355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Виницкий » Дом толкователя » Текст книги (страница 13)
Дом толкователя
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:44

Текст книги "Дом толкователя"


Автор книги: Илья Виницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)

5

Для Жуковского поведение царя в реальных морских бурях символизировало самую суть и миссию власти [199]199
  Задачей настоящей работы не является изучение сложной истории личных взаимоотношений между царем и поэтом. Нас интересует прежде всего поэтическое выражение историко-философской концепции Жуковского в годы царствования Николая.


[Закрыть]
. Как уже говорилось, во второй половине 1820-х – самом начале 1830-х годов в творчество поэта входит тема трудной истории, истории-испытания (тяжелая война, холера и холерные бунты, революция во Франции и Польское восстание; смерть и болезни близких, мысли о собственной кончине). Эта тема проходит свой путь развития, встраиваясь в эсхатологический сюжет, разрабатываемый Жуковским. В начинающей период балладе «Торжество победителей» христианское смирение перед неизвестной волей требуется от победителя и побежденного, царя и солдата. Сам «царь царей» Агамемнон представлен здесь государем печальным и бессильным перед властью небесных сил (этот образ еще близок александровскому мифу кроткого благочестивого царя). Но уже в «Русской славе» 1831 года историософская картина меняется. На первом плане появляется могучий царь – исполнитель воли небес:

 
Трудна пора: война и грозный мор
Царя и Русь отвсюду осадили;
Народ в беде ударил к бунту сбор;
Мятежники знамена посрамили;
Явился Царь: их облил страх;
Губители оцепенели. [200]200
  Темой отдельного исследования могло бы стать сопоставление поэтических интерпретаций императора Николая в творчестве Жуковского и Пушкина. Так, пушкинский образ сурового и могучего царя, бодро ставшего на рубеже Европы («Была пора, наш праздник молодой…», 1836), кажется, зависит от поэтической и идеологической разработки темы Николая Жуковским (ср. также значимые переклички этого пушкинского стихотворения с «Русской славой»).


[Закрыть]

 
(Жуковский: II, 285–286)

Новое царствование, начавшееся с катастрофы, требовало разработки новой идеологии и эстетики, отличных от триумфальной«поэзии Александра». Героическаяэстетика Николая в творческом сознании Жуковского стала складываться уже в первые дни нового царствования. Первичным явился мотив самоотвержения власти (впоследствии разработанный в целую политическую теодицею). Жуковский стал невольным свидетелем того, как Николай поначалу отказался от царской власти и присягнул Константину. Через эту прекрасную «жертву» он, согласно Жуковскому, и стал царем по воле самого Господа [201]201
  В позднейшей статье «О происшествиях 1848 года» Жуковский возвращается к теме присяги Николая и дает чеканную формулу власти императора: «…слово: Божиею милостию имеет свой полный смысл в императорском титуле Николая I-го: он прямо из руки Божией принял свою корону и, раз приняв, мужественно отстоял дар Божий в ту роковую минуту, когда враждебная сила покусилась на его похищение. Данное Богом, Богом и охраняется, и русский трон, в виду мятежей народных, уничтожающих святыню власти, непотрясаемо устоит на твердом основании Божией правды и веры в нее царя и народа» ( Жуковский 1902:X, 111). Интересно сопоставить сцену присяги Николая, которую поэт, по его собственным словам, невольно подсмотрел в придворной церкви, с тайной молитвы Александра, изображенной Жуковским в его послании к императору 1814 года. И там и там поэт представлен как тайный свидетельоткровения власти в высокой жертве, но в каждом случае – разной: Александр отказывается от почестей, принося все свои великие деяния на алтарь Всевышнего (дар Богу);Николай – отказывается от власти и получает ее от Бога как святой долг (дар от Бога).Христианскому смирению Александра косвенно противопоставляется христианская ответственность Николая. Государя-ангела сменяет царь-воин. Образ Николая гораздо более земной, но именно в земной деятельности теперь видится святость жизни.


[Закрыть]
. Если Александр был Благословенным, то Николай – Богоизбранный, он послан Богом для спасения мира в годину бед.

Восстание декабристов было грозным предзнаменованием и первым испытанием нового монарха. В письме к Тургеневу от 16 декабря 1825 года Жуковский убеждал друга: «[Г]осударь отстоял свой трон: в минуту решительную увидели, что он имеет и ум, и твердость, и неустрашимость <…> Он может твердою рукою схватиться за то сокровище, которое Промысел открыл ему в минуту роковую» (письмо к Тургеневу от 16 декабря 1825 года). Когда государь смиряется перед волей Всевышнего, то и его подданные должны смириться перед волей богоизбранного царя. Если же они бунтуют, то восстановление порядка государем есть его религиозная миссия. Кульминацией в эстетической и идеологической разработке образа Николая стало описание усмирения последним холерного бунта 1831 года. Здесь Жуковский признал «одну из высочайших минут поэтического вдохновения» «в одном слове [императора] на колена».

