Текст книги "Дом толкователя"
Автор книги: Илья Виницкий
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
Ах, Дунька! Право, и мне кажется, что натурально люблю тебя больше! Ведь я с этим чувством родилась и выросла, с ним и в могилу понесут! Ты мать моей дочери, лучшая из нас обеих. Умри я, то никому, кроме тебя, она принадлежать не будет. Ты ее лучше нас воспитаешь. Право, хочется немножко умереть, когда подумаю, как ей будет подле тебя хорошо.
(Там же: 258).
Это шуточное желание реализовалось в марте 1823 года, и потому после смерти Маши оно могло осознаваться как самой Елагиной, так и Жуковским как пророчество и завещание. В переписке сестер находит отражение и тема сновидения (пока еще далеко от мистического смысла). Так, Маша Мойер постоянно видит во сне свою сестру. «Я смело могу сказать, – пишет она ей 30 августа 1821 года, – что во сне и наяву все одна ты. Сегодня снилось мне, будто ты шла по Белевской улице <…> и несла нашу Катю на руках, и будто воз с дровами едва на тебя не наехал; ты положила Катю на траву, а сама бросилась под воз, чтобы тебя одну переехали. Я проснулась от страшной испарины в ужасе». В том же самом письмеМаша сообщает сестре о том, что получила письмо от Жуковского из Дрездена, «до половины переписала» его для нее и обещает прислать его «на следующей почте с игрушками для Рафаэля», то есть, как комментирует это письмо А. Е. Грузинский, для «ожидавшегося ребенка Елагиной» ( Там же:260).
Итак, в приведенном письме сходятся все четыре героя мистической истории 18 марта 1823 года, появляется образ ребенка на руках сестры, увиденный другою сестрою во сне, и, наконец, упоминается послание Жуковского о его дрезденских впечатлениях (о последнем далее). Можно сказать, что перед нами – подтекст подтекстаистории о явлении Марии Протасовой.
Роды Елагиной прошли тяжело, и Маша молилась за нее, положив свою дочь Катю перед образом Спасителя, которым Елагина некогда благословила свою сестру на замужество ( Там же:261). Родился Рафаил, ненадолго переживший Марию. Сестры – двойники, и мистическая история, поразившая воображение Жуковского, совершенно симметрична: одна сестра завещала свою дочь другой, а та, в свою очередь, – своего сына первой. Между сестрами – смерть, но соединяющая их любовь оказывается сильнее утраты.
Очевидно, в одном из снов после смерти Маши Елагина увидела своего ребенка на руках сестры. Этот сон Жуковский считает символическим: «Рафаэль на руках Маши– какое небесное настоящее!» По всей видимости, для Жуковского это сновидение – своего рода вариация на тему (или, используя характерное слово-понятие из его лексикона, – синоним)Сикстинской Мадонны Рафаэля, то есть той самой картины из Дрезденской галереи, которая была пережита им как мистическое откровение и которую он описал в знаменитом письме «О Рафаэлевой Мадонне» (1822): «[З]анавес раздернулся, и тайна неба открылась глазам человека» ( Жуковский 1985:309). Примечательно, что в письме о Сикстинской Мадонне Жуковский указывал на то, что Рафаэль изобразил самого себя на своей картине в виде задумавшегося ангела: «важная, глубокая мысль царствует на младенческом лице: „не таков ли был и Рафаэль в то время, когда он думал о своей Мадонне?“».
Итак, по мысли Жуковского, утраченные Мария и Рафаэль преображаются в небесное видение глубочайшего смысла, и мистический опыт Елагиной получает (в глазах Жуковского) несомненное подтверждение [239]239
На протяжении всего творчества Жуковского прослеживаются две символические и тесно связанные друг с другом темы: тема женственного видения (лирический «цикл» «Лалла Рук», «Камоэнс») и тема обреченного на смерть младенца (последняя многократно отражена в элегиях, балладах, письмах и дневниках поэта). Точка схождения этих тем – пережитая поэтом как откровение Рафаэлева Мадонна.
[Закрыть].
Это видение, в свою очередь, придает особый, возвышенный статус самой визионерке, становящейся в некотором смысле «синонимом» Марии:она приблизилась к ней смертью своего сына.Примечательно, что Жуковский подчеркивает дистанцию между Елагиной и собою и говорит о «завидном счастье», которого он не был удостоен (точно так же Кернер завидовал своей ясновидящей пациентке). Но то, что ему не было дано непосредственно (видение Маши), как бы вызывается к жизни с помощью воспоминания и поэзии.
«С ея светлым переселением в неизменяемость, – писал он сразу же после смерти Маши, – прошедшее как будто ожило и пристало к сердцу с новою силою. <…> Не вижу глазами ея, но знаю, что она с нами и более наша, наша спокойная, радостная, товарищ души <…> Я как будто вижу глазами этого товарища и уверен, что мысль эта будет час от часу живее, яснее и одобрительнее» (цит. по: Веселовский:218–219). Отличие между визионером (зд. Елагина) и поэтом в том, что первый видит «милого гостя» воочию, в то время как второй призывает его к себе, как бы извлекает из «небытия», дает ему «зримый» образ в своем воображении и слове.
Отсюда знаменитое стихотворение «9 марта» («Ты предо мною стояла тихо…») можно прочитать не только как воспоминание прощального свидания поэта и Маши 9 марта 1823 года (он расстался с нею спокойно, не предчувствуя, что навсегда), но и как «воссоздание» видения Маши-Марии (не «чужого» ли, елагинского, видения?) [240]240
То есть здесь, возможно, передается то же ощущение, что и в описанном в статье 1848 года предсмертном видении: «Бесплотный образ милого нам человека неожиданно является перед глазами, и это явление, всегда современное минуте смертной, есть как будто последний взгляд прощальный, последний зов любви в пределах здешнего мира на свидание в жизни вечной». Время создания стихотворения «9 марта» точно неизвестно. В 1831 году Жуковский, по предположению А. Архангельского, задумывает его продолжение (см. примеч. Ц. Вольпе в: Жуковский 1939: II, 533–534). Семантический анализ стихотворения см.: Топоров 1977:51–77.
[Закрыть]. В том же 1823 году Жуковский пишет и стихотворение «Привидение», справедливо отнесенное Зейдлицом к Маше Протасовой («„Она“ – его идеал, его Маша» [ Зейдлиц:130)):
…Как первыя любви очарованье,
Как прелесть первых юных дней —
Явилася она передо мною
В одежде белой, как туман;
Воздушною лазурной пеленою
Был окружен воздушный стан.
(Жуковский: II, 236)
Мистические «призывы» или «возвращения/воскрешения» в воображении/поэзии образов «милых спутников» [241]241
Мистико-психологический процесс, выражаемый любимым стихом Жуковского из Гете: «И много милых теней восстает» (Und manche Hebe Schatten steigen auf). Воспоминание для Жуковского есть способ души избавиться от всех сковывающих ее свободу пространственных и временных ограничений: в 1848 году во Франкфурте поэт воскрешает в памяти историю о смерти своей возлюбленной, случившейся за 25 лет до того в Дерпте. Следует подчеркнуть, что дерптский мотив играет важную роль в «лирическом плане» статьи: для размышлений поэта в поздний период его жизни особенно характерна тема «возвращения в Дерпт» («Итаку» Жуковского) после долгих скитаний. В 1851 году он писал Зейдлицу о своем плане вернуться в Россию через Дерпт: «[М]ы оба, каждый своею дорогою, пустились в житейский путь из Дерпта <…>; и вот теперь большим обходом возвращаемся на пункт отбытия, чтобы на нем до конца остаться. У нас же там запасено и место бессменной квартиры, налево от большой дороги, когда едешь из Дерпта в Петербург [то есть могила Маши. – И.В.]» ( Зейдлиц:236–237). Возвращение в Дерптпредстает в статье как воспоминание одерптской истории, предшествующее итоговому заключению поэта об освобождении одинокой души из земного (телесного) плена.
[Закрыть]и в дальнейшем характерны для Жуковского [242]242
Ср. относящийся к 1833 году замысел перевести «L’Allegro» и «II Penseroso» Мильтона, связанные в сознании поэта с образами Саши и Маши Протасовых ( Виницкий 1996).
[Закрыть]. Один из случаев такого «воскрешения» и представляет собой «видение М.» в письме о привидениях, написанном спустя четверть века после этого таинственного события [243]243
Рассказанная Жуковским история относилась к числу важнейших семейных преданийЕлагиных – Мойеров. М. П. Погодин приводит этот рассказ, со ссылкой на саму Елагину, в книге «Простая речь о мудреных вещах» ( Погодин:185). Этот же рассказ приводит и друг и ученик профессора Мойера Н. И. Пирогов: «…У Елагиной был грудной ребенок, и она только что успела покормить его грудью и сдать на руки кормилице, как увидела вошедшую к ней жену Мойера. Елагина бросилась в объятия нежданной гостьи и тут же почувствовала, что падает в обморок. Придя в себя, она узнала, что никто не приезжал и никто в комнату не входил, а через несколько дней узнала также, что жена Мойера на днях скончалась и, как оказалось по справкам Жуковского, скончалась именно в этот день и час, когда ее видела у себя Елагина» (Русская старина. 1885. Июнь. С. 463; показательно, что настоящий рассказ Пирогова был немедленно перепечатан в спиритистском «Ребусе» – 1885. 23 июня. С. 221). Рассказ Пирогова, как видим, раскрывает нам и роль Жуковского в создании елагинского семейного предания: «вычисление» символической синхронности двух случившихся в разных местах событий. Ко времени написания статьи о привидениях главная участница истории А. П. Елагина была жива, и фрагмент о ее видении, по всей видимости, адресовался автором именно ей. Напомним, что отвергнутые цензурой манускрипты Жуковский просил отослать на хранение Елагиной, что и было выполнено ( Плетнев 1885:702). Следует также учесть, что статья о привидениях писалась Жуковским в начале января1848 года, то есть во время, мистическисвязанное с семейным преданием Елагиных: 11 (23) января – день рождения Елагиной, 14 (26) января – годовщина свадьбы сынаЕлагиной и дочериПротасовой-Мойер.
[Закрыть].
8
Как видим, Иосиф Эйгес был прав, когда утверждал, что статья Жуковского – результат «последней осознанности поэтом своих интимных переживаний» ( Эйгес:67). Эта «осознанность» достигается с помощью возвращения к прошлому (или, иначе, под влиянием возвращения прошлого), припоминания самых важных и дорогих для души образов, мистического комментария, обобщающего давно пережитые и продуманные чувства. Здесь происходит то же, что и в его переводной поэзии: в «чужом» (то есть в чужих видениях) он находит «свое», важное для себя лично. Так, «Сикстинскую Мадонну» Рафаэля Жуковский вначале называет чудесным видением художника, а затем переживает это чужое видение как свое собственное:
Сказывают, что Рафаэль, натянув полотно свое для этой картины, долго не знал, что на нем будет: вдохновение не приходило. Однажды он заснул с мыслию о Мадонне, и, верно, какой-нибудь ангел разбудил его. Он вскочил: она здесь, закричал он, указав на полотно, и начертил первый рисунок. И в самом деле, это не картина, а видение: чем долее глядишь, тем живее уверяешься, что перед тобою что-то неестественное происходит…
(Жуковский 1985:308)
Статья 1848 года удивительно продуманна и стройна. Заключающая ее история о привидении оказывается философским и лирическим финалом, высшей точкой развития смысла, настоящимразрешением мучительного вопроса.
Эта история о некоей Марианне Р., лишившейся «в смутное время первой революционной войны» своего возлюбленного, которого звали Гофман. После его смерти она впала в какое-то механическое оцепенение; «все прошедшее, все былое в жизни вдруг задернулось покрывалом». Это состояние не было сумасшествием: она просто тихо жила в кругу людей, смиренная и безучастная ко всему. Так она прожила тридцать лет, когда вдруг близкие стали замечать в ней странную перемену: Марианной овладела некая тревога, необыкновенное волнение. Она стала бормотать какие-то странные слова: «Я жду… он будет… он писал ко мне…»Наконец однажды она надела праздничное платье и села за стол. «Слушай… слушай… он идет», – тихо сказала она хозяйской дочери Луизе. «Вдруг глаза ея вспыхнули, руки стремительно протянулись к дверям, она вскрикнула громко: „Гофман!“ и упала мертвая на пол».
Этот случай влечет за собой взволнованный мистический комментарий Жуковского. В нем он видит одно из тех редких событий, когда смертным «удается проникнуть взглядом за таинственную завесу, отделяющую нас от мира духовного». В ту минуту, когда Марианна лишилась своего любимого, ее любящая душа оторвалась от всего житейского, но полного ее разрыва с телом не произошло. Она осталась механически привязанной к телу:
И пока телесная жизнь была полна, пока в составе тела не было никакого расстройства, до тех пор эта скованная, совершенно подвластная телу душа ни в чем себя не проявляла; она была узником, невидимо обитающим в темнице тела, с одним темным самоощущением, без всякого самопознания.
Но начался процесс разрушения материальной власти тела. Болезнь прогрессировала, смерть приближалась. И с этим приближением смерти душа Марианны начала постепенно освобождаться:
в ней оживает память прошедшего, сперва смутно, потом яснее, яснее… Он будет… я жду его… он ко мне писал…все это еще одни слова сквозь сон, но слова, означающие близкое пробуждение жизни… и вдруг в последнем слове, в произнесении имени, в узнании образа, давно забытого, полное воскресение жизни и с ним конечное отрешение души от тела – смерть. Что же такое смерть? Свобода, положительная свобода, свобода души: ея полное самоузнание с сохранениемвсего, что ей дала временная жизнь и что ее здесь довершило до жизни вечной, с отпадениемот нея всего, что не принадлежит ея существу, что было одним переходным, для нея испытательным и образовательным, но по своей натуре ничтожным, здешним ея достоянием. [244]244
Этот мистический комментарий, кажется, ближе всего по своему звучанию к учению Клода де Сен-Мартена о познании душою самой себя, о пробуждении в ней «внутреннего языка», истинного слова, в котором содержится ответ на все мучившие ее вопросы. «Когда мы умрем, – излагает учение Сен-Мартена П. Н. Сакулин, – здешняя жизнь покажется нам чем-то призрачным. Нет оснований и теперь смотреть на нее иначе. Так как наше материальное существование не есть жизнь, то и наше материальное разрушение не есть смерть. Истинный мудрей знает, что этот мир есть только переход в невидимый мир, и поэтому он радуется наступлению смерти. Душа сама жаждет смерти, чтобы стать, наконец, ближе к жизни» ( Сакулин 1913:416–417). Сен-Мартен был убежден в том, что некоторые избранники могут общаться с душами умерших, но считал такой контакт нежелательным, ибо он «может поставить человека в подчинение от злых духов, а главное, отвлекает его от основной задачи, от работы над своим усовершенствованием…» ( Там же:414). Истинные мудрецы терпеливо ждут, «когда поднимется занавес, т. е. когда спадет перед ними завеса вселенной» ( Там же:421). С учением Сен-Мартена Жуковский познакомился еще в юности (через своего володьковского соседа барона Черкасова). Почитателем и переводчиком Сен-Мартена был И. В. Лопухин – наверное, самый авторитетный для Жуковского в молодые годы религиозный учитель.
[Закрыть]
На этом месте статья о том, верить или не верить привидениям, заканчивается.
Нам представляется, что рассказ о Марианне – своеобразный «синоним» душевной истории самого поэта. Действие рассказа происходит во Франкфурте, где Жуковский находился в 1848 году. Время действия – первая революционная война, воспоминания о которой играли важную роль в размышлениях поэта о революции, ему современной. Наличный подтекст, возможно, указывает и имя героини этой истории, рассказанной Жуковским сразу же после истории о видении М.Эти две истории, на первый взгляд никак не связанные друг с другом, составляют единый символический сюжет, соединяющий (примиряющий) два архетипических для творческого сознания Жуковского конфликта: трагическая коллизия «Людмилы» (тоска героини по жениху [245]245
Ср. «Он ко мне не пишет» из баллады с «он ко мне писал» из статьи.
[Закрыть], его смерть, кощунственный отказ героини от жизни без возлюбленного и страшное соединение с мертвецом-призраком) и лирическая утопия мечтательных баллад 1800–1810-х годов, ассоциирующихся с именем Марии Протасовой (вынужденная разлука возлюбленных и долгожданное свидание их душ в потустороннем мире [246]246
Ср. «последний зов любви в пределах здешнего мира на свидание в жизни вечной». Знаменательно, что уже в «Ундине» Жуковский интерпретирует явление призрака возлюбленной как явление освобождающей смерти (вывод, прямо противоположный назидательной «Людмиле»!).
[Закрыть]). Характерно, что «формула оцепенения» Марианны: «все прошедшее, все былое в жизни вдруг задернулось покрывалом», – не что иное, как отголосок любимого лейтмотива поэта: «между прошедшим и будущим опустился занавес». Смерть героини в истории изображается как ее пробуждение к новой жизнии происходит в самый момент узнавания, припоминания ею имени ее возлюбленного (ср. предсмертный монолог Камоэнса в одноименной драматической поэме: «Так, ты поэзия: тебя я узнаю…»; какое-то таинственное виденье явилось, по Жуковскому, Пушкину в момент его смерти). Наконец, особо значимо для понимания смысла этой истории то, что сам ее рассказчик давно уже ждал свою смерть. Иными словами, Жуковский переживает «видение Марианны» как историю о себе [247]247
Ср. в высшей степени характерное для Жуковского признание из письма к Гоголю «О смерти»: «…опыт близкого мне сердца сделался моим собственным опытом» ( Жуковский 1902:X, 74).
[Закрыть], как открытие в себе самом имени возлюбленной – открытие, приближающее его душу к освобождению, к воссоединению с Марией.
Если мы угадали, то в таком случае «новогодняя» статья поэта о привидениях оказывается мистической историей о странствовании и пробуждении души, томящейся в призрачно-неверном, «бедственном», «прозаически-разрушительном» и «грубо-материалистическом» мире и стремящейся к небесному браку по ту сторону жизни. Это восторженное квиетистское стремление к смерти как окончательному пробуждению прямо противоположно энтузиастическому чувству возрождения и преображения мира, представленному в милленаристских стихотворениях поэта второй половины 1810-х годов (сюжет «Двенадцати спящих дев»). Принципиально отлично оно и от характерного для творческого сознания поэта конца 1820-х – середины 1830-х стоического толкования человеческой жизни как смиренного и мужественного противостояния историческим испытаниям. Статья о привидениях представляет новый и последний период историософской одиссеи Жуковского, о котором пойдет речь в завершающих настоящее исследование главах.
Глава 2. Теодиссея Жуковского: Гомер и политическая реакция конца 1840-х годов
…надлежало из данного нестройного выгадывать скрывающееся в нем стройное, чутьем поэтическим отыскивать красоту в безобразии и творить гармонию из звуков, терзающих ухо, и все это не во вред, а с верным сохранением физиономии оригинала. В этом отношении и перевод может назваться произведением оригинальным…
Жуковский о работе над «Одиссеей»
Одиссея кончена… дело не обойдется без пушечной музыки…
Из письма Жуковского 1849 года
1
Наверное, ни об одном своем произведении Жуковский не писал так много и с такой любовью, как об «Одиссее» (1842–1849), которую называл своей младшей дочкой, прижитой с вечно юною музою Гомера, венцом творческой деятельности, подарком современникам и «твердым памятником» себе на Руси. По верному замечанию критика, свою работу над поэмой Жуковский рассматривал «как важную миссию, имеющую не только литературное, но и религиозно-дидактическое значение для современности» ( Вольпе 1941:391). В своем переводе Жуковский стремился «угадать» самый дух подлинника, воскресить эмоциональный мир древнего человека (который, в его интерпретации, был не чем иным, как префигурацией христианского мироощущения [248]248
Ср. его статью «О меланхолии в жизни и в поэзии» (1845). Характерно, что одновременно с «Одиссеей» поэт переводит Новый Завет. Как известно, поэма Гомера не раз становилась предметом христианских интерпретаций (см.: Lamberton; Finsler; Stanford; Clarke; Bloom).
[Закрыть]) и создать русскую «Одиссею», художественно равную (если не превосходящую) английскому (Pope) и немецкому (Voss) образцам [249]249
По сути дела, перевод Жуковского должен был стать тем же, чем стал фоссовский перевод для немецкой культуры конца XVIII века: обогащением национального языка и преображением национальной поэзии.
[Закрыть]. Эту русскую «Одиссею» поэт намеревался противопоставить хаотической и больной современности как своего рода эстетический антидот. «Будет значительною эпохою в нашей поэзии, – говорил он, – это позднее появление простоты древнего мира посреди конвульсий мира современного…» ( Жуковский 1960.IV, 664).
Джеймс Биллингтон удачно назвал русскую «Одиссею» «самым долгожданным поэтическим свершением поздних лет николаевского царствования (после смерти Пушкина и Лермонтова)» ( Billington:347). Это емкое высказывание имплицитно включает как политический, так и литературный «горизонты ожидания» поэмы: расцвет «отечески»-консервативного царствования императора Николая (известно пристрастие последнего к героической классике) и своеобразный «посмертный период» существования русской романтической поэзии – эпоха поэтического «безначалия». «Не забывай, что у тебя на Руси есть апостольство и что ты должен проповедовать Евангелие правды и Карамзина за себя и за Пушкина», – напоминал Жуковскому его старый друг князь П. А. Вяземский (см. об «апостольской миссии» Жуковского в русской литературе второй половины 1840-х годов: Виницкий 1999:163–165).
В определенном смысле перевод живым классиком, «духовным отцом русских поэтов» и убежденным консерватором Жуковским «идеальной» «Одиссеи» был культурным и политическим заказом времени [250]250
Как указывает Егунов, на фоне европейских потрясений конца 1840-х годов «политическую окраску получила концепция Гомера как умиротворяющего, благочестивого поэта, которого можно противопоставить „болезненной“ европейской современности – взгляд представителей охранительного лагеря, соответствующий и линии, проводимой министерством народного просвещения» ( Егунов:379). «Заказ» на «Одиссею» можно также назвать заказом на национальный эпос. См. о переводе Жуковского в контексте поисков русского национального эпоса в 1840-х годах: Егунов:356; а также: Янушкевич:253–254.
[Закрыть]. «Одиссея» ожидалась сочувственниками поэта как воплощение политической и поэтической патриархальности, величественного спокойствия и нерушимого баланса между личными стремлениями человека и высшей волею, свободой и необходимостью, романтизмом и классицизмом, поэзией и прозой. «По-моему, – писал Гоголь в своей известной статье о переводе Жуковского, – все нынешние обстоятельства как бы нарочно обставились так, чтобы сделать появление „Одиссеи“ почти необходимым в настоящее время…» ( Гоголь: 64). Полемика о поэме в русской критике 1840–1850-х годов показывает, что аллегорический смысл перевода «Одиссеи» был важнее для современников, нежели вопрос о его аутентичности [251]251
О том, как искажал Жуковский Гомера, существует целая литература (ее апофеоз – книга А. Н. Егунова). Между тем критика перевода, важная с точки зрения эллинистов, является мало пригодной для понимания«Одиссеи» Жуковского (за исключением случаев сознательного отступления последнего от текста оригинала, доступного поэту в немецком подстрочнике Грасгофа). См. обзор рецензий на перевод «Одиссеи» в: Черняев:133–177.
[Закрыть]. При этом сюжет поэмы – возвращение царя-странника и страдальца на любимую родину – мог интерпретироваться следующим образом:
– старые друзья Жуковского, хорошо знавшие его биографическую легенду, видели в поэме достойное завершение творческого и жизненного пути самого поэта (Вяземский) [252]252
Ср. из письма Вяземского: «Тебе непременно должно было так дописать последнюю главу своей жизни. Дюссельдорф [город, где Жуковский начал свой перевод. – И.В.] сливается прекрасными оттенками с Белевом [то есть с родиной Жуковского. – И.В.]. Промежуток есть блестящее и отчасти назидательное странствие, Одиссея, из которой вышел ты героически чист и невредим – это прекрасно! Но пора было свернуть паруса и пристать к берегу. Все это вместе делает из твоей жизни полную и прекрасную епопею, редкое и утешительное явление в наше время насильственных, обрывочных событий» ( Вяземский:39).
[Закрыть];
– поклонники «чистого» романтизма прочитывали этот сюжет как долгожданное возвращение идеальной поэзии, ставшей за время отсутствия Жуковского жертвой журналистов-«разбойников» и «подлых» авторов натуральной школы (Плетнев, Чаадаев);
– Гоголь описывал телеологию поэмы как движение простой неунывающей души к незримому Богу («Об Одиссее, переводимой Жуковским»);
– близкие к поэту критики-славянофилы (круг «Москвитянина») [253]253
«Москвитянин» внимательно следил за ходом работы Жуковского (1842–1849), превратив последний в особую символическую тему, разрабатываемую на протяжении нескольких лет: ср., в частности, публикацию письма Гоголя с симптоматичным названием «Об Одиссее, переводимойЖуковским», упреки маловерам, думающим, что Жуковский никогда не закончит свой перевод, поздравление публики со свершившимся наконец переводом и т. д. Параллелью к работе Жуковского «Москвитянин» считал труд Гоголя над вторым томом «Мертвых душ». Оба произведения связывались друг с другом и самими авторами: Гоголь называл второй том своей поэмы «ступенью» к пониманию «Одиссеи» Жуковского. В историософской утопии славянофилов возвращение Жуковского на родину, ожидавшееся сразу после возвращения Гоголя (1848), интерпретировалось как знак своеобразного «собирания» русской культуры под отеческой сенью накануне крушения западной цивилизации. Однако возвращение поэта на родину не состоялось, а «Одиссея» не произвела того эффекта, на который надеялись единомышленники и пропагандисты поэта (особенно Гоголь и Шевырев). Можно сказать, что наибольшее действие эта поэма вызывала, когда еще не была написана, когда ее ждали и размышляли о ее значении (Гоголь, Вяземский, Плетнев, Шевырев, Аксаковы).
[Закрыть]интерпретировали написанную на Западе русскую«Одиссею» как аналог национального эпоса – историю о пути русского человека с чужбины домой и обретении родины «в духе» [254]254
Степан Шевырев, опираясь на многовековую традицию аллегорического истолкования сюжета «Одиссеи», прочитывает его как историю о внешнем (физическом) и внутреннем (духовном) возвращении на родину [ Шевырев 1849-.54] (это истолкование вызвано раздражение профессора-эллиниста Давыдова, принадлежавшего к «анти-аллегорической партии»: «Еще что за различие между возвращением наружным и внутренним? Вот уж ум за разум зашел…» [цит. по: Барсуков:X, 191]). В общую раму гомеровского сюжета Шевырев вписывает русский перевод Жуковского, превращая последний в историю о виртуальном(в слове) возвращении русского поэта, предшествующем его «телесному» воссоединению с Россией. Перевод поэмы Шевырев осмысляет как поэтический подвиг Жуковского, достигшего нравственного и эстетического состояния души, конгениального духу оригинала ( Шевырев 1849:114–117).
[Закрыть].
Словом, в поздние годы николаевского царствования, в эпоху «безначалия» в русской поэзии, «Одиссея» воспринималась значительной частью русской интеллектуальной и литературной элиты как иконическое выражение самой идеи возвращения (поэта – души – поэзии – нации) к чистым истокам, на духовную родину, в «первоначальный Эдем» [255]255
Вообще миф «об утраченном, искомом и со временем достижимом Эдеме» ( Жуковский 1985:331) является основой мироощущения поэта и метасюжетом его творчества. Залогом возвращения в первоначальный Эдем является, по его словам, присущая человеку «восхитительная тоска по отчизне» (Там же).Сюжет «Одиссеи» символически представлял (разыгрывал) это метафизическое странствование души, тоскующей по оставленной отчизне и к ней медленно и мучительно приближающейся.
[Закрыть]. Знаменательно, что при таком истолковании поэма логически завершалась возвращением Одиссея домой (начало XIII песни). Все остальное – целых 12 песен – уже не было существенно [256]256
Симптоматично, что Шевырев так и не написал обещанного разбора второй части поэмы.
[Закрыть].
Между тем, как мы полагаем, подобное прочтение поэмы Жуковского является упрощенным. Своеобразие русской «Одиссеи» заключается в принципиальной двойственности ее характера (в свою очередь, обусловленной двойственностью положения автора – русского поэта, многие годы живущего и пишущего в Германии): адресованный русскомучитателю, перевод создается в немецкомэстетическом, идеологическом и политическом контекстах. Перевод гомеровского эпоса Жуковским – своего рода поэтическая реакция русского автора на современную западную (прежде всего германскую) литературу и политическую историю. В настоящей главе мы постараемся прочитать русскую «Одиссею» в рамках актуальной для нее немецкой традиции, реконструировать конкретный историко-аллегорический план поэмы и высказать некоторые общие рассуждения о телеологии переводаЖуковского, рассмотренной в контексте европейской романтической эстетики.
2
Перевод поэмы создавался Жуковским в Германии в два этапа. В 1842–1844 годах в Дюссельдорфе и Франкфурте были переложены I–XII песни, повествующие о долгих странствованиях Одиссея в поисках милой родины. В 1848–1849 годах в Бадене – XIII–XXIV песни, рассказывающие о возвращении царя Итаки домой, наказании многобуйных женихов, воссоединении с верной женой и любимым сыном, полном восстановлении власти и утверждении прочного мира, благословленного богами.
Итогом работы Жуковского над первой частью поэмы можно считать дюссельдорфские чтения «Одиссеи» гостям поэта – Тютчеву, Хомякову и Гоголю. Поэма показалась слушателям каким-то прекрасным поэтическим видением, чудным сном о первоначальном Эдеме человечества, гармонической сказкой, рассказанной старым поэтом на закате дней, в тишине семейной жизни. «Цветущие и радужные были // Младенческих, первоначальных лет…» – вспоминал об «Одиссее» Жуковского спустя годы Тютчев. (В свою очередь, сказочным «царством Берендея» назвал перевод поэмы язвительный эллинист А. Н. Егунов [367–368].)
Подобное идиллическоевосприятие первой части поэмы было «авторизовано» самим Жуковским в многочисленных письмах-статьях первой половины 1840-х годов. Ср., например: «Мне захотелось повеселить душу первобытною поэзиею, которая так светла и тиха, так животворит и покоит, так мирно украшает все нас окружающее, так не тревожит и не стремит ни в какую туманную даль… потешить самого себя на просторе поэтическою болтовнею» (из письма к Уварову 1847 года [ Жуковский 1963:IV, 658]).
Совершенно очевидна (но, увы, не исследована) связь поэмы с идеологией бидермайерского романтизма второй половины 1840-х годов: проповедь «покоя как первой гражданской добродетели», защита традиционных ценностей и обычаев; уход от истории в частную жизнь; поэтизация уюта и патриархальности (мечта о «милой родине» и семейные картины); детальные (с любовью) описания быта и природы; форма странствования по жизни; меланхолическая сентиментальность и, наконец, постоянно подчеркиваемая Жуковским неторопливая «поэтическая болтовня» как особый прием эпического повествования [257]257
Cp: «Весь бидермайер увлеченно болтает. Избегая, впрочем, опасных и запрещенных тем» ( Михаилов: 344). «Одиссея» идеологически органична для бидермайерского романтизма, чуждавшегося всего героически-возвышенного. Напомним, что одно из самых старых типологических противопоставлений в истории литературы – противопоставление мирной и «частной» (хотя и полной опасных приключений) «Одиссеи» героической военной «Илиаде».
[Закрыть]. В контексте немецкойлитературы 1840-х годов первая часть «Одиссеи» Жуковского предстает как бидермайерский эпос (см. характеристики последнего в классической монографии: Sengle: 491–549, 625).
Ко второй части «Одиссеи» Жуковский обратился лишь спустя четыре года после первой. Продолжительную паузу в работе он объяснял тревогами семейной жизни (эти тревоги, однако, не помешали ему написать за это время несколько больших произведений). Поэт признавался друзьям, что на него напал «какой-то самум», что его «Одиссея» все еще спит сном богатырским, и неизвестно, когда проснется.
«Пробуждение» поэмы относится к осени 1848 года, причем перевод последних двенадцати песен создается за удивительно короткий промежуток времени – менее чем за сто дней. Эти песни Жуковский переводил, по его собственному признанию, con amore. Авторитетный исследователь русской Гомерианы А. Н. Егунов утверждал, что вторая часть поэмы для поэта «была привлекательнее первой – конечно, не сценой избиения женихов, а картинами мирной и семейственной жизни» ( Егунов: 368). Хотя бидермайерские сцены мирной и семейной жизни действительно занимают в этой части поэмы важное место, позволительно усомниться в справедливости приведенного высказывания.
Идилличность бидермайера, как известно, обманчива: она служит своего рода защитой от хаотических и демонических сил, всегда угрожающих счастливому покою тихого консерватора. «Рассмотренные с этой точки зрения, – читаем в кембриджской „Истории немецкой литературы“, – произведения Бидермайера оказываются более тесно связаны с политической литературой своего времени» ( Finney.293). То же можно сказать и об «Одиссее» Жуковского, являющейся, как мы полагаем, одним из самых политически ангажированных произведений конца 1840-х годов. Если в первой части поэмы страх перед хаосом представлен имплицитно, то во второй части (близоруко прочитанной русскими современниками поэта как продолжение идиллии) тема угрозы порядку выходит на поверхность – и как раз под влиянием современных политических обстоятельств.
Можно сказать, что написанная в кризисные 1840-е годы поэма сама оказывается своеобразной одиссеей идеологии бидермайера, проходящей через серию грозных испытаний к восстановлению этического и политического status quo. Иначе говоря, именно сцены избиения женихов и восстановления порядка Одиссеем были наиболее актуальны и привлекательны для Жуковского во время работы над заключительной частью гомеровской эпопеи.
Обратимся к историческому контексту второй части поэмы.
3
1848–1849 годы – один из самых насыщенных периодов в жизни Европы XIX века. Жуковский полностью поглощен современными событиями. О них он подробно пишет своим российским корреспондентам – старым друзьям (Вяземскому и Плетневу) и бывшим ученикам (великим князьям Александру и Константину Николаевичам).
В своих программных письмах поэт выступает как непосредственный свидетель, своего рода летописец европейского хаоса. Он сам находится в бунтующем море, в царстве тьмы (переселение в Баден – лишь небольшая и ненадежная дистанция от эпицентра политического землетрясения). Революция описывается Жуковским в откровенно апокалиптических тонах: «вой всемирного вихря», «рука Сатаны» нависла над Европой, битва сил света и тьмы – «проповедников святыни» со слугами дьявола… Свет и надежда, в его представлениях, исходят из твердо консервативных кругов Пруссии и, конечно же, из Святой Руси(название его письма-статьи, адресованного П. А. Вяземскому), куда он мечтает вернуться. В этом контексте тоска поэта по отчизне (традиционное для него противопоставление «здесь» и «там») приобретает откровенно политические оттенки: «По доброй воле мне желать здесь оставаться невозможно: желание возвратиться в отечество есть теперь моя болезнь. Там все покой, устройство, безопасность, все, что любишь, все, что сердцу свято; там защитное пристанище для всего, что мое драгоценнейшее в жизни» ( РА 1885: 18). Заметим, что для писем поэта этого времени характерна уже упоминавшаяся нами своеобразная политико-эсхатологическая маринистика: Запад – потоп; Россия – ковчег, управляемый рукой могучего кормщика императора Николая (см., в частности: РА 1885:252, 258, 337–340).
Современные события осмысляются поэтом как низшая точка падения человечества. В историософской перспективе он различает следующие стадии самоубийственного «мятежа против великого авторитета»: рационализм XVII века («сие умственное неверящее христианство») – деизм («отвержение христианства») пантеизм («отвержение личного Бога») – и, наконец, атеизм («отвержение существа Божия») ( РА 1885:246). Центральный конфликт современности поэт видит в борьбе двух идей – «нелепого понятия» общественного договора (зд. либеральный конституционализм и республиканство) и «понятия о власти державной, исходящей от Бога». Вопрос о том, кому достанется Европа (и прежде всего Германия) – демоническим мятежникам или законной «святой» власти, – находится в центре его религиозно-политических размышлений. Если же говорить о телеологическом сюжете современной истории в письмах Жуковского, то этот сюжет предстает как мучительный путь человечества через сатанинское беснование к восстановлению святого порядка и высшей справедливости силою оружия (меча).
Проследим за его реакцией на исторические события европейской драмы в их последовательности и «композиционной» связи [258]258
Хронология революционных событий приводится по: Sperber.X–XVIII. Отклики Жуковского на революционные события даются, за исключением особо оговоренных случаев, по: РА. 1885: 7–19, 242–272, 526–540.
[Закрыть].
ПРОЛОГ
1847 – начало 1848 года.Гражданская война в Швейцарии. Восстания в королевствах Италии. Сложное экономическое положение в Пруссии и созыв королем Фридрихом Вильгельмом IV Объединенной Диеты для решения вопроса о займах. Большинство депутатов требуют конституции и либеральных реформ. Быстрое распространение радикальных идей во Франции и Германии. «Буйные» выступления анархистов и социалистов. Маркс и Энгельс публикуют коммунистический «Манифест».
Жуковский: «Коммунизм поднял… тысячи голов, которые… зияют и ревут… А что они ревут? Твое теперь мое… Опьянение слишком сильное и всеобщее… власть хранительная и обуздательная парализована. Германия падает».
НАЧАЛО
Февраль 1848 года.Уличные демонстрации в Париже. Столкновение толпы с армией и полицией. Армия выходит из повиновения. Король Луи-Филипп бежит из Парижа. Временное правительство провозглашает Вторую Республику.
Жуковский сравнивает современные европейские события с потопом («кто знает, как высоко поднимутся волны его?») и Россию с Ноевым ковчегом спасения.
Март.Уличные бои в Милане и Вене. Бегство Меттерниха. Демонстрации, перешедшие в кровавые бои между солдатами и народом в Берлине. Король напуган и выступаете прокламацией «К моим возлюбленным берлинцам», в которой обещает вывести войска из Берлина. Беззащитный, он вынужден принять участие в унизительной для него массовой демонстрации в память погибших в событиях 19 марта. В тот же день он заявляет о своей поддержке германского национального единства, обещает конституцию и назначает либеральное правительство. Бегство наследного принца Пруссии Вильгельма в Англию.
Император Николай отвечает на европейские события грозным Манифестом о намерении России противостоять европейской смуте.
Жуковский: «Прусская монархия рухнула. Что будет следствием этого для всей Германии и для всей Европы? Знает один все устраивающий Бог». «Спасение Германии в одном только: единство и твердость внутреннего союза между государствами, а в государствах между народами и государями… Все здесь ждут, что король Прусский станет впереди. Что бы то ни было, решительный меры должны быть взяты без всякого замедления».
Поэт восторгается манифестом императора Николая, поразившим «своим великим смыслом безсмысленных возмутителей» (Жуковский 1867:57).
РАЗВИТИЕ
Апрель – май.Республиканское восстание в Бадене подавлено. Выборы во Франкфуртскую Национальную Ассамблею (831 депутат) и Прусскую Конституционную Ассамблею (402 депутата).
Резкие инвективы Жуковского в адрес «разбойной партии депутатов Национального собрания», которое необходимо уничтожить «вместе с уродливым началом его уродливой конституции».
Лето – начало осени 1848 года.Франкфуртские депутаты создают временное центральное правительство Германии. Восстание рабочих в Париже жестоко подавлено генералом Кавеньяком (более тысячи убитых). «Сентябрьский кризис» и бунты во Франкфурте. Подавление второго восстания в Бадене (Германская Республика Штруве).
Жуковский: «Какой тифус взбесил все народы и какой паралич сбил с ног все правительства! Никакой человеческий ум не мог признать возможным того, что случилось и что в несколько дней с такою демоническою, необоримою силою опрокинуло созданное веками…» «Шумом упадшего французского трона пробуждаются несколько крикунов в маленькой области Германского царства, несколько профессоров, адвокатов, лекарей и марателей бумаги… выходят в бой против}’ всех законных государей… толпа анархистов уничтожает всякий авторитет и всякую возможность порядка. Теперь начинается что-то похожее на противодействие – но трудно поверить его успеху. Слишком, слишком много разрушено». Все надежды на «спасительную реакцию».
Осенью поэт покидает опасный Франкфурт и переезжает в более спокойный (только что успокоенный) Баден, где «в тишине» продолжает работать над переводом «Одиссеи».
КУЛЬМИНАЦИЯ
Ноябрь 1848 – январь 1849 года.Прусский король назначает премьер-министром консерватора графа фон Бранденбурга. Последний вводит армию в Берлин и объявляет в городе осадное положение. Новое прусское правительство вначале выводит Конституционное Собрание из столицы, а затем разгоняет его. Король объявляет указом хартию, гарантирующую священные права монарха и его исполнительной власти.
Жуковский приветствует решительность прусского короля и призывает его к большей твердости. «Король стал на ноги… Вынуть меч из ножон ему трудно… но когда меч уже вынут… он, думаю, из руки его не выбросит и не покажет тыла врагу своему…» «После отвратительной, сердце терзающей оргии безначалия, в которой так открыто, так нахально буянствовала малочисленная шайка анархистов… народ, отрезвленный решительностию короля и храбростию его нынешнего министерства (вечная слава графу Бранденбургу!), оказался в прекрасном, умиляющем и ободряющем душу блеске». Но «наступает время решительного боя; две великие рати выступают в поле одна на другую… Ясно одно: тот, кто в этой войне останется победителем, силою меча утвердит порядок».