веселовский) и связь с некоторыми поздними произведениями поэта, в которых тот «одобряет казнь»: «Маттео Фальконе», «Две сцены из „Фауста“» ( Веселовский, Вольпе, Семенко:331). Для нашего дальнейшего разбора особенно важными представляются две высказанные исследователями идеи: о том, что взгляды Жуковского на смертную казнь «помогают понять смысл его творческой эволюции» ( Вольпе:XLVIII), и о том, что для понимания этой статьи необходимо учитывать культурно-исторический контекст конца 1840-х годов ( Вайскопф:465).
В настоящей главе мы постараемся рассмотреть предложенную Жуковским «психо-метафизическую концепцию смертной казни» ( Виноградов:132) в контексте его поэтической историософии конца 1840-х годов. Мы полагаем, что эта «возмутительная» статья, инициировавшая бурную дискуссию о смертной казни в России, представляет собой своеобразный романтический манифест, синтезирующий в «образе казни» эстетические, политические и религиозные взгляды и предчувствия поэта в последний период его жизни. Для адекватного (по мере возможности) прочтения этой статьи необходима реконструкция той социально-исторической ситуации, в которой она была написана, и той эстетической традиции, в рамках которой она создавалась.
2
Статья Жуковского о смертной казни является непосредственным откликом поэта на недавнюю казнь в Лондоне преступников-убийц Фредерика Джорджа Маннинга и его жены-швейцарки Марии Маннинг. 13 ноября 1849 года их повесили на тюремных воротах тюрьмы Конского рынка (Horsemonger Lane Gaol). Это была первая за полтора столетия казнь супружеской четы в Англии. Сенсация привлекла неслыханную толпу зрителей. Хорошие для наблюдения казни «места» продавались за несколько гиней. Солидные граждане приходили с биноклями. Уличные мальчишки, собравшиеся у тюремных ворот, пытались разглядеть в замочную скважину, что происходит внутри. Крыши близлежащих домов были заполнены зрителями. Внизу была давка. Одна женщина погибла. Многие получили серьезные травмы.
Мария Маннинг, вдохновительница убийства, появилась в черном сатиновом платье [281]281
Черный сатин долго еще ассоциировался в Англии с именем очаровательной убийцы.
[Закрыть]. Черная вуаль закрывала ее лицо. «She was bealifully dressed, – писал по горячим следам один из свидетелей ее казни, – every part of her noble figure finely and fully expressed by close fitting black satin, spotless white color round her neck loose enough to admit the rope without its removal, and gloves on her manicured hands. She stood while the rope was adjusted as steadily as the scaffold itself, and when flung off, seemed to die at once <…> she had lost nothing of her graceful aspect! This is heroine-worship, I think!» (цит. no: Dickens: 653). Мария Маннинг твердой походкой взошла на эшафот и умерла, не раскаявшись в содеянном. После казни толпа пришла в неистовство.
Казнь Маннингов стала одним из самых заметных событий года, а сама госпожа Маннинг – одной из самых популярных героинь. Летучие листки с детальным описанием гибели злодеев были распроданы в количестве двух с половиной миллионов экземпляров. Скоро в свет вышли восьмисотстраничные «мемуары» Марии Маннинг сочинения Роберта Хьюша (Robert Huish) «The Progress of Crime, or The Authentic Memoires Of Maria Manning». Книга рассказывала о жизни преступницы «от колыбели невинности до могилы вины» и завершалась традиционной для подобного рода литературы назидательной сентенцией о том, что человеческий закон восторжествовал, а дальнейшую судьбу злодеев будет решать уже более высокий трибунал. Традиционно-назидательным был и финал баллады, сочиненной на случай казни Маннингов:
Old and young pray take a warning
Females lead a virtuous life
Think you of that fatal morning
Frederick Manning and his wife.
(Huish: 826)
Но нравственного урока из этой казни явно не вышло: злодеи не раскаялись, элегантная преступница стала объектом поклонения изысканной публики, а простой люд вместо благочестивых размышлений о смерти и грехе предался самому грязному разврату. «Неудачная» казнь вызвала бурю негодования в просвещенном обществе и стала одним из мощных импульсов аболиционистского движения в Англии и на Континенте.
Уже вечером 12 ноября Чарльз Диккенс, присутствовавший на казни, написал письмо в «The Times», в котором выразил крайнее возмущение публичными экзекуциями – грязными спектаклями, опасными для народной нравственности:
И виселица, и самые преступления, которые привели к ней этих отъявленных злодеев, померкли в моем сознании перед зверским видом, отвратительным поведением и непристойным языком собравшихся <…> В полночь, когда я только явился туда, меня поразили крики и визги, раздававшиеся из группы, занявшей самые удобные места. <…> Когда начало светать, к ним присоединились воры, проститутки самого низкого пошиба, бродяги и головорезы всех разборов и принялись безобразничать на разные лады. Драки, свист, выходки в духе Панча, грубые шутки, бурные взрывы восторга по поводу задравшегося платья у какой-то женщины, упавшей в обморок <…> – все это придавало зрелищу дополнительную остроту. Когда вдруг появилось яркое солнце <…>, оно коснулось своими золотыми лучами тысяч поднятых кверху лиц, столь невыразимо омерзительных в своем бесчувственном веселье, что человеку в самую пору было бы устыдиться своего обличья, отпрянуть от самого себя и решить, что он создан по образу и подобию сатаны. Когда двое несчастных виновников этого ужасного сборища взвились в воздух, толпа не проявила ни малейшего чувства, ни капли жалости, не задумалась ни на миг над тем, что две бессмертные души отправились держать ответ перед своим творцом; непристойности не прекращались ни на минуту. Можно было подумать, что в мире никогда не звучало имя Иисуса Христа и что люди не слыхали о религии, что смерть человеческая и гибель животного для них – одно и то же.
(Диккенс: XXVIII, 107)
Зрелище казни представилось Диккенсу не просто отвратительным, но безбожным. Перед писателем как бы раздернулась завеса, и он почувствовал себя живущим «в городе, населенном дьяволами» (как он говорит в другом письме этого времени [ Диккенс:XXIX, 287]). Озверевшая толпа вызывает в его сознании ужас гораздо больший, нежели сама виселица [282]282
Заметим, что в написанном позднее историческом романе писателя «The Tale of the Two Cities» публичные казни, сопровождаемые оргиями опьяненной кровью толпы, являются одним из символов Великой французской революции.
[Закрыть]. Общественный вопрос о смертной казни становится вопросом религиозным, метафизическим. По глубокому убеждению писателя, во имя Христаэшафот должен быть навсегда скрыт от глаз толпы. Саму же смертную казнь отменить пока невозможно: общество не готово к такой радикальной реформе.
Во втором письме в «The Times» (от 17 ноября 1849 года) Диккенс предложил проект реформы ритуала смертной казни. Последняя, считает писатель, должна проводиться внутри тюрьмы в «ужасной торжественности». Присутствовать на экзекуции созываются присяжные в количестве 24 человек, представляющих все классы общества, а также начальник тюрьмы, капеллан, врач и другие официальные лица. Все они должны засвидетельствовать в стандартной торжественной форме, что в такой-то день, час, в такой-то тюрьме данный преступник был повешен в их присутствии и затем похоронен. Этот вердикт следует немедленно предать огласке: поместить на тюремных воротах, в других публичных местах, опубликовать в прессе. Самый момент казни должны возвещать населению церковные колокола всего города. Все магазины в этот момент должны быть закрыты, и все вокруг должно напоминать о том, что происходит в стенах темницы… Настоящий проект поставил писателя под двойной удар: на него обрушились как сторонники традиционных публичных казней, так и аболиционисты, выступавшие за полную отмену «освященного государством смертоубийства».
Судя по всему, Жуковский внимательно следил за развернувшейся в прессе дискуссией. В начале статьи о смертной казни он писал:
По поводу этой казни были самые отвратительные сцены разврата и скотства в бесчисленной толпе всякого народа, собравшегося полюбоваться зрелищем конвульсий, с какими кончили жизнь на виселице злодеи. Эти сцены подали повод некоторым филантропам для новых декламаций против смертной казни…
(Жуковский 1902: X, 141)
Очевидно, что предлагаемый Жуковским «обряд казни» был полемически направлен как против варварской публичной казни, так и против аболиционистской позиции. Здесь следует подчеркнуть, что статья Жуковского была непосредственнымоткликом русскогопоэта на западнуюпрактику публичныхказней. В России смертная казнь за гражданские преступления была заморожена еще во времена Елизаветы Петровны [283]283
В указах 1753 и 1754 годов – для всех дел; при Екатерине Великой введена за государственные преступления. Противником смертной казни выступал И. В. Лопухин, оказавший в свое время заметное влияние на молодого Жуковского. Литература по истории смертной казни в России обширна (см., в частности: Кистяковский; Таганцев; Загоскин; Михлин; Жильцов).
[Закрыть], и этот мораторий более столетия служил традиционным аргументом в пользу просвещенности и гуманности российской монархии, нравственно превосходящей цивилизованный Запад. Так, еще в XVIII веке Денис Фонвизин возмущался варварскими спектаклями казней в «культурной» Франции, когда публика аплодирует мастерству палача, «точно так, как в комедии актеру».
Культурно-психологически появление статьи Жуковского можно объяснить его столкновением с чужим и неприемлемым социальным опытом. Между тем в своей статье Жуковский прямо говорит о необходимости казни (пускай и скрытой от глаз публики) в христианском обществе. Защита смертной казни русским автором в принципе противоречит упомянутой вековой традиции [284]284
Ср. традиционное для русской общественной мысли XIX века утверждение: «[П]равовому мировоззрению русского народа смертная казнь чужда, <…> как чуждо и суровое отношение к преступнику» ( Загоскин:30).
[Закрыть]. Кому вообще адресован его проект? В письме к великому князю Жуковский говорит, что сам не знает, так как в Англии правительство лишено всякого чувства святого, а в России смертной казни нет. Однако последнее утверждение, судя по всему, призвано закамуфлировать острую актуальность темы для российского читателя.
3
Желание поэта предать гласности свои абстрактные рассуждения о смертной казни, скорее всего, связано с недавней «поучительной» казнью над петрашевцами в Петербурге 22 декабря 1849 года (см. Вайскопф:465). Примечательно, что информация об этой казни была опубликована в немецких и французских газетах в тот самый день, которым Жуковский датировал свое письмо к государю наследнику, включавшее проект христианского ритуала смертной казни. Также знаменательно, что адресат письма,бывший ученик Жуковского и будущий русский царь, был распорядителем недавно состоявшейся казни.Западные газеты перепечатали официальное сообщение об этом событии из «Русского инвалида», вышедшего вдень казни: «Его Величество <…> Высочайше повелел: прочитав подсудимым приговор суда, при сборе войск и по совершении всех обрядов, предшествующих смертной казни, объявить, что Государь Император дарует им жизнь…» (1849. № 276. С. 1101–1102).
Согласно проекту расстреляния, утвержденному императором и осуществленному его сыном с предельной точностью на следующий день, следовало:
На Семеновском плацпарадном месте, против середины вала поставить три столба, на возвышении в аршин. Ям не рыть.
Возле них расположить по батальону л. – гв. егерского и Московского полков и дивизион л. – гв. конногренадерского полка.
22 сего декабря, в 9 часов утра, привезти к тому месту преступников в каретах. Впереди и сзади, с обеих сторон быть по одному конному жандарму, а впереди поезда плац-адъютанту верхом.
Преступников подвезти к самым войскам. По выходе из экипажей встретить их священнику в погребальном облачении, с крестом и св. евангелием и, окруженному конвоем, провести по фронту и потом пред середину войск.
По остановлении пред войсками вызываются обер– и унтер-офицеры на свои места и, при барабанном бое, совершается обряд. У дворян снимается мундирная одежда и переламываются над головою шпаги <…> Потом на всех преступников надеваются белые длинные рубахи <…> Священник дает благословение и удаляется.
К столбам подводятся преступники <…> с завязанными глазами. По привязании преступников сих к столбам, подходят к каждому из них на 15 шагов 15 рядовых, при унтер-офицерах, с заряженными ружьями. Прочие преступники остаются при конвойных.
После сего приводится в исполнение высочайшая конфирмация [285]285
Как хорошо известно, среди жертв этой издевательской экзекуции на Семеновском плацу был молодой писатель Федор Достоевский. О том, что он пережил в этот день, Достоевский рассказал в письме к брату Михаилу, написанном после «казни», а затем – устами князя Мышкина в романе «Идиот».
[Закрыть]…(Петрашевцы: 258–259)
Около 3000 человек, случайно оказавшихся на улицах, стали свидетелями этого действа [286]286
По воспоминаниям одного из приговоренных, Д. Д. Ахшарумова, простой народ наблюдал за казнью с вала, находившегося на значительном расстоянии от эшафота – платформы, покрытой черным.
[Закрыть]. Однако, в отличие от английской, «буржуазно-демократической» казни над Маннингами, адресатом петербургской была не толпа, а армия (для участия в обряде с целью нравственного урока выбирались полки, в которых служили некоторые из петрашевцев). По донесениям агентов, «все было тихо, и все были проникнуты особенным вниманием» ( Волгин: 634). Преступники не могли рисоваться на людях, так как адресатом зрелища была не публика, но государственная военная машина. Разумеется, никаких бесчинств не было. Английскому хаосу был противопоставлен четкий российский порядок. Но главная особенность петербургского ритуала заключалась в том, что его финальным аккордом должно было стать высочайшее помилование. Таким образом император стремился достичь двойного эффекта – преступники наказаны ни с чем не сравнимым ужасом казни и помилованы ни с чем не сравнимой милостью владыки [287]287
«Итак, – говорилось в манифесте о казни, – виновные, заслужившие по закону смертную казнь и только неизреченным милосердием государя Императора помилованные, понесут достойное наказание». Между тем нравственный урок, задуманный императором, не получился. Согласно донесениям агентов, хотя «весь процесс, предшествующий смертной казни, был исполнен с точностью», «в преступниках не было замечено того благоговейного чувства и страха, какое должно ожидать в столь горестные минуты жизни человеческой» (цит. по: Волгин:640).
[Закрыть].
Казнь над петрашевцами явилась яркой манифестацией абсолютной власти императора. Однако в отличие от средневековых феодальных казней, описанных Мишелем Фуко, объектом петербургского ритуала стало не тело,а душаприговоренного (ср. слова Достоевского о казни как о «надругательстве над душой», навеянные спектаклем на Семеновском плацу). Казнь над петрашевцами была своего рода военной мистерией, в которой монарх сыграл одновременно роли Карающего и Милосердного Бога [288]288
Как справедливо замечает Джереми Темблинг, «[t]he aid-de-camp carrying the pardon had to arrive on horseback to the place of execution <…> to complete the theatricality of power» ( Tumbling:134). По Игорю Волгину, сказалась «сценическая (нероновская!) струна» характера государя. Возможны и более конкретные источники драматургического вдохновения императора (как известно, заядлого театрала), например, «прусская» драма чести Г. Клейста «Prinz von Homburg», в финале которой приговоренный к смерти герой в самый последний момент узнает о высочайшем помиловании.
[Закрыть]. Примечательно, что проект государя сводил к минимуму роль священника в ритуале: он появлялся и исчезал в начале обряда, окруженный конвоем; его Бог был менее могуществен, нежели его император. Очевидно, что одной из главных целей государя была демонстрация своим подданным и послереволюционной Европе российского способа разрешения современного кризиса публичной казни: столкновение традиционной (феодальной) суровости и новой (либеральной) гуманности [289]289
Так, милость императора, по мнению В. Н. Энгельгардта, была своеобразным российским ответом австрийскому правительству, казнившему пленных венгерских офицеров, переданных ему генералом Паскевичем, несмотря на ходатайство последнего об их помиловании. Царь «сам захотел пристыдить венский кабинет своим „милосердием“ по отношению к „заговорщикам“» (цит. по: Волгин:628).
[Закрыть]…
Хотя в письме к наследнику Жуковский никак не показывает, что ему известно о недавнем событии [290]290
Вопрос о том, присутствовал ли сам Александр Николаевич на казни, остается открытым. Игорь Волгин склоняется к положительному ответу на этот вопрос, ссылаясь на дневниковую запись государя наследника от 22 декабря 1849 года ( Волгин:584).
[Закрыть], его религиозный проект идеологически противостоит не только «буржуазно-демократической» казни, но и николаевскому военно-феодальному обряду, реализованному великим князем. Разумеется, Жуковскому ближе российский вариант как более торжественный, более соответствующий самому духу события. Но казнь понимается им не только как главнейшее событие государственной жизни, но и как важнейшее событие бытия христианской общины. Вместо «отвратительного спектакля», грязной комедии казни в Англии («театр ада», в терминологии М. Фуко [ Foucault46]) и вместо безликого, хотя и торжественного, военного парада в России Жуковский, по сути, предлагает религиозное действо, способное, по его мнению, выразить высокую мистическую трагедию казни. Смертная казнь не должна ассоциироваться с образом грозного земного сюзерена, ибо ее высшая нравственная цель в том, чтобы вызывать в душе народа, равно как и в душе приговоренного, мысль о Спасителе. Казнь должна объединять человечество и пробуждать в народе не праздное любопытство и не мучительный страх, а религиозное воображение.