Иными словами, в историко-поэтической концепции Жуковского демоническим силам разрушения и зла противостоит мессианская фигура могучего, мужественного и молчаливого царя, укрощающего обезумевшую свирепую стихию «магическим обаянием геройской отваги» и твердою рукой ведущего «ковчег России» в обетованную землю. Эта святая «поэзия силы» востребована, по Жуковскому, самим Провидением в период тяжких исторических испытаний [202]202
  Вообще тема исторической бури симптоматична для русской литературы конца 1820-х годов. «Плавание короля Карла» можно рассматривать как вольный или невольный ответ Жуковского на аллюзионный «Арион» Пушкина (1827), в котором «грузный челн», ведомый «в молчаньи» умным кормщиком, гибнет, и в живых остается лишь поэт, поющий на необитаемом острове «прежние гимны» (мы не будем вдаваться в историю многочисленных толкований этого стихотворения). У Жуковского кормщиком оказывается государь, твердой рукой выводящий свой корабль к пристани. Среди спутников Карла, кстати сказать, есть и поэт – граф Гюи, который «вдруг начал петь, // Не тратя жалоб бесполезно: // „Когда б отсюда полететь // Я птичкой мог к своей любезной!“» ( Жуковский 1980: 186). И он был спасен царственным кормщиком.


[Закрыть]
.

Между тем уже в конце 1831 года Жуковскому начинает казаться, что время грозных испытаний для России заканчивается. Так, возвращение императора после подавления бунта в новгородских поселениях в день рождения своего второго сына интерпретируется поэтом как знамение судьбы: «Я тогда же ему сказал. Государь! Это перелом. Все пойдет лучше. Бог прислал вам об этом вестника» ( ПЖТ: 261). В упоминавшемся выше стихотворении «Русская слава» поэт обращается к новорожденному царевичу с пожеланием-предсказанием:

 
Под грозным шумом бурных дней
Сном непорочности почия,
Нам времена являй иныя
Святою прелестью своей:
Отец твой будет честь царей:
Возблагоденствует Россия.
 
(Жуковский: II, 286)

Спокойствие, обретенное Россией после периода исторических бурь, заслуга ее государя, «чести царей».

6

Баллада 1832 года о плавании Карла фиксирует те черты русского императора, которые Жуковский поэтизировал (можно сказать, что это стихотворение – поэтическое изображение характера и миссии Николая, подобно тому как «Граф Гапсбургский» был поэтическим изображением характера и миссии Александра). Восхищение вызывают отвага, твердость воли, постоянство и благородное молчание, противопоставляемое как многословию, так и бездеятельности (характерно, как экономно дается в стихотворении многозначный образ Карла!). Эстетическим эффектом баллады вновь оказывается узнавание читателем в средневековом идеальном короле своего императора [203]203
  Знаменательно, что Жуковский вводит в свой перевод стихотворения Уланда образ солнца («Блеснуло солнце…»). В поэтических гимнах государю солнце – неизменный символ царской власти («Слава на небе солнцу великому…») ( Жуковский: II, 294).


[Закрыть]
. Сам выбор короля рыцарейКарла Великого в качестве прообраза для Николая не случаен. Рыцарский декор этой баллады, несомненно, отвечал эстетическим вкусам императора и его двора [204]204
  Полагаем, что «средневековые» баллады и повести Жуковского («Кубок», «Перчатка» и др.) не только вписывались в «готическую эстетику» двора (рыцарские турниры, подвиги, награды, культ чести, служение прекрасной даме, средневековый антураж), но и оказывали на последнюю существенное влияние. Любопытно, что в своей «готической» поэзии Жуковский изображает и самого себя в виде старого рыцаря,вздыхающего «о славной старине и о земле далекой» (ср. одноименную балладу, написанную в том же Верне и впервые напечатанную в четвертом томе сочинений 1835 года, сразу после «Плавания короля Карла»).


[Закрыть]
. Как известно, в придворных «готических спектаклях» того времени Николай и его свита, облеченные в доспехи из арсенальной коллекции императора, с увлечением играли средневековых рыцарей, устраивали «карусели» и рыцарские турниры [205]205
  Ср., например, потсдамский спектакль 1829 года по случаю тридцать первого дня рождения Александры Феодоровны В честь императрицы был устроен турнир немецких принцев, одетых средневековыми рыцарями. Призом был чудесный серебряный кубок.


[Закрыть]
. Эти спектакли выражали, по справедливому наблюдению Р. Уортмана, принадлежность двора «к западной рыцарской культуре» ( Уортман:444), у истоков которой как раз и стоял цикл легенд о короле Карле и его верных рыцарях. Однако, как и в случае с «Графом Гапсбургским», поэтическая концепция этой баллады не исчерпывается комплиментарным сравнением. За историко-политическим планом стихотворения стоит план религиозный.

Для символического прочтения баллады актуален самый маршрут путешествия Карла и двенадцати его спутников в Святую землю (отсутствующий, как уже говорилось, в сказаниях о короле франков). Этот сюжет, несомненно, восходит к истории о буре, в которую попали Христос и двенадцать его учеников: «И поднялась великая буря; волны били в лодку, так что она уже наполнялась водою. А Он спал на корме на возглавии. Его будят и говорят: Учитель! неужели тебе нужды нет, что мы погибаем! И встав Он запретил ветру и сказал морю: умолкни, перестань. И ветер утих, и сделалась великая тишина. И сказал им: что вы так боязливы? как у вас нет веры? И убоялись страхом великим и говорили между собою: кто ж это, что и ветер и море повинуется Ему?» (Мк 4, 37–41).

К этому евангельскому сюжету отсылает и короткий монолог одного из спутников Карла, Тюрпина-святителя: «Мы все плывем к святым местам! – // Сказал, крестясь, Тюрпин-святитель. – // Явись и в пристань по волнам // Нас, грешных, проведи Спаситель!» ( Жуковский 1990.II, 186). Только Тюрпин не знает, что Спаситель уже с ними в образе молчаливого кормщика-государя, следующего Его завету. Как и «мистическая баллада» «Граф Гапсбургский», «Плавание короля Карла» призвано напомнить не только о миссии земной власти, но и об источнике последней – власти небесной. За образом средневекового короля, сопровождаемого двенадцатью пэрами, стоит не только образ русского царя, но и образ Христа, способного управлять бушующим морем, а также тема спасительной веры, ведущей человечество в обетованную землю. Именно в этом религиозном контексте следует понимать и «морскую метафору» русской монархии, развернутую Жуковским в целую картину. «Самодержавие – в истинном смысле, – писал он в 1840-е годы, – можно сравнить с благоразумным капитаном корабля, который, будучи полным властителем своего судна (без чего не может быть никакого безопасного плавания), сам покоряет свои действия указаниям компаса, карты и звездам небесным; они ведут корабль через пустыню моря, спасают его от мелей и подводных камней и хранят его в буре: и все корабельные люди безусловно и с доверенностию покоряют себя путеводной власти, которая действует спасительно, без произвола, руководствуясь верным законом» ( Жуковский 1902:X, 37) [206]206
  Любопытно, что в конце 1840-х годов Жуковский противопоставляет русскому кораблю самодержавия пиратский корабль Британии.В послереволюционной статье об английской и русской политике говорится: «<Н>а беду нашего века и к бесчестию английского народа, рулем ее корабля управляет рука, недостойная такой чести и власти (имеется в виду лорд Палмерстон. – И.В.) <…> Корабль Британии торжественно и спокойно властвовал бы морями, – под флагом общего мира, приветствуемый всеми благословляющими его хранительное шествие народами. Но этот корабль обратился во враждебное судно флибустьеров. Англия, при всем своем народном величии, не иное что, как всемирный корсар, сообщник сперва потаенный всех мелких разбойников, губящих явно и тайно в других народах порядок общественный, а теперь и явный разбойник, провозглашающий <…> право сильного и без стыда поднимающий красное знамя коммунизма…» ( Жуковский 1902:XI, 40–41).


[Закрыть]
.

* * *

Напомним, что разработка «александровского мифа» Жуковским началась с воспевания вечного мира, утвержденного государем после войн с Наполеоном. Поэзия 1814–1821 годов – поэзия грандиозного триумфа, вечного праздника, преображения мира и души поэта. «Николаевский миф» начинается в творчестве Жуковского с введения темы продолжающейсяистории и образа пылающего града.Поэт теперь не бард царского триумфа, не взволнованный пророк пробуждения мира и не певец счастливого царства фей, граничащего с небесной обителью, но умудренный опытом толкователь сегодняшних испытаний в плане таинственного Провидения; он наставник наследника престола, которому суждено будет преобразовать Россию, и провидец грядущего во тьме нынешнего.

В 1832–1834 годах Жуковскому казалось, что полоса испытаний, выпавших на долю России, прошла, настало время прочного мира. Символическим подтверждением последнего стали два значимых события 1834 года: присяга государя наследника на верность отцу и водружение Александровской колонны в Петербурге. Первое означало связь с прекрасным будущим России, второе – с ее героическим прошлым (таким образом, настоящее, обеспечивающее историческую преемственность и порядок, олицетворялось императором Николаем). Программная статья Жуковского об открытии Александровской колонны 30 августа 1834 года начиналась с уже знакомого нам изображения ночной бури, очистившей небо. В день торжества солнце «взошло великолепно» и глазам предстало чудное зрелище, знаменующее, по Жуковскому, что «Россия, все свое взявшая, извне безопасная, врагу недоступная и погибельная, не страх, а страж породнившейся с нею Европы, вступила ныне в новый великий период бытия своего, в период развития внутреннего, твердой законности, безмятежного приобретения всех сокровищ общежития», что она, «как удобренное поле, кипит брошенною в недра ея жизнию, и готова произрастить богатую жатву гражданского благоденствия, вверенного самодержавию, коим некогда была создана и упрочена ея сила…» ( Жуковский 1902: X, 29–32) [207]207
  Ср. в этой связи последнюю балладу Жуковского «Элевзинский праздник», написанную в Верне в 1833 году. Тема всеобщего гражданского благоденствия – дара богов – реализуется здесь в образе нового града.


[Закрыть]
. Символом этого нового периода становится грандиозный памятник минувшему – колонна, увенчанная ангелом с лицом Александра. Однако в отличие от «александровского мифа» мирное бытие не мыслится всемирным, но только национальным (Россия – страж Европы), а следовательно, оно в принципе уязвимо. В новой апокалиптической версии Жуковского «дорога бурь», как и положено, «приводит к тишине», но поэт видит, что до истинной пристани еще далеко, а потому от путников все еще требуются вера, терпение, мудрость и историческая отвага.

Часть 3. НЕВИДИМЫЙ ЭШАФОТ
Поэтическая историософия Жуковского 1847–1850 годов

Глава 1. Страх и надежда: Жуковский и спиритуализм 1840-х годов

Народы и империи, их начало, величие и разрушение, и весь род человеческий, не иное что, как призраки, одно посреди их существенно и живо: бессмертная душа наша.

В. А. Жуковский. «О происшествиях 1848 года»


…В языке нет слова,

Чтоб имя дать подобному мгновенью,

Когда с очей души вдруг слепота

Начнет спадать и Божий светлый мир

Внутри и вне ее, как из могилы,

Начнет с ней вместе воскресать…

В. А. Жуковский. «Агасвер»

1

«Верить или не верить привидениям?» Этот вопрос, вынесенный В. А. Жуковским в начало его поздней статьи «Нечто о привидениях» [208]208
  В рукописи начало работы над статьей датировано 1 января 1848 года ( Бычков: 132). О черновой редакции статьи см.: Жилякова:346–347.


[Закрыть]
, можно назвать одним из самых серьезных вопросов XIX столетия, вопросом, вобравшим в себя страхи, надежды и сомнения современников. Повышенный интерес общества к привидениям объясняется тем, что последние осознавались значительной его частью как единственное зримоесвидетельство существования загробной жизни, а возможная связь с ними – как «фактическое» доказательство контакта материального и духовного миров.

Спиритуализм XIX века (в самых разных своих формах, последовательно сменявших друг друга или сосуществовавших в пределах одного периода) был ответом на быструю секуляризацию жизни, «панацеей» против губительного (с точки зрения спиритуалистов) влияния материалистической философии (см. Chadwick).Весь век обсуждался вопрос о том, как относиться к многочисленным рассказам о встречах с привидениями. Насколько эти рассказы достоверны? Что является критерием их истинности? Являются ли призраки плодом расстроенного воображения (то есть галлюцинациями) или же действительно приходят извне? Откуда они приходят, если приходят? Какова их природа? Зачем они являются в наш мир? Кто и почему обладает способностью их видеть? Нужно ли искать встречи с ними? Верить ли привидениям?

Теологи, мистики, философы, ученые и врачи предлагали самые разные ответы. Привидения были неизменными героями готических, «ужасных», мистических и святочных историй. О них любили говорить в семейном и дружеском кругу, придавая теме особый «домашний» оттенок. В просвещенной Англии действовал Клуб привидений (Ghost Club), каждый член которого, по принятому уставу, обязывался раз в году рассказывать какую-нибудь известную ему историю о призраках или о своем личном опыте общения с ними ( Oppenhcim:77). В свою очередь, здравомыслящим и материалистически настроенным современникам уже сама тема привидений оказалась «детской» и «смешной», и закономерным следствием быстро наметившегося «кризиса перепроизводства духов» стали многочисленные антидуховидческие насмешки, пародии и сатиры.

Спор о привидениях временами приобретал чрезвычайно острый характер (причем не только в «мечтательную» романтическую эпоху, но и в «холодно-рассудочную» последнюю треть века). Характерно, что как противники, так и сторонники «гипотезы о духах» апеллировали к положительной науке, призванной (в зависимости от убеждений сторон) либо подтвердить, либо опровергнуть эту гипотезу (см. Страхов:981–982; Carlson:23) [209]209
  И в этом смысле особо показательно, что именно в «недрах» позитивизма зарождается идея о воскрешении с помощью науки душ умерших (О. Конт) – блестящий финал «романа с привидениями» XIX века.


[Закрыть]
. Между тем спиритуалистическое фантазерство безоговорочно осуждалось всеми христианскими церквями как опасное и противоречащее христианской доктрине: для верующего человека нет никакой необходимости искать каких-либо фактических доказательств жизни души после смерти тела ( Oppenheim:63–84).

Иными словами, лбы ученых мужей позапрошлого века «расшибались» не только о «стену экономических доктрин», но и о гораздо более прочную стену, разделявшую физический и духовный миры. Не будет преувеличением сказать, что «привидения» – это не что иное, как миф (в юнговском смысле) XIX столетия, родственный мифу о летающих тарелках, отличающему XX век.

Статья Жуковского, о которой пойдет речь в дальнейшем, может быть понята как своеобразная реплика в столетнем «споре о привидениях». Символично, что написана она была в тот знаменательный год, когда «привидения» впервые «постучались» в дом американского семейства Фокс, возвестив о рождении одного из самых влиятельных идеологических течений XIX века – спиритизма. В настоящей главе нас будет интересовать «психо-метафизическое» (Виноградов) содержание этой статьи в контексте творчества поэта и европейской историко-культурной ситуации второй половины 1840-х годов.

2

Статье о привидениях, как и другим поздним религиозно-философским и политическим сочинениям поэта, не повезло. Жуковский предполагал опубликовать ее в последнем томе своего «итогового» собрания сочинений, но статья была запрещена цензурой. «Все это, столь интересное для ясно мыслящего человека, – передавал мнение цензора П. А. Плетнев, которому Жуковский поручил заботу о своем собрании, – страшно для омраченного предубеждением и суевериями ума». Плетнев, впрочем, надеялся, что «при личном объяснении» с цензором поэту многое удастся спасти ( Плетнев 1885: 703). Жуковский просил издателя отослать манускрипты отвергнутых или встретивших затруднения статей своей родственнице Авдотье Петровне Елагиной в Белев, где они должны были бы ждать его возвращения в Россию ( Плетнев 1885:687).

«Лично объясниться» с цензурою поэту уже не пришлось, и «Нечто о привидениях» вышло в свет спустя четыре года после его смерти, в первой книжке «Русской беседы» за 1856 год (С. 28–43). В сопровождавшей публикацию издательской заметке говорилось, что в этой статье, равно как и в других своих поздних сочинениях, Жуковский «по чистоте душевной и по искренней религиозности является, как утренняя звезда новой литературной эпохи в России» ( РБ:13). Между тем никакого серьезного общественного резонанса статья о привидениях не имела (хотя, по всей видимости, и привлекала к себе в разные годы внимание некоторых писателей [210]210
  Нина Перлина в разговоре с нами указала на возможное влияние статьи Жуковского на спиритуалистические рассуждения Свидригайлова в «Преступлении и наказании». Статья Жуковского была в поле зрения мистически настроенных писателей в 1860-е годы. Н. С. Лесков ссылался на нее в разборе рассказа И. С. Тургенева «Странная история» 1869 года («Русские общественные заметки» [см.: Лесков:X, 88–89]). Этой статьей интересовался в середине 1900-х годов А Блок. Как показал А. С. Янушкевич, она послужила источником некоторых эпизодов и образов булгаковского романа «Мастер и Маргарита» ( Янушкевич:1997: 273–283).


[Закрыть]
). Более того, эту статью воспринимали как крайне странное, болезненное создание старого автора. Тон задал друг и лучший биограф Жуковского Карл Зейдлиц. Отнеся статью о привидениях к третьему (последнему в его классификации) периоду жизни и творчества Жуковского (1841–1852), отмеченному сильным влиянием немецкого пиетистского окружения, Зейдлиц нашел в ней проявление «неведомого, таинственного страха» поэта перед смертью. Статья доказывает, по Зейдлицу, что в это время «наш друг стал уже выходить из границ тех верований, которые он питал прежде» ( Зейдлиц:183). То, что Жуковский «с любовью рассказывает о тех случаях, когда кому-нибудь грезилось видеть наяву или слышать сверхъестественные вещи», приводит примеры из своего и своей жены мистического опыта, свидетельствует, по Зейдлицу, об «усиленной в обоих нервной восприимчивости». «Самое помещение всего этого в статью о привидениях, – заключает Зейдлиц пересказ одной из историй о привидениях Жуковского, – доказывает, что наши друзья и верили в предание, и готовы были дать своим ощущениям, произведенным от действия сквозного ветра на худо освещенных коридорах и лестницах, таинственное, неестественное значение» ( Зейдлиц:184–185).

И в дальнейшем статья о привидениях чаще всего объяснялась критиками «крайним мистицизмом» Жуковского, «граничащим с суеверием». «На привидения он смотрит не как на вздор и вымысел, – говорил своим студентам петербургский профессор И. Н. Жданов, – а как на откровение. Бывают минуты, когда душа получает своего рода откровения в форме привидений, которые на самом деле существуют» ( Жданов:178). Были, конечно, и сочувственные отклики на статью, но и в них господствовал «оправдательный» тон (см. Загарин:576–577). Так, Л. Сиземский указывал в своей брошюре 1902 года, что «никакой измены православию в рассуждениях Жуковского не заметно», что «во всей упомянутой статье сквозит осторожность», и поэт «остается как бы нейтральным» по отношению к рассказываемым историям, «отнюдь не отвергая их, но в то же время и не стараясь уяснить рассказываемое только рассудочными формулами» ( Сиземский:20–21). Характерно, что до революции статья о привидениях печаталась с «извиняющимся» комментарием – цитатой о пиетистских увлечениях поэта из биографии Зейдлица. В советское время «Нечто о привидениях», разумеется, не публиковалось и лишь недавно было перепечатано Андреем Немзером в сборнике прозаических сочинений Жуковского [211]211
  Речь не идет о многочисленных спиритуалистских сайтах, часто помещающих на своих страницах эту статью или ее фрагменты.


[Закрыть]
( Жуковский В. А.Статьи. М., 2001).

Единственная известная нам попытка анализа статьи о привидениях относится к 1915 году. Критик-искусствовед Иосиф Эйгес воспользовался этим сочинением для подтверждения своих эстетических взглядов на поэзию Жуковского. По мнению Эйгеса, «Нечто о привидениях» – «вполне законченное исследование философского характера» в шопенгауэровском духе. Тема статьи о привидениях «могла заинтересовать Жуковского и как человека, верящего в загробную жизнь, и как художника и эстетика» ( Эйгес:67). Эта тема – сновидческий характер «интимных эстетических состояний» поэта ( Там же:62). Статья Жуковского является результатом «последней осознанности им» этих переживаний ( Там же:67), а потому может быть понята как одно из важнейших его произведений. Не случайно в 1916 году Эйгес завершил этой статьей составленный им сборник «Стихи и проза В. А. Жуковского» (в своем кратком комментарии к «Нечто о привидениях» исследователь отметил «метафизическое значение» вопроса о духах для Жуковского [ Жуковский 1916:296]).

В историях о привидениях, рассказанных Жуковским, Эйгес видел «шедевры подобных рассказов» ( Эйгес:73). Неудивительно, что в начале 1910-х годов статья поэта привлекла к себе внимание русских спиритов: ее заключительная часть была опубликована в рупоре отечественного спиритизма журнале «Ребус» под характерным заголовком «Он пришел!» (Ребус. 1911. № 5. С. 4–5) [212]212
  Любопытно, что в первый же год своего существования «Ребус» напечатал стихотворение, продиктованное «духом» Жуковского во время спиритического сеанса «типтологическим путем», то есть «выстуканное по алфавиту ножкою стола в присутствии медиума» (Ребус. 1881. № 45. С. 470).


[Закрыть]
. Но период символистского и спиритистского интереса к статье быстро миновал, и «теория духовидения» Жуковского была снова забыта.

3

«Вопрос о духах» стал рано занимать Жуковского. В 1808 году он обратился к известному сочинению К. М. Виланда «Эвфаназия, или О жизни после смерти» и перевел оттуда фрагмент «Неизъяснимое происшествие», свидетельствующий о скептическом отношении поэта к рассматриваемому вопросу: «произвольное путешествие души, когда ленивое или больное тело покоится на одном месте, почитаю не только неизъяснимым, но даже и невозможным чудом!» В этом вопросе, по Жуковскому – Виланду, христианину следует соблюдать большую осторожность: «Для чего же напрасно заботиться о том, чтобы расторглась для нас сия непроницаемая завеса, которою задернуты перед глазами нашими таинственные сцены за гробом?» ( Жуковский 1995:98, 101; о позиции Жуковского см. интересные рассуждения: Реморова:80–90).

В «истинных повестях» Жуковского 1800-х годов существование привидений подвергается сомнению (так, в повести «Привидение. (Истинное происшествие, недавно случившееся в Богемии)» [1810] загробный гость оказывается лишь плодом человеческой фантазии). В то же время тема «действительных» привидений становится одной из излюбленных тем Жуковского-поэта, населившего свои элегии и баллады бесчисленными «жильцами духовной сени» и адской бездны. Все это, однако, привидения литературные, «романтические»; в них просвещенному человеку вовсе не обязательно верить: следует лишь допустить их право на существование в фиктивном литературном мире, отделенном от мира действительного прочной стеной здравого смысла. Над этими пришельцами Жуковский сам охотно посмеивался, признаваясь, что, хотя и располагает значительным запасом «домашних привидений и своекоштных мертвецов», не на них собирается «въехать» в отечественную литературу. Шуточная репутация «певца привидений», прочно закрепившаяся за поэтом (ср. ее обыгрывание в арзамасском кругу), нисколько не обижает его в 1810-е годы. Однако очень скоро граница между вымыслом и реальностью в его поэтическом спиритуализме начинает размываться: в лирике Жуковского важную роль начинает играть тема милых теней, символизирующих собой воспоминания о далеких или навсегда ушедших спутниках его жизни. Поэзия, таким образом, становится хранительницей личных воспоминаний поэта и своеобразным средством «вызова» милых душ (иными словами, происходит своеобразная интериоризация привидений, становящихся «фактами» душевной жизни поэта) [213]213
  Эта поэтико-спиритуальная практика общения с тенями прошлого, детально разработанная в творчестве Жуковского 1810-х голов, была усвоена его современниками и последователями от Батюшкова до Кюхельбекера и Лермонтова.


[Закрыть]
.

В конце 1810-х – начале 1820-х годов Жуковский создает свою лирическую «философию Лалла Рук» – то есть философию поэтического откровения, переживаемого при видении чудесного посланца небес, «гения чистой красоты» (см. ее концептуальное изложение в статье «О Рафаэлевой Мадонне» 1821 года). Этот мистический опыт (свой и «чужой»; радостный и ужасный) становится темой постоянных размышлений поэта в 1830–1840-е годы: (при)видения оказываются «героями» его философских и автобиографических сочинений («Взгляд на землю с неба» [1831], впоследствии отозвавшийся в письме к Гоголю «О молитве» [1847], стихотворение на смерть Пушкина [1837]; «Очерки Швеции» [1838], «Камоэнс» [1839]; «Две сцены из Фауста» [1848]). В дневниках поэта часто упоминаются философические разговоры о загробной жизни и привидениях.

Между тем современники поэта не почувствовали, насколько серьезен стал вопрос о привидениях для него. Даже близко знавший его в эти годы Гоголь убеждал читателей своей «Переписки», что в «последнее время» (конец 1830-х – 1840-е годы) в Жуковском стала пропадать «страсть и вкус к призракам и привидениям немецких баллад» ( Гоголь: 378). Любопытно, что этот новый период Гоголь связывал с созданием Жуковским «Ундины» (поэтическое переложение прозаической сказки немецкого поэта де Ла Мотт Фуке). В последней готическая тема явления мертвеца жениху/невесте не только не «пропала», но оказалась в самом центре поэтической философии Жуковского: посмертное явление Ундины, зацеловавшей Гульбранда до смерти и слившейся «с милым во гробе». Как мы увидим в дальнейшем, такая интерпретация темы полемически противостояла назидательной трактовке аналогичного сюжета в Бюргеровой «Леноре».

Показательный случай произошел в 1841 году, когда Жуковский приехал после долгого отсутствия на родину. Вот что писал Михаил Погодин в своем «Москвитянине» об обеде в честь Жуковского, данном А. Д. Чертковым 20 января:

Разговор зашел за столом о привидениях, духах и явлениях, и очень кстати, пред их родоначальником, который пустил их столько по Святой Руси в своих ужасно прелестных балладах. Все гости рассказали по нескольку случаев им известных, кроме любезного Михаил Николаевича Загоскина, который слушал все внимательно и, верно, уже разместил их в уме у себя по повестям и романам. Но нет, извините, мой добрый тезка, я перебиваю их, по праву журналиста, и в следующей книжке они явятся у меня, – рассказанные самими хозяевами.

(Москвитянин. 1841. № 2. С. 601)

Не явились. Возмутился Жуковский, недовольный погодинской «аттестацией»:

…что же касается до выражения родоначальник привидений и духов…то иной примет его за колкую насмешку. И я сам, хотя и не даю этому выражению такого смысла, уверен, что оно многих заставит на мой счет посмеяться. Не помню, рассказал ли я какой анекдот на описанном вами обеде, но во всяком случае прошу вас моего рассказа не печатать. И вообще было бы не худо в журналах воздерживаться от печатания того, что их издатели слышат в обществе: на это они не имеют никакого права.

(Барсуков: VI, 19–21)

Впоследствии, однако, как заметил академик Веселовский, Жуковский сам называл себя «поэтическим дядькой на Руси „чертей и ведьм немецких и английских“». Веселовский объяснял эту позднейшую автохарактеристику тем, что поэт к тому времени «успел загладить свой грех, отворив русскому читателю двери заповедного классического Эдема» (то есть переведя «Одиссею») ( Веселовский:280). Но ведь статью о привидениях Жуковский предполагал опубликовать уже после выхода «Одиссеи» (то есть после 1849 года).

Недовольство поэта понятно. Погодин, конечно, поступил неэтично, обещав подписчикам напечатать чужие истории без согласия их рассказчиков [214]214
  Следует, однако, заметить, что и для самого Погодина эти истории представляли особый, духовный интерес. В конце жизни он даже издал книгу рассказов о мистических явлениях, случившихся с ним и его современниками («Простые речи о мудреных вещах», 1873). Здесь есть и история, относящаяся к Жуковскому (см. ниже).


[Закрыть]
. Но это недовольство можно также объяснить и серьезным отношением Жуковского к обсуждавшемуся в дружеском кругу вопросу. Двусмысленная характеристика «родоначальник привидений и духов» (не иначе как литературный сатана) смешна и обидна. Для журналиста истории о привидениях – ценная добыча; публикация их может развлечь и привлечь читателя. Иной, вовсе не развлекательный (то есть собственно литературный), смысл имеют эти истории для мистически настроенного поэта [215]215
  Какую историю (или какие истории) рассказал Жуковский в дружеском кругу, неизвестно. В 1838 году в шведском замке Гринсгольм мимо поэта «провеяла» некая «бледная фигура с оловянными глазами» («Очерки Швеции»), В 1841 году привидение замка герцогов Бергских (Дюссельдорф) «удостоило своим вниманием» поэта и его молодую жену («Нечто о привидениях»). Но последний случай относится уже к более позднему, нежели обед у Черткова, времени.


[Закрыть]
.

Многочисленные обращения Жуковского к теме духов и видений в 1830–1840-е годы свидетельствуют о том, что вопрос о привидениях стал одним из важных для него мировоззренческих вопросов. Весьма показательно, что черновые наброски статьи 1848 года о привидениях находятся в одной тетради со статьями на религиозные и политические темы: рассуждение о привидениях соседствует здесь с мыслями о вере, о самодержавии, о современном положении дел в Европе, о разрушительной силе революции и спасительной миссии российского императора [216]216
  Религиозно-политические взгляды Жуковского формировались в контексте философических бесед с его ближайшими друзьями – протестантом Г. Рей-терном и католиком И. Радовицем. К сожалению, в настоящей книге мы не имеем возможности реконструировать этот замечательный по своей интенсивности и продуктивности диалог.


[Закрыть]
. О чем говорит это соседство? Для того, чтобы ответить на этот вопрос, нам потребуется небольшое отступление от основной темы.

4

Положение Жуковского в русской культуре 1840-х годов было особым. Современник Карамзина, «учитель» и друг Пушкина и Гоголя, он к концу десятилетия воспринимался многими литераторами как патриарх русской поэзии, ее высший нравственный авторитет, символическая фигура, воплощающая утраченную в нынешний «железный век» возвышенно-романтическую поэзию. Все эти черты образа поэта были настолько актуальны для тех, кто не хотел смириться с господством нового «реального направления», что, если бы Жуковского не было, его нужно было бы придумать.

В представлении русских идеалистов поэт, долгие годы находившийся вдали от родины, стоял как бы над схваткой. Из своего «прекрасного далека» он следил за развивающимися событиями, изредка «одаривая» современников своими возвышенными и обдуманными в тишине произведениями. Этим произведениям противники «низменного реализма» придавали исключительное значение. Гоголь уверял читателей, что воскрешенная Жуковским «Одиссея» «произведет эпоху» и повлияет « как вообще на всех, так и отдельно на каждого» ( Гоголь:236,238). Чаадаев звал Жуковского в Россию, веруя в то, что одно только возвращение поэта благотворно скажется на моральном климате отечества [217]217
  Ср. из письма к Жуковскому от 27 мая 1851 года: «… приезжайте с нами пожить да нас поучить <…> Не поверите, как мы избаловались с тех пор, как живем без пестунов. Безначалие губит нас» ( Чаадаев:486).


[Закрыть]
. Плетнев, скорбя о том, что в России после смерти Пушкина не осталось пророка, также возлагал надежду на возвращение поэта. Гоголь, Ростопчина, Плетнев крайне болезненно воспринимали критику Жуковского со стороны новейших «мыслителей и реалистов»: такая критика (как бы справедлива она ни была в частностях) понималась как посягательство на святыню [218]218
  В настоящей работе мы не затрагиваем вопроса об идеологической и эстетической оппозиции Жуковскому в русской литературе 1840-х – начале 1850-х годов.


[Закрыть]
.

Иными словами, в кружках русских идеалистов конца 1840-х годов складывается особый миф о Жуковском-пророке, Жуковском-избавителе, духовном отце русской поэзии, которому суждено на закате своих дней исполнить высокое предназначение – спасти свое детище от бездушной и агрессивной поэтической черни.

Но любопытный парадокс: сторонники идеального направления (или, используя выражение Чаадаева, «правления» [219]219
  Ср. из того же письма: «Не направление нам нужно, а правление» ( Чаадаев.486).


[Закрыть]
) ждали Жуковского как избавителяот «черни», в то время как сам поэт надеялся на свое возвращение на родину как на избавлениеот страшных «миазмов» развращенного и стремительно приближающегося к гибели Запада – от «визгов и мефитического зловония бунтующей толпы, парламентских болтунов и ложно-вдохновенных поэтов настоящего времени» ( Жуковский 1867:73). В ответном письме (июль 1848 года) к П. А. Вяземскому, сообщавшему о холерной эпидемии в России, Жуковский признавался:

…мне на вас почти завидно, вы окружены бедою, которая, выходя из Руки Всемогущей, выходя из природы, неповинной в том зле, которое из нея изтекает, вселяет один только ужас; вы дома, вы страждете в своей семье. А я на чуже, и вокруг меня свирепствует беда, производящая не один благоговейный ужас пред Властью Верховной, но и негодование против безумия и разврата человеческого. Как бы я был счастлив, если бы уже теперьбыл дома.

(«О стихотворении Святая Русь» [Жуковский 1902: X, 120])

Как мы помним, Карл Зейдлиц объяснял «таинственный страх», ощущаемый в поздних произведениях поэта, влиянием пиетистского окружения. Это объяснение весьма упрощает проблему. Причин страха было несколько: «нервическое расстройство» жены, страдавшей приступами черной меланхолии («это чудовище, которого нет ужаснее»): преклонный возраст поэта и его опасения за участь своей семьи; современные исторические события, грозившие разрушением старого порядка, с которым Жуковский связывал политическое и религиозное существование европейской цивилизации. Наконец, «таинственный», «парализующий», «мучительный» страх был в конце 1840-х годов вообще характерен для психологического климата Германии. «Страшен был 1848 год, – вспоминала спустя годы А. О. Смирнова-Россет, – искра, упавшая из Парижа, разлила пламя в Италии и объяла всю Германию» ( Смирнова 1929:260). Накануне революции во всех сословиях Германии получила широкое распространение апокалиптическая идея бегства из обреченной на верную гибель Европы ( Sladelmann:68–72). Землетрясение и голод 1847 года были осознаны как несомненные предвестия надвигающейся катастрофы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю