Текст книги "Девочка и рябина"
Автор книги: Илья Лавров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Под сверкающим тополем
Воевода приходил на репетиции сдержанный, задумчивый, и всем казалось, что он болен.
Северов насторожился. Он ждал, что в лучшем случае режиссер предоставит Юлиньку самой себе. Какая же ему выгода помогать ей? Другой, вроде Белокофтина, сделал бы все, чтобы она провалила роль.
Первых два дня Воевода объяснял Юлиньке затаенный смысл каждой фразы, показывал мизансцены. У Северова в душе росло уважение к этому человеку. Воевода разбирал роль подробно, выкладывал все, что знал, делился своим богатством. Он только не улыбался, не шутил.
Северов оставался с Юлинькой после репетиции, они отрабатывали свои картины.
Настойчивая, упорная, она через неделю уже сравнялась со всеми.
Сцена в ночном весеннем лесу, когда Лукаш и Мавка встречаются впервые, особенно волновала Алешу. Никто не знал, какие ассоциации помогали ему чужие слова говорить, как свои. Он зажмуривался, ярко вспоминал Юлиньку под огромным сверкающим тополем и прерывисто просил:
Нет, говори мне, говори еще!
Чудная речь твоя, но почему-то
Так сладко слушать…
Что же ты молчишь?
– Хорошо, хорошо, – шуршал шепот Воеводы, шуршал, как листья кукурузы с далекого кавказского поля.
Юлинька изумленно проводила рукой по волосам Северова.
Я слушаю тебя,
Твою любовь…
Поворачивала его голову, рассматривала лицо, как это делал он с ней на рассвете под тополем.
Все оживало в душе Алеши, он упрашивал:
Не надо так! Мне страшно,
Когда ты смотришь в мою душу…
И эхом из близкого прошлого доносились слова Юлиньки:
Твой голос чист, как ручеек лесной,
Но очи непроглядны.
– Хорошо, молодцы, хорошо, – шептал Воевода.
Меж сукон, с пьесой в руках, замер Вася Долгополов, забыл обо всем. Перед ним в тумане – только лицо Юлиньки.
Сенечка шел на цыпочках да так и остановился, слушал, не шелохнувшись.
Караванов сидел в ложе, облокотился на барьер, зажал руками голову.
У Северова сердце болело, как тогда, в кукурузном поле. Редко случалось по-настоящему жить на сцене. «Чтобы хорошо играть, – думал он, – необходимо богатство чувств, богатство ассоциаций. А для этого нужно самому жить большой жизнью, испытать все чувства, все пощупать своими руками. Да, да, только это спасет».
Алеше всегда казалось, что он и жизнь ничего не дают друг другу. А теперь он понимал, что каждый день богател. Наблюдения, пережитые чувства, мысли откладывались в душе, и вот теперь они оживили роль. Но только еще мало этого богатства! Нужно собирать крупицы золота! Стало радостно оттого, что все это, наконец, отлилось в четкие мысли. Но как все «пощупать своими руками»? Алеша тревожно заходил по сцене.
А Воевода уже сбрасывал пиджак, сдергивал галстук, просил у кого-то спички.
– Молодец, Юлия Михайловна! Давайте подчистим эту сцену! Верю каждому слову!
Алеше хотелось обнять его.
Несколько дней и несколько ночей
Алеша жил странно и безалаберно. Он мог, например, проснуться среди глухой ночи от порыва какого-то счастья. Откуда оно? Что случилось? И вдруг слышал: по окну стегают ветки тополя. Это весна разбудила его. Вчера в полдень сыпались капли-комочки сияния.
«К нам! К нам!» – били ветки, «Иду! Иду!» – кричало все в душе. И он вскакивал. И, торопясь, одевался. И радостный выбегал на улицу. И там встречался с весной.
Четыре часа. Весь город спит. А по пустым улицам катится дыхание весны, теплое, как дыхание друга. О милая пора! Вставайте, люди! Не спите! Алеша смотрит на окна Юлиньки, а в них темнота. И в них стучат ветви: «К нам! К нам! К нам!..» «Выйди! Выйди! – зовет Северов. – Сколько счастья и сколько красоты проходит мимо, когда мы спим!»
