Текст книги "Дом толкователя"
Автор книги: Илья Виницкий
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
РАЗВЯЗКА
Март – апрель 1849 года.Франкфуртская Национальная Ассамблея завершает работу над конституцией объединенной Германии. Депутаты предлагают имперскую корону Фридриху Вильгельму Прусскому. Король отказывается признать конституцию, подготовленную во Франкфурте, и угрожает применить силу против ее сторонников. Австрия просит русского императора о вооруженной помощи в борьбе с венгерской революцией.
Жуковский: «Настоящее просветлело, но будущее грозно», «… дело не обойдется без пушечной музыки». Между тем победа сил порядка уже не вызывает сомнения.
17 апреля «Одиссея» завершена.
ЭПИЛОГ
В конце апреля Жуковский уезжает из Бадена в Швейцарию и печатает вторую часть поэмы в Карлсруэ. В Бадене начинается восстание (одно из последних), с которым жестоко расправляется наследный принц Пруссии Вильгельм (будущий император).
Весной 1849 года журнал «Москвитянин» с радостью сообщает читателям, что В. А. Жуковский завершил свой многолетний труд над переводом «Одиссеи» Гомера:
Самому спокойному, мирному произведению древней Поэзии судьба привела быть переведенным в самое бурное из новейших времен и напечататься под громом пушек и при блеске сабель.
(цит. по: Барсуков: X, 188).
Появление «успокоительно-изящной» (выражение Погодина) «Одиссеи» в кровавый 1849 год представлено здесь как символическое веление судьбы.
Как же относится «Одиссея» (точнее, ее вторая, заключительная, часть) к современной истории? Традиционный ответ на этот вопрос сводится к двум словам: бегство и поучение. То есть с помощью своего перевода русский поэт якобы бежит от страшных событий в идеальный мир классической древности и противопоставляет последний хаотической современности [259]259
«В Одиссее, – пророчествовал Гоголь задолго до завершения Жуковским своего перевода, – услышит сильный упрек себе наш девятнадцатый век, и упрекам не будет конца, по мере того как станет он поболее всматриваться в нее и вчитываться» ( Гоголь: VIII, 69). Как точно заметил один из лучших исследователей Жуковского Цезарь Вольпе, в представлениях поэта «социальные потрясения, всеобщая борьба» на современном ему Западе «есть следствие того, что люди забыли первоначальную простую, тихую и мирную жизнь, установленную Богом на земле». Поэтому, считает исследователь, старинные, гомеровские времена казались поэту «не темными, варварскими и жестокими, какими они были в действительности, а какими-то светлыми, ясными и идеальными, какими их часто представляют старые народные легенды» ( Вольпе 1941:391).
[Закрыть]. В пользу такого эскапистски-дидактического толкования как будто говорит и собственное признание Жуковского, писавшего из тихого Бадена в ноябре 1848 года: « Чтобы отвести душу от настоящего, я принялся опять за работу, от которой давным-давно поневоле отстал, опять за мою Одиссею, которую, может быть, зимою и кончу, если какое-нибудь новое наводнение нас здесь не потопит или отсюда не выгонит» ( РА 1885: 252; курсив мой. – И.В.). Поэт называет свою «Одиссею» «лекарством от всего печального» ( Жуковский 1867:60).
Между тем отношение перевода Жуковского к современным событиям представляется нам гораздо более сложным и напряженным. Примечательно, что те сто дней, за которые были написаны 12 последних песен «Одиссеи», приходятся на период активизации и победы контрреволюционных сил в Германии. Более того, скорость перевода заключительной части поэмы была, так сказать, пропорциональной темпу «спасительной реакции» – то есть реставрации европейского порядка [260]260
Как указал Егунов, на незаполненных листах подстрочника Грасгофа имеются записи Жуковского: «Переводить по 50 стихов в день», «по 60» и т. д., до «100 стихов в день» ( Егунов:366).
[Закрыть].
4
Вопрос о соотношении двух динамических и целенаправленных (в сознании романтика) рядов – сюжета литературного произведения и хода политической истории – весьма сложен. Начнем с небольшого отступления, которое позволит нам определить механизм и идеологию переводаЖуковским современных событий и проблематики в сюжетный план гомеровского эпоса (впрочем, можно сказать и иначе: перевода сюжета «Одиссеи» в план современной истории).
В многочисленных письмах и статьях 1840-х годов об «Одиссее» Жуковский постоянно подчеркивал парадоксальный характер своего начинания: «воскрешение» гомеровского эпоса достигается переводчиком, не знающим ни слова по-древнегречески! Посредником в беседе русского поэта с тенью великого старца выступает подстрочник, выполненный, по заказу Жуковского, немецким эллинистом Грасгофом ( Жуковский 1960.IV, 658–660).
Об этом «хаотически-верном» подстрочнике поэт подробно рассказывает в нескольких письмах: Грасгоф переписал весь текст поэмы по-гречески, под каждым греческим словом поставил немецкое и под каждым немецким указал грамматический смысл оригинала. По словам Жуковского, переводчику «надлежало из данного нестройного выгадывать скрывающееся в нем стройное, чутьем поэтическим отыскивать красоту в безобразии и творить гармонию из звуков, терзающих ухо,и все это не во вред, а с верным сохранением физиономии оригинала. В этом отношении и перевод можетназваться произведением оригинальным…» (Жуковский 1960.IV, 659).
Заметим, что отмеченная выше «акустическая» тема преображения мучительного хаоса сырого материала в очаровательную гармонию готового текста – сквозная в письмах и статьях Жуковского об «Одиссее». Так, в программном письме к Александру Скарлатовичу Стурдзе от 10 марта 1849 года Жуковский говорит, что гармония «девственной поэзии Гомера» доходила до его слуха « посредством визгов подстрочного немецкого перевода» (Жуковский 1960.IV, 663). Подчеркнем, что путь от греческой гармонии к русской стройности лежит через необходимуюкакофонию немецкогоподстрочника.
Знаменательно, что в том же самом письме к Стурдзе Жуковский признается, что, переводя «Одиссею», он старался «заткнуть уши от сатанинского визга нашего времени» (Жуковский 1960.IV, 665). Речь идет, разумеется, о революции в Германии, где Жуковский писал свою «Одиссею» « посреди визгови мефитического зловония бунтующей толпы, парламентских болтунов и ложно-вдохновенных поэтов настоящего времени» (в другом письме он говорит о «визгах» революционного поэта Гервега с братией). Этот политический и поэтический визг, ассоциирующийся с адскими силами, является своеобразным лейтмотивом в творчестве Жуковского конца 1848-го – весны 1849 года (то есть времени работы над «Одиссеей»). Ср. обращение к «Русскому великану» в известном стихотворении 1848 года:
Волн ругательные визги
Ветр, озливший их, умчит;
Их гранит твой разразит,
На тебя напавших, в брызги!
(Жуковский: II, 335)
(Заметим анаграмматическую дистрибуцию самого слова «визг» в этой строфе.)
Наконец, эти ужасные визги мы встречаем в описании полета толпы теней убиенных женихов в Аид (XXIVпесня «Одиссеи») [261]261
Этот эпизод из 24-й песни вызвал резкую критику Платона, на которую отвечал Поуп в своем апологетическом комментарии к «Одиссее».
[Закрыть]:
…столпясь, полетели за Эрмием тени
С визгом; как мыши летучие, в недре глубокой пещеры,
Цепью к стенам прилепленные, если одна, оторвавшись,
Свалится наземь с утеса, визжат,в беспорядке порхая. —
Так, завизжав, полетели за Эрмием тени…
(Жуковский 1960: IV. 351)
(Заметим связь «визга» с темами беспорядка и ада [262]262
Эта картина преисподней символически перекликается с гекзаметрическим отрывком «Прочь отсель, меланхолия…», являющимся, как мы установили, фрагментом перевода «L’Allegro» Джона Мильтона ( Виницкий 1992: 271). Царство меланхолии осмыслялось Жуковским как ад души – см.: Виницкий 1996:34–36). В свою очередь, мотив «визга» восходит к балладной топике.
[Закрыть].)
Из приведенных высказываний можно вывести своего рода каталог возможных реакций поэта на мучительный демонический визг: «заткнуть уши», противопоставить ему твердость и силу, изгнать в Аид (на его родину) или преодолеть посредством забытой, но вечной гармонии. Тем не менее эти разные реакции на самом деле не противоречат друг другу. Мы полагаем, что мотив болезненного для слуха поэта «визга» (подстрочника, современной поэзии, политической жизни) соединяет две важные задачи Жуковского: художественную и идеологическую. Точкой пересечения эстетической и политической программ поэта является, на наш взгляд, идея восстановления разрушенного порядка(или, в историко-литературных терминах, восстановления ценностей бидермайера).
Можно сказать, что, подобно тому как в эстетическом плане «русская „Одиссея“» представляет собой попытку реставрации «разрушенной» немецким подстрочником древней гармонии, в плане идеологическом она является попыткой восстановления образа идеального мироустройства, остатки которого уничтожаются на современном Западе.
Обе эти утопические задачи связаны в сознании Жуковского с «немецкой темой» и «немецким сюжетом» (о котором мы говорили выше), и обе находят свое символическое выражение во второй части переводимой поэмы. Таким образом, самый процесс перевода «Одиссеи» оказывается своеобразной миссией, битвой поэта с силами хаоса, актом осуществления божественной справедливости.«В темное время, – писал он о своем переводе, – эта поэзия, как Эолова арфа, обращает шум ветра в гармонию» ( Жуковский 1867:70). Развивая сравнение исторической миссии поэта с его работой над переводом, можно сказать, что исторический хаос оказывается так же необходим для достижения окончательной цели (восстановления гражданской гармонии), как и «визжащий» подстрочник для создания идеальной поэмы.
Исключительно важным в данном контексте представляется нам расширительное толкование поэзии Жуковским в это время. Так, в письме к великому князю Константину Николаевичу от 19 (31) октября 1848 года он объясняет революцию в Европе «отсутствием поэзии в гражданском порядке». Последний же состоит в вере в Бога и в законность власти, то есть «в бескорыстном послушании сердца» святому. «Поэзия, – говорит Жуковский, – не заключается в одном стихотворстве: она есть дух жизни Божией, разлитый Им в Его творении, всеми ощущаемый и только некоторыми, наиболее одаренными, выражаемый в слове, краске, мраморе и пр.». В поэтической теодицее Жуковского истинная поэзия есть «Бог в святых мечтах земли», и она воинственно противостоит безвластию и анархии как лжепоэзии – то есть «духу тьмы в мечтах земли развратных». Истинный поэт – это тот, кто упорядочивает своим вдохновенным творчеством исторический хаос. И поэтическими личностями могут быть не только поэты, художники и скульпторы, но и проповедники, политики и цари ( Жуковский 1867:67–68).
Вернемся к реконструкции исторического плана перевода Жуковского.
5
Не будет преувеличением сказать, что вторая часть «Одиссеи» неожиданно оказывается зеркалом современных политических событий и их участников. Настоящее, от которого якобы бежит Жуковский, изображается (и, как мы покажем в дальнейшем, осмысляется и преодолевается) поэтом в образах и терминах гомеровского сюжета.
Напомним, что вторая часть «Одиссеи» – история о бесчинствах наглых женихов и восстановлении порядка тайно вернувшимся царем Одиссеем. В своем переводе Жуковский называет женихов многочисленной и беззаконной шайкой, караемой Одиссеем «за буйную жизнь и за дерзость»; он именует их дерзкими и дерзко-надменными, грабителями, пьяницами, сволочью, безумцами, собаками, буйными людьми, совершающими дерзко-обидные и беззаконные поступки и святотатства.
А. Н. Егунов заметил, что в переводе Жуковского сцена расправы с женихами не имеет ничего общего с гомеровским оригиналом, ибо «изобилует вульгарными словами, снижающими эту жуткую сцену до уровня пьяной драки» (Егунов:368–369). Между тем перед нами не воспроизведение вульгарной речи, но «высокий» язык политической ругани(тут напрашивается сравнение с анти-революционными инвективами Ивана Бунина или Зинаиды Гиппиус; ср., скажем, определение Маяковского Буниным – Полифем Одноглазым). Сравните оценки Жуковским революционеров и депутатов германских парламентов в письмах и статьях поэта 1848–1849 годов: мастера разрушения; оргия безначалия; нахально буянствующая малочисленная шайка анархистов, отчаянное бешенство, бессмысленные возмутители; безумный разбойник; неописанное нахальство и т. д. и т. п. ( Жуковский 1960:IV, 301, 305–307, 310, 311, 326). Это не низкий стиль, а горячая злободневная полемика [263]263
Заметим, что Жуковский был глубоко удовлетворен своим переводом сцены избиения женихов. Отвечая на комплименты Плетнева, он признавался: «мне захотелось развернуть вторую часть „Одиссеи“, и я прочитал песни стрельбы из лука и убийства женихов как нечто не только не мною писанное, но и как нечто никогда мною не читанное» ( Плетнев: 427).
[Закрыть].
Шайка горланящих женихов несомненно ассоциируется поэтом с депутатами немецких ассамблей и парламентов (ср., например, 108 женихов во главе с наглым красавцем Антиноем и более 800 франкфуртских депутатов во главе с импозантным говоруном Генрихом фон Гагерном, над которым Жуковский издевается в своих письмах). Разгул и грабительство женихов – этих «святотатцев, губящих дом Одиссеев и в нем беззаконного много творящих» – представляют для Жуковского программу революции,которую он определяет как проповедь анархии и безбожного расхищения чужой собственности (ср.: «как деятельно и бесстыдно злоумышленники грабят общее достояние в пользу собственную, не давая себе и труда украшать виды свои маскою пристойности»).
Эти болтуны и мятежники, по Жуковскому, заслуживают самого сурового наказания (ср.: «Взят Штруве… Расстрелян ли он, еще не знают. Дай Бог решительности и смелости!» – о лидере баденских революционеров [ РА 1885: 250]). Отсюда особое, пророческое, значение получает сцена обеда женихов («беззаконных ругателей правды» [ Жуковский 1960:IV, 311]) накануне их казни Одиссеем. Ужасу последней посвящена целая песня поэмы (22-я), но мы, в целях экономии текста, приведем лишь ее сжатое изложение в рассказе теней женихов из 24-й песни:
Страшное тут началося убийство, раздался великий
Крик; был разбрызган наш мозг, и дымился затопленный кровью
Пол…
(Жуковский 1960: IV, 356)
Не менее жутки и описания казней неверных слуг Одиссеем (коллективная виселица рабынь)…
Классический эпос на глазах превращается из бидермайерской идиллии в политическую поэму-инвективу [264]264
Замечательно и в высшей степени логично и превращение бидермайеровской «болтовни» в политическую ругань и благословение святой казни (ср. со статьей поэта «О смертной казни» 1850 года). Позволительно ли назвать такой стиль «взбесившимся бидермайером»?
[Закрыть], почти синхронно отражающую стремительно развивающийся исторический процесс. Показательно, что оценки политических событий в письмах поэта постоянно перемежаются с высказываниями о переводе «Одиссеи». Более того, самый сюжет Гомеровой поэмы в какой-то момент начинает не только отражать, но «обгонять» и моделироватьдля Жуковского современную политическую ситуацию. Иначе говоря, сюжет заключительных песен «Одиссеи» помогает поэту осмыслить происходящее в соответствующих его убеждениям образах и даже предсказать будущее.
В таком случае возникает вопрос о том, кого же из современных политических деятелей «моделирует» главный герой эпоса – могучий и хитроумный Одиссей, безжалостный мститель и восстановитель отеческого порядка?
Главный августейший герой писем Жуковского этого времени – прусский король Фридрих Вильгельм IV, друг и почитатель русского поэта. Но прусский король в первые месяцы 1848 года показал себя слишком робким монархом. Как мы видели, в письмах к великим князьям Жуковский постоянно призывал его к решительности: кровь прольется, но это необходимо для блага нации и всей Европы. Святое должно быть восстановлено. Между тем, по Жуковскому, применения одной военной силы недостаточно, чтобы разрешить исторический конфликт (пушки – «один только палиатив, <…> радикальное лекарство нравственности и веры»). Необходимы политические меры. Торопя короля, поэт вкладывает в его уста сочиненный им самим манифест о хартии, которую этот монарх должен даровать своим подданным взамен губительной либеральной конституции, навязываемой ему депутатами (РА 1885:254–256). Иными словами, подавление революции и наказание ее лидеров – лишь этап на пути к окончательному решению политического вопроса – заключению прочного союза короля со своим народом (иначе – неизбежная гражданская война).
Замечательно, что проект королевской хартии Жуковский, по собственному признанию, записывает на полях своего перевода «Одиссеи»( РА 1885:256). К этому «совпадению» мы еще вернемся, сейчас же заметим, что свой проект разрешения политической ситуации поэт называет в другом письме пророческим: через несколько дней после написания письма король Фридрих разгонит прусскую ассамблею и введет указом хартию [265]265
Ср.: «В последнем письме моем вы читали проект манифеста, который я (написав его между строками моей Одиссеи) обнародовал именем короля Прусского в маленькой каморке, служащей мне кабинетом. Этот домашний манифест вышел предсказанием того, что случилось на самом деле» (РА 1885:256–257).
[Закрыть].
Вообще мысль о необходимости союза Монарха с Народом является одной из заветных политических идей Жуковского: ср. его интерес к «вечному миру» аббата де Сен-Пьера в противовес политической теории Руссо ( Канунова 1988), а также послание «Императору Александру» 1815 года со сценой клятвы у алтаря [266]266
«Послание венчается, – пишет А. Л. Зорин, – огромным, занимающим более четверти объема текста описанием мистического обручения царя и народа перед лицом Вседержителя. Владыка мира, Александр, клянется поставить „свой трон“ „алтарем любви“ к своему народу. В свою очередь, народ „подъемлет руку“ к „священной руке монарха“» ( Зорин:126).
[Закрыть]. Ассоциация проекта Жуковского 1848–1849 годов с посленаполеоновской Европой здесь, конечно, не случайна, ибо чаемый союз есть, по Жуковскому, Союз Священный, благословенный небесами [267]267
Эту идею Жуковский высказывает в приведенном выше фрагменте из письма к наследнику о спасении Германии в «единстве и твердости внутреннего союза между государствами, а в государствах между народами». Похоже, что этот политический рецепт восходит к умеренно-консервативной программе Германского Союза (федеральный союз под эгидой Пруссии) и Германского Рейха (конфедерация Прусского союза и Австрийской империи), которую пытался реализовать в 1848–1850 годах видный политический деятель Пруссии Иосиф Мария фон Радовиц (ближайший друг Жуковского). Союз принцев и народов Радовица противопоставлялся либерально-националистической концепции Малой Германии, поддержанной Франкфуртским парламентом.
[Закрыть]. Замечательно, что именно такой союз и предлагает Одиссею и жителям Итаки богиня Афина Паллада, принявшая образ мудрого учителя Телемаха Ментора.
Напомним, что в самом финале поэмы граждане Итаки, узнавшие о гибели своих детей и родственников от руки вернувшегося Одиссея, созывают народное собрание и выступают против своего царя (ср. реакцию прусских депутатов на разгон парламента королевской армией). Лидер восстания Евтейп, отец Антиноя, гибнет от руки отца Одиссея Лаэрта, но кровопролитие прекращается по велению небес – Афина Паллада, уполномоченная самим Зевесом, останавливает своего любимца и ратифицирует его договор с восставшими гражданами. Итак, виновные наказаны, законная власть утверждена, мир восстановлен, и сюжет поэмы оказывается полностью исчерпан (см. интерпретацию последних сцен поэмы в: Wender.63–71) [268]268
Ср. в этом контексте комментарий Поупа, известный Жуковскому: «<…> It has been already observed, that the action of the Odyssey is the re-establishment of Ulysses in full peace and tranquility, this is not effected, till the defeat of the Suitor’s friends <…> It was necessary that the Reader should not only be inform’d of the return of Ulysses to his country, and the punishment of the Suitors, but of his re-establishment by a peaceful possession of his regal authority; which is not excluded, till these last disorders rais’d by Eupithes are settled by the victory of Ulysses, and this is the natural conclusion of the action». ( Pope:377–378).
[Закрыть].
Знаменательно, что Жуковский в финале поэмы незаметно отступает от текста оригинала (переданного немецким подстрочником) и прямо называет соглашение между противоборствующими сторонами союзом между царем и народом(очевидно, последний мотив был подсказан ему немецким переводом Фосса [269]269
Автор благодарит за это ценное указание Адриана Вэйнера. Приведем соответствующие стихи поэмы в переводе Фосса: «Und nun sandte Kronion den flammenden Strahl vom Olympos, // Dieser fiel vor Athene, der Tochter des schrecklichen Vaters // Und zu Odysseus sprach die heilige Göttin Athene: // Edler Laertiad’, erfmdungsreicher Odysseus, // Halte nun ein, und ruhe vom allverderbenden Kriege: // Daß dir Kronion nicht zürne, der Gott weithallender Donner! // Also sprach sie, und freudig gehorcht’ Odysseus der Göttin. // Zwischen ihm und dem Volk erneuete jetzo das Bündnis //Pallas Athene, die Tochter des wetterleuchtenden Gottes, // Mentorn gleich in allem, sowohl an Gestalt wie an Stimme» (Odyssee. 24. Gesang, 540–547). Об ориентации Жуковского на фоссовский перевод см.: Егунов:334, 362. Ср. также в августинском переводе Поупа, хорошо известном Жуковскому: «So Pallas spoke: The mandate from above // The King obey’d. The Virgin-seed of Jove // In Mentor’s form, confirm’d the full accord, // „And willing nations knew their lawful Lord“» ( Pope:377–378).
[Закрыть]).
Приведем финал «Одиссеи» в переводе Жуковского:
Дочь светлоокая Зевса тогда Одиссею сказала:
«О Лаэртид, многохитростный муж, Одиссей благородный,
Руку свою воздержи от пролития крови, иль будет
В гнев приведен потрясающий небо громами Кронион».
Так говорила богиня. Он радостно ей покорился.
Скоро потом меж царем и народом союз укрепила
Жертвой и клятвой великой приявшая Менторов образ
Светлая дочь Громовержца, богиня Афина Паллада.
(Жуковский 1960: IV, 366)
В «историческом плане» прусский король Фридрих выполнил урок-предсказание Жуковского: разогнал парламент, восстановил свою власть и ввел конституцию (союз с народом) указом [270]270
В общегерманском деле король до 1850 года проводил монархически-националистическую «союзную политику» своего друга Иосифа Марии фон Радовица.
[Закрыть]. По сути дела, это была решительная победа «сил порядка» в Пруссии («общее отрезвление, то есть восстановление монархии»). И хотя в 1849 году Германия еще была далека от спокойствия, общий итог был очевиден. Через несколько месяцев вернувшийся из изгнания сын прусского короля Вильгельм жестоко подавит баденское восстание, а летом этого же года русский император Николай – венгерскую революцию. В Европе водрузится мир и «святой порядок», о котором пророчествовала «Одиссея» Жуковского. Последняя оказывается, таким образом, не только «высокой» исторической хроникой, но и дидактико-политическим произведением, адресованным мудрым поэтом европейским монархам.
Заметим, что Жуковский явно следует традиции французского просветителя Ф. Фенелона (1651–1715), которого он высоко ценил и аллегорические «Похождения Телемака» («Les Aventures de Telemaque») которого перечитывал в начале 1840-х годов (Жуковскому было известно и прозаическое переложение «Одиссеи» Фенелоном; см.: Айзикова:248–249).
6
Традиция «политической педагогики» Фенелона, блестяще исследованная в контексте русской политической мифологии XVIII века Р. Уортманом ( Уортман:204–206, 215–217), помогает лучше разобраться в еще одном (на этот раз русском) подтексте финала «Одиссеи» Жуковского. Здесь, как мы видели, действуют царь Итаки, его сын Телемак и учитель последнего Ментор (образ которого принимает Паллада). Эта сцена, как нам представляется, разыгрывает «в лицах» главную мысль нашего поэта – о смысле современной политической истории и миссии русской монархии и поэзии.
Напомним, что Жуковский посвятил «Одиссею» своему ученику, великому князю Константину Николаевичу. Последнего поэт называл «северным Одиссеем» ( Жуковский 1867:52): в начале 1840-х годов юный Константин совершил несколько морских плаваний, повторив однажды маршрут царя Итаки; великий князь командовал военными кораблями «Улисс» и «Паллада»; в 1846 году он был произведен в капитаны 1-го ранга. Тем не менее отождествление Одиссея с молодым князем имеет лишь внешний, сугубо комплиментарный характер. Действительно, Константин – сын монарха и принц-путешественник, то есть не Одиссей, а Телемак, ученик Ментора.
Но гораздо важнее, на наш взгляд, ассоциация с Телемаком старшего брата Константина – государя наследника Александра Николаевича, которому Жуковский также посвятил свою «Одиссею» [271]271
Поэт «для немногих», Жуковский часто использовал прием двойной (или даже тройной) адресации своих произведений. Так, в письме к великому князю Александру Николаевичу он говорит, что хотя и посвятил «Одиссею» его брату, но поэма также посвящена и ему, ибо будет напечатана в Собрании сочинений Жуковского, посвященном государю наследнику ( РА 1885:532–533).
[Закрыть]. Примечательно, что в письмах поэта к наследнику престола особое место занимает тема нерушимого тандема отца и сына ( РА 1885: 17): Николай предстает здесь как великий Кормщик, которому не страшны бури революции, а его сын – как верный помощник и продолжатель дела родителя. Если в плане немецкой истории Одиссей для Жуковского – аллегорический урок королю Пруссии Фридриху, то на более глубоком уровне интерпретации образа царь Итаки может быть понят как аллегория русского императора. Как мы уже говорили, образ могучего и благородного царя, усмирителя бунтов и стража порядка, – один из важнейших в историософской концепции Жуковского конца 1820–1840-х годов. Николай изображается поэтом как кормщик и странствователь (ср. его восточный поход 1828 года, ассоциировавшийся у современников с Троянской войной, а также многочисленные путешествия-инспекции по России), благочестивый христианин, заботливый муж и любящий отец [272]272
См. интерпретацию «сценария» николаевского царствования в четвертой части книги Р. Уортмана.
[Закрыть].
Силам разрушения и зла Николай противопоставляет, по словам Жуковского, «магическое обаяние геройской отваги». Николай есть само олицетворение идеи справедливости, рыцарского благородства и святости власти, то есть – по словам самого Жуковского – воплощение истинной поэзии [273]273
После подавления венгерской революции русской армией Жуковский писал князю Паскевичу, что главными причинами «чудного торжества над целым бунтующим народом» были «мирная энергиярусского вождя, который начал тем, что завоевал доверенность враждующего с ним народа», и его «бескорыстие, его рыцарская честность, выразившиеся в самых действиях его войска» ( Жуковский 1902:XI, 39).
[Закрыть]. В упоминавшемся выше письме к великому князю Константину Николаевичу Жуковский приводит как пример истинно вдохновенной поэзии историю о подавлении императором холерного бунта 1831 года. Грозные слова Николая «на колена!», усмирившие чудным образом бунтовщиков, названы Жуковским «одной из высочайших минут… вдохновения», которое заставило дикую толпу склониться «перед святынею веры и власти». «И отсутствие этой-то поэзии, – продолжает поэт, – произвело то, что теперь везде перед нашими глазами творится». Замечательно, что в том же письме Жуковский сообщает о начале работы над второй частью «Одиссеи» ( Жуковский 1867: 67–68).
Показательно, что некоторые оценки Одиссея в последних песняхперевода Жуковского перекликаются с характеристиками императора в «николаевском мифе» придворного поэта и учителя детей русского самодержца (ср., например: «непреклонный в напастях» герой, «орел поднебесный», отважный, «грозно-могучий», «моложавый», с прямым станом, «божественно-чистой» красоты). Наконец, как мы уже видели, Николай, подобно Одиссею, изображался поэтом в виде Кормщика, твердой рукою ведущего свой корабль по бурному морю.
Но свой патриотический и поэтический долг Жуковский видел не только в «открытом» прославлении, но и в «тайном» наставлении сурового монарха, в разъяснении ему его провиденциальной миссии. Мы полагаем, что финал «Одиссеи» позволил поэту выполнить обе эти задачи.
Еще раз приведем одну из важнейших для понимания историософии Жуковского записей, озаглавленную «О духе времени» (1828). Хотя эта дневниковая запись относится к 1828 году, ее смысл становится особенно актуальным для начала 1849 года:
Нынешнее время соответствует первым временам земли после потопа. Время всеобщего преобразования под радугой Завета. Сила начинает уступать закону. Цель сих революций, еще далеко не достигнутая: возможность человеческого благоденствия в обществе. Главное средство к тому утверждение договора между властителем и подданным<…> и соединение в один договор всех политических обществ, составляющих род человеческий. Результат отдаленный: общий порядок, то есть свобода всего благородного в человеке и стеснение всего вредного<…> Наше время есть переход их юношества в мужество; время утверждения общественного договора <…> Во Франции, Англии и многих странах Германии государи должны утвердить договор с своими народами; в других землях и особенно в России Государь должен убедиться в неизбежности сего договора и сам готовить к нему народ свой, без спеха, без своекорыстия, с постоянством благоразумным.
(Жуковский: XIII, 307; см. также Янушкевич: 178–179).
Напомним, что в «Одиссее» союз царя с народом, прекращающий кровопролитие и являющийся окончательным осуществлением справедливости, провозглашается учителем Телемака и верным слугой Одиссея Ментором, устами которого говорит Божественная Мудрость. Мы можем сказать, что в переводе Жуковского устами Ментора-Премудрости говорит сам поэт, высказывающий в такой форме свой заветный конституционно-монархический проект! Можно сказать, что Жуковский символически вписывает в свой перевод (то есть в историю) самого себя и своим символическим именем, как подписью, завершает многолетний труд (знаменательно, что «прототипом» Гомера в поэме видят обычно слепого певца на пиру у феаков). Поэма в таком случае оказывается аллегорическим апофеозом не только русскому монарху и его сыну, но и их верному слуге и советчику, венчающему мудрым заветом историю о странствованиях и возвращении Одиссея.
Но совершенно очевидно, что за историософским планом финала поэмы стоит еще один план, как бы фокусирующий и объясняющий все «частные» аллегории. Используя подходящий для нашей интерпретации поэмы Жуковского богословский, в том числе дантовский термин, этот план можно назвать анагогическим (проекция гомеровского сюжета на финал Священной истории). Коренным отличием историософских взглядов поэта конца 1840-х годов от прежних периодов является то, что мир может быть утвержден только после и в результате казни врагов порядка. Если раньше он любил повторять, что «дорога бурь приводит к тишине» как бы сама собою, то теперь в эту успокоительную философию истории вторгается идея необходимого и неизбежного силовою вмешательства. То есть гомеровскую историю поэт воспринимает в христианско-апокалиптической парадигме. Действительно, аллюзии на возвращение Мессии и Страшный суд постоянны в письмах и стихотворениях Жуковского конца 1840-х годов (ср., скажем, его поэтические переложения истории о казнях египетских и Апокалипсиса).
Тема Одиссея не случайно пересекается в сознании Жуковского и с темой Ноя. Союз языческого царя с народом Итаки ассоциируется с заветом, заключенным после потопа Богом с Ноем и потомством его в Араратских горах (Быт. 9, 11–13). Знаком этого завета является, как известно, радуга – один из любимых образов Жуковского, соединяющий в его творчестве царя и народ, поэзию и политическую историю, Россию и остальной мир (ср., например, «Орлеанскую девственницу» или уже упоминавшиеся нами в главе о «Торжестве победителей» «араратские» стихи «На мирс Персиею» 1828 года [274]274
«И Русской – в том краю, где был // Утешен мир дугой завета – // Свои знамена утвердил // Над древней колыбелью света!» ( Жуковский:II, 253).
[Закрыть]). О поэзии как «радуге завета», соединяющей «перед глазами нашими небо и землю», Жуковский говорит и в письме к Константину Николаевичу ( Жуковский 1867:67) сразу после дифирамба политическому вдохновению Николая Павловича (выразившемуся в подавлении бунта).
Наконец, завет Бога с Ноем и радуга завета в экзегетике есть не что иное, как префигурация завершения истории в Откровении Св. Иоанна Богослова (10:1). Словом, на разных аллегорических уровнях прочтения Одиссей может быть представлен и как назидание прусскому королю, и как русский император, и как воплощение «поэзии власти», и как карающий грешников и восстанавливающий окончательный мир Христос. В последнем случае аллегорически важным представляется тот факт, что Одиссей явился на Итаку неузнанным, в самом конце ночи, и раскрыл он свое имя женихам лишь в час грозной битвы [275]275
В свою очередь, верная жена царя Итаки может быть понята и как аллегория Европы, и как аллегория Церкви.
[Закрыть].
Таким образом, классический эпос в переводе Жуковского становится аллегорической христианской поэмой о прошлом, настоящем и будущем; причем настоящее (битва сил зла с силами добра) трактуется здесь как кульминация священной истории, разрешение последней через казнь и восстановление священного союза власти с народом и Бога с человечеством. Добродушный сказочник, каким Жуковский казался современникам, превращается в финале в боговдохновенного учителя и пророка.
7
Нам осталось рассмотреть своеобразие истолкования второй части «Одиссеи» Жуковским в контексте с другими аллегорическими интерпретациями этого сюжета.
Как известно, вторая часть гомеровского эпоса гораздо реже, нежели первая, привлекала внимание аллегористов: «[i]t is clear from their comments that for most allegorists the Odyssey was completed when Odysseus returned to Ithaca The wise man had overcome the world’s temptations, the soul had returned to its true homeland, and whatever problems still preoccupied Odysseus were strategic and political not moral and mystical» ( Clarke: 193).
По мнению современного исследователя, мало интересовались второй частью поэмы европейские романтики (за исключением знаменитой сцены в пещере нимф) ( Stanford: 193). Сам Жуковский в начале 1810-х годов, очевидно, разделял взгляд Блэра на вторую часть поэмы как имеющую «великие недостатки»: «последние двенадцать книг ее скучны и незанимательны» ( Жуковский 1985: 71).
Между тем существует несколько аллегорических толкований этой части, которые условно можно разделить на две группы: дидактические и исторические. Общим для всех истолкований является представление о казни женихов Одиссеем как об акте высшей справедливости. Так, Наталис Конти видел в женихах изображение «pleasures and delights that are the „wooers of our soul“» ( Clarke:97). Неоклассик Поуп (образцовый перевод «Одиссеи» которого Жуковский хорошо знал и ценил) придавал сцене избиения женихов значение важнейшей в поэме (великое событие и Катастрофа поэмы):
We may observe that a Deity descends to assist Ulysses, but that the Suitors are left to their own Conduct: This furnishes us with a very just and pious moral, and teaches us that Heaven guards and assists good man in adversity, but abandons the wicked, and lets them perish for their follies… Pallas is here an allegorical Deity, and represents the courage and wisdom which was exerted by Ulysses in the destruction of the Suitors…
(Pope: 298)
В свою очередь, финал поэмы Поуп интерпретировал таким образом: «Mentor, a person of great wisdom, acts as mediator between the King and his subjects, he regulates the conditions of peace, and ratifies it with sacrifice to the Gods; this being an act of wisdom, Poetry ascribes it to Minerva» ( Там же). Эта августинская интерпретация кажется нам близкой Жуковскому.
Особый интерес представляют для нас, конечно, попытки обнаружения в поэме религиозных и историко-политических аллегорий. Так, например, в 1655 году Джакопо Угоне утверждал, что Одиссей во второй части поэмы представляет апостола Петра, а Пенелопа – Церковь, которой угрожают нечестивые реформаторы под маскою женихов [276]276
«That Homer prophetically intended this last allegorism is indicated, Ugone points out, by the obvious identification of Melanthious with Melanchton, and of Antinous, emended to Artinous, anagrammically with MartinusLuther» ( Stanford: 193).
[Закрыть]. Телемак в таком случае оказывался прообразом Папы, оберегающего Матерь Церковь до тех пор, пока не вернется апостол Петр и не восторжествует над еретиками. Торжествующий над женихами Одиссей – Улисс мог толковаться как символ английских протестантов, голландских кальвинистов или испанских католиков.
Использование темы женихов Пенелопы как политической аллегории было характерно и для эпохи Жуковского. Так, современник поэта, берлинский проповедник «нового христианства» Бруно Бауэр (идеологически чуждый Жуковскому) проецировал сюжет возвращения Одиссея на современную духовную историю Запада: «Одиссей должен натянуть свой лук еще раз» и покарать женихов, которые хотели украсть у него все то, что ему было дорого («Kritik der evangelischen Geschichte des Johannes»). Наконец, – уже в прямой связи с событиями 1848–1849 годов – А. И. Герцен сатирически уподобил либералов во французских кафе вечным женихам Пенелопы-Революции ( Герцен:46).