Он закуривает и тихо идет в весеннем мраке. Снег уже не скрипит звонко, а влажно хрупает. Куда идет? И сам не знает. А голова полна мечтами. Вот пронесутся годы упорной работы. И он станет великим артистом. Он в Москве. И лишь выйдет на сцену, заговорит – и в замерший зал покатятся волны весны, как сейчас на земле. У него такая сила таланта, что он может творить чудеса… В мыслях читает монологи Чацкого, Гамлета, жестикулирует, забывая, что идет по улице. Нет, это он идет из города в город. Из страны в страну. Он на сцене и слышит бурю аплодисментов. И Юлинька смеется ему. Она всегда с ним. И она великая актриса.
Нежность, любовь теплым ветром, похожим на человеческое дыхание, обдают Алешу. Он садится на влажную скамейку в темном переулке. А над сердцем уже вьется тревога, словно пчела над цветком. Ноет, жужжит. Уходят дни, уходят… Нужно решаться. Нужно сказать Юлиньке последнее слово. Если он не будет решительным, он потеряет ее. Он потеряет ее! И никогда не простит себе этого.:. И все же он не может решиться. Заборы наполовину мокрые, на них растаяли снежные воротники. Не может решиться… Нет, нет, не потому, что слаба его любовь. Но пара ли он ей? Что он? Кто он?.. Ах, как пахнет кора тополя!.. В театре он еще не занял твердого места. И ему еще учиться да учиться, работать да работать над собой. И зарплата небольшая… Ах, как о весь город стучат ветки!.. Разве он может обеспечить семью? Каким жалким он будет выглядеть, если Юлинька, его Юлинька, будет биться как рыба об лед. Что он ей даст? Чем поможет? У нее начнет расти раздражение. Она разочаруется в нем. Пойдут ссоры. Нет, лучше не думать об этом… О, что это? Ветер из тьмы уже высыпает снег, земля побелела, стало холодно. Снег не задерживается на льду, и белая земля смотрит на него черными глазами застывших луж. Обманула весна!.. Скорее домой, домой. Невидимые прежде крыши побелели, выступили из тьмы…
Из фиолетовой тетради
4 марта
Дело не в этом. Разные там трудности – это все ерунда: мы молодые, здоровые! И все сможем» и все сумеем. Главное – любовь! Другое тревожит меня. Дети, семья, обязанности, бытовые хлопоты – все это поглотит целиком, и тогда пропала мечта о большом искусстве. А мне нужно учиться, искать, добиваться. Искусство требует всей жизни. И вот встают две любви: одна к Юлиньке, другая к театру. И каждая требует жизни.
А жизнь у меня одна.
10 марта
Нерешительность! Это мучительно. Надо же поговорить. Время идет. Я потеряю Юлиньку. И нужно что-то делать с театром. Нужно идти на завод, в колхоз, пожить среди людей. Пожить и год и два. Путь к искусству только через это. Но, если жениться… Какой уж тут путь к искусству!
После обеда прилег, взял книгу, а из нее выпал листок тополя. Он иструхлился, остался только скелетик из прожилок. Они походили на паутинные кружева. Это был лист с того сверкающего тополя, который один стоял среди поля.
Задумался и вспомнил…
Однажды играли спектакль в поселке, что приютился среди кавказских гор. Возвращались в Нальчик ночью. Грузовик осторожно катил по угрюмому Баксанскому ущелью.
Юлинька задремала, уронила голову ему на плечо. Мягкие, приятно пахнущие волосы осыпали ему грудь, плечо, шею, прижались к щеке его.
Все дремали. Только Алеша не спал, заботливо оберегая Юлиньку от толчков, готовый так ехать без конца, готовый слушать без конца ее детское, сладкое посапывание.
Светало. Ущелье расширилось, разошлось, и вдруг он увидел внизу неведомую огромную реку. По чистой, сероватой, бездонной воде плыли гуськом большие льдины. Словно ледоход уже кончился, река очистилась и только проплывает последний караван запоздавших льдин. Откуда взялась эта река, да еще со льдом, в июле? Пригляделся и понял, что это внизу облака, что он едет выше их.
А у прозрачной реки уже появился узенький, алый берег, над которым дрожала золотисто-зеленая звезда.
Но вот река и льдины стали подниматься, вот они уже на уровне глаз, вот еще выше, и, наконец, грузовик опустился, и твердые льдины превратились в пушистые облака над головой. Они зарозовели, а водянисто-серое, с глубиной, небо налилось синей краской.
Юлинька все спала. Он на руках пронес ее над облаками и на руках опустил на землю. Лицо ее озаряла ранняя зорька.
…Он задремал, и ему приснились караваны облаков и голова Юлиньки на его плече. Алеша проснулся, ощущая, как волосы Юлиньки теплыми прядями щекочут лицо. Вскочил. Он должен был сейчас же увидеть ее! Он испугался, что опоздает… Он почти бежал. Она была в театре. В клетчатом платьице, нарядная, облокотилась на барьер оркестра и о чем-то говорила с Полибиным.
Шла монтировочная репетиция – рабочие «осваивали» декорации.
Полибин похудел, устал от бессонных ночей, от работы. Он обыкновенно или месяц ничего не делал, ходил по гримуборным, рассказывал анекдоты, или месяц дневал и ночевал в мастерской. Тогда бутафоры, реквизиторы, столяры, плотники, парикмахеры, костюмеры не знали отдыха. А так как работников в технических цехах не хватало, он засучивал рукава дорогого костюма и лепил, красил, выпиливал со всеми вместе. Это был удивительно бескорыстный и удивительно талантливый труженик.
Стоя на сцене, Полибин вытащил сверкающую зажигалку-пистолет, выстрелил, и фитилек загорелся. Задымил трубкой, сделанной в виде орлиной лапы, держащей в позолоченных когтях янтарное яйцо.
На манжетах сверкали золотые запонки в форме сердец. Из-под темно-зеленого пиджака выбился голубой галстук, осыпанный серебряными звездочками. Среди них был вышит белый голубь мира.
«Верен себе», – весело подумал Алеша.
Воевода сидел в зале, наблюдая за монтировкой.
«Где бы поговорить с Юлинькой?» – торопливо думал Алеша.
– Б-будьте п-покойны! Оформление – ахнете! – сообщил Полибин Юлиньке и Воеводе и спрыгнул со сцены. Сложив ладони рупором, закричал рабочему, который сидел высоко на колосниках:
– П-петя, д-дорогой! Опусти же п-правую сторону задника!
В глубине сцены огромное полотно с нарисованным лесом дрогнуло, поползло вниз.
– Еще! Еще! Стоп! Крепи! Иван Васильевич, передвиньте вербу левее! Еще!
По сцене бегал и что-то кричал рабочим Сеня.
– Юлинька! – громко прошептал Северов.
Она повернулась, подошла.
– Ты мне нужна! – у Алеши дыхание было прерывистое.
Юлинька пристально и беспокойно глянула ему в лицо, увидела его расширенные, сверкающие глаза.
В это время Воевода окликнул:
– Почему не отдыхаете?
Юлинька обрадовалась, торопливо потащила Северова к режиссеру.
– Не терпится… премьера на носу… – ответил Алеша.
На сцене меняли декорации. Сверху опускались вырезанные из полотна и раскрашенные деревья.
Полибин смотрел на часы.
– Ах, черти! – восхищался он. – На две минуты быстрее!
Часы у него, как всё, необычные: под красным стеклом.
Сцена превратилась в глухой развесистый лес.
Полибин потер руки, подошел, потрепал Северову и Юлиньке волосы.
– А вы б-боялись! Д-держитесь П-полибина, с ним не п-пропадете! Он из н-ничего сделает к-кон-фетку!
Бросился к сцене, закричал дребезжащим тенором:
– П-пешеходов! Г-где вы?
– Вот так-то, Алешенька, – улыбнулся Воевода и обнял его за плечи, – значит, премьера, говоришь? Так сказать, итог нашей жизни. Да-а… Живешь, живешь, а потом и подумаешь: «Какой же толк от меня?»
Северов насторожился. Голос Воеводы был непривычно мирный и грустный. Должно быть, пришла задушевная минута, когда говорится о затаенном.
– Оглянешься назад – будто и дело делал, спектакли ставил, гордиться можешь. А задумаешься и видишь: тонет дело души твоей в мелочах! По уши тонет! Там озлобленным был из-за пустяка! Там визгливо себялюбьице искусало все сердце. А там чистоты не было, ума не было… Есть люди, которые всю жизнь живут только для себя. Думают лишь о себе. Какая пошлость! И, главное, не согласуется это с нашей жизнью. Она все яростнее бьет за это…
Воевода задумался. Алеше захотелось сказать ему что-нибудь хорошее, дружеское.
А на сцене открылся люк, из электробудки высунулась лохматая, угрюмо-сонная голова электрика Пешеходова.
– Андрей, сделайте т-такой п-подвиг, – осветите сцену лунным светом, – попросил его Полибин.
Голова скрылась, раздалось недовольное ворчание.
– Ну, взваливайте свой тяжкий крест на плечи! – засмеялась Юлинька.
Воевода махнул рукой.
Пешеходов действительно был тяжким крестом для всех режиссеров и художников. Как с ним ни бились, он не мог, хотя бы смутно, осознать, что такое творчество. Для Пешеходова было ясно одно: сделать в частной квартире проводку, ввернуть лампочку, получить на пол-литра. Здесь все нормально. Но вот начинались крики: режиссеры несли какую-то околесицу, которую сам черт не разберет.
– Ты понимаешь или нет, что такое весенняя лунная ночь в глухом лесу? – волновался Воевода, подбежав к сцене. – Лопаются почки! Все оживает, пахнет! Почувствуй это и пойми, какой нужен свет!
Из будки раздалось ворчанье, что-то с грохотом упало, понеслись глухие, как из-под земли, проклятья.
Щелкнули выключатели, вспыхнули зеленые прожекторы, и… воцарилось молчание. Пешеходов ждал возмущенных криков. Он всегда и всюду вызывал их…
– Я видел сегодня тебя во сне, – шепнул Алеша и, взяв Юлиньку за руку, увел в конец зала.
– А ты не спи днем, вот и не будут сниться кошмары! – засмеялась она.
– После такого сна я должен, я обязательно должен был увидеть тебя!
– Ну, вот и увидел! И ничего особенного! Обычная! Два уха! – она потеребила свои уши. – Один нос! – Она прижала его, сделала курносым и рассмеялась.
– Я хочу сказать тебе… Я должен сказать тебе… – Алеша перевел дыхание, вытер лоб. – Я решил…
А в это время Воевода кричал в отчаянии:
– Ах ты, господи, боже мой! Андрей, посмотри сам на сцену – мертвый, ровный свет! Разве это луна? Весна? Это кладбище! Свет нужен мягкий, теплыми бликами. Ну, отнесись ты хоть раз к своей работе творчески! Подумай над пьесой, разработай освещение!
Из люка доносилось ворчание. Там, под сценой, стоял Пешеходов и, глядя вверх, показывал фигу, бубнил, чтобы не услышал режиссер:
– На вот, выкуси! Нужен мне ваш театр, как собаке пятая нога! Не нравлюсь – увольте. Меня хоть сейчас схватят на мылзавод или пивзавод!
Помощник Ванька Брызгин хихикал.
– Мне приснилась та ночь в грузовике, когда ты спала! – зашептал Алеша. – Все не хорошо… Запутано… Нужно же все как-то…
Юлинька стала серьезной, притихла.
– Мне кажется, что ты относишься ко мне по-другому… Какая-то чужая стала, а ведь я…
Забыв, что во рту его дымится папироска, вытащил вторую, поднес к губам и тут же сунул обратно в портсигар.
– Ты любишь меня? – спросила Юлинька, глядя на сцену.
– Люблю!
– Ты уверен?
– О чем ты говоришь, Юлинька? Как ты можешь задавать такой вопрос?
Алеша тоже смотрел на сцену.
Машинист и рабочие походили на гимнастов цирка. Они бросались по лестницам вверх, повисали на веревках, бегали бесшумно из конца в конец, крепили, привязывали, заколачивали. Они рушили глухой лес и воздвигали поле с хатой; словно волшебники, взмахом руки хату и поле превращали в озеро со скалами на берегу.
– Что ты хочешь? – спросила Юлинька.
– Всю жизнь быть с тобой. Только с тобой. – Алеша не отводил глаз от сцены. Там возник багряный осенний лес.
– А ты не забыл, что у меня двое детей?
– Ну и что же?
– А если еще будет двое наших?
– Какое это счастье!
– Семья в шесть человек, а тебе всего двадцать восемь., И я подурнею, руки заскорузлые. Ты представь все это. Представь, представь!
– И представлять не хочу. Это счастье!
Северов почувствовал на себе пристальный взгляд, повернулся.
Юлинька отвела хмурые, строгие глаза, посмотрела на сцену, где рабочие переговаривались скупо и отрывисто. Они тоже как будто показывали занимательный спектакль, в котором главное – быстрота и ловкость.
Алеша замер, боялся дохнуть.
Юлинька молчала. Долго молчала…
И Северов увидел, что ее напряженные руки растерянно терзают носовой платок. Она была в смятении.
Все замерло у него в душе, и он понял, что приближается непоправимое, страшное.
– Я не знаю, как и сказать… – Юлинька умоляюще посмотрела в глаза. – Уж лучше бы таких разговоров и не было в жизни… – Она задохнулась, потерла лоб, ища, должно быть, слова, которые бы меньше причинили боли. – Ну, что тебе говорить? Сам уж, наверное, понял. Все, Алеша… Ничего не нужно. Забудь, что было у нас. Забудь и меня. Ну, право же, я в этом не виновата. Сердцу не прикажешь…
Она замолчала, не зная, что еще сказать, и он тоже молчал, не зная, что ему говорить. Почему-то упорно смотрел и смотрел на сцену.
А там уже была весна. Калина покрылась белыми цветами из материи. И Сенечка расстилал мешковину, обшитую зеленой травой из крашеного мочала.
Из фиолетовой тетради
Как мне теперь жить?
…Играли «Платона Кречета». Никто не видел, как Северов пришел за кулисы. Когда же он заговорил на сцене, Воевода насторожился. Северов запинался, путался.
Вася Долгополов удивленно глянул на него, Северов шатнулся и чуть не упал. Его поддержала Юлинька. Глаза ее были растерянные. Она забыла текст.
Долгополов, судорожно листая пьесу, затрепыхался, точно курица под топором. Наконец нашел нужное место, начал шептать.
Сенечка метался за декорациями.
– Больной? – встревожился Воевода.
– Пьяный, – шепнул Долгополов, продолжая напряженно суфлировать.
Воевода разглядел криво надетый парик, пятнами загримированное лицо, костюм с белыми локтями от извести. Но самое страшное – он услышал нарастающий в зале ропот, смешки, шум.
На лбу Воеводы выступили капельки. Он выскочил в коридор, поймал Сенечку.
– Ты куда глядел? Что вы делаете с театром?!
– Василий Николаевич, я не заметил… Я занят был…
Воевода снова бросился на сцену.
Хватаясь за голову, выскочила из зала Варя.
Со сцены шла испуганная Юлинька, бормоча:
– Боже мой, боже мой!
– Черт паршивый, и когда он налакался? – сказал Касаткин Сенечке.
– Вот он, умник-то, – с затаенной радостью встрепенулась Полыхалова.
Появился Северов, засмеялся, шатнулся. Касаткин поддержал, ткнул кулаком в бок и свирепо зашептал ему в ухо:
– Ты пьян, собака!
– «И горжусь этим!» – ответил Северов из пьесы. – «Артист горд, его место в буфете!»
Дальский засмеялся:
– Артист всегда должен быть чисто выбритым и немного пьяным. Немного! А ты, брат, переборщил!
Северов ушел в гримуборную. Следом примчался Сеня, мрачно буркнул:
– Иди спать.
– А кто же будет доигрывать? – изумился Алеша.
– Я. Быстрее раздевайся. Распоряжение режиссера.
Алеша посмотрел на всех серьезно. В глазах мелькнуло страдание. Он торопливо разделся, ушел.
…Когда утром проснулся и все вспомнил, скрипнул зубами.
– Идиот! Дурак!
И весь день не выходил из комнаты.
Бледный, появился в театре уже к спектаклю.
В коридоре у доски объявлений шумно разговаривала группа актеров. Висел приказ, в котором Северову объявлялся строгий выговор и на три месяца снижалась зарплата.
– На сцену стыдно было выходить! – возмущенно говорила Чайка. – Сквозь землю хотелось провалиться!
Алеша поздоровался, но ему никто не ответил. Когда же все обрушились на него, он молчал, не поднимая глаз.
– Ведь ты, батенька мой, театр оскорбил! – гневно говорила Снеговая. – Зрители плевались, глядя на тебя!
– Сегодня по городу стыдно было ходить! – фыркала Полыхалова.
– Пятнадцать человек, – волновался Воевода, – старались создать спектакль, а вы один свели на нет весь наш труд!
– Ты, миляга, только начинаешь жить в театре! Ты на сцене, что младенец в люльке! А я эти подмостки сорок лет топчу. У меня, поди, на лице-то уже мозоли от глаз зрителей. И осквернять сцену никто тебе не позволит! – Снеговая отвернулась, не хотела смотреть на него.
– Вы первый раз видели меня пьяным, товарищи, – проговорил Алеша глуховато. – Это был исключительный случай. Прошу извинить меня.
Юлинька стояла в стороне, теребя шарфик…
Сеттер у ног
Снег стал мокрым от мартовского солнца. На водосточных трубах и карнизах висели длинные, кривые сосульки. Они искривились в ту сторону, куда постоянно дул ветер. На солнце было сыро, а в тени чернел сухой лед, и мокрые калоши приклеивались, сдергивались.
Девушки несли венички из вербных веток, усыпанных нежнейшими серебристыми шишечками. Изнутри шишечки светились розовым. Женщины несли на базар белых козлят, завернутых в платки. Торчали только лохматые мордочки да болтались уши, как треугольные лоскутки белого бархата. Так, с новорожденных козлят начиналась в Забайкалье весна…
Но Алеша Северов не чувствовал этой милой поры. Только чистая душа может воспринять красоту.
Он пришел на премьеру молчаливый и подавленный. А каким радостным мог быть этот вечер!
В гримуборных, в коридорах мелькали обитатели сказки. Все торопились, нервничали, как всегда перед премьерой.
Касаткин, лохматый черт с рожками и хвостом, чтобы успокоиться, пытался читать стенгазету.
Водяной, с длинной бородищей из водорослей, курил и кнопками прикреплял к доске объявление о заседании месткома.
На диванчике устроилась полевая русалка в платье из золотистых колосьев, читала «Политэкономию», готовилась к занятию в кружке. Но она ничего не могла понять и, наконец, отложила книгу.
Северов, одетый в костюм украинского парубка, ходил за кулисами, волнуясь и шепча текст роли. Он чувствовал, что последний месяц прожил не зря, сегодня ему есть с чем выйти к людям. И это немного утешило.
Он пошел на сцену, которую художник превратил в дремучую чащу. Среди нее сияло озеро из марли и света…
Зал шумел, билетерши тащили приставные стулья.
В третьем ряду, как всегда, сидел начальник прииска Осокин с дочерью.
Девочка восхищенно оглядывалась на шумящий зал, на балкон, на ложи, нетерпеливо ожидала открытия занавеса. Все ей нравилось – и билетерши в дверях, и программки, которые белели в руках у зрителей, и огромная люстра, и даже номерки на спинках кресел. При слове «театр» ее сердце тревожно и радостно замирало, как-то сладко и больно ныло. Щеки разгорелись еще ярче. Одна коса, толстая и длинная, лежала на коленях, а другая упала на спину, свесилась через кресло.
– Не вертись. Опять всю ночь не будешь спать, – заворчал Осокин.
Соседи оглядывались, любуясь ее красотой.
Проводница внимательно читала программу. Она тоже, как и Линочка, любила театр, находя в нем что-то такое трогающее за душу, что и словами-то выразить нельзя.
Просмотрев тогда «Оптимистическую», она, лежа в кровати, всхлипывала, а потом ей снились умирающий комиссар и подтянутые, преданные ему матросы. И долго еще, волнуясь, она рассказывала о спектакле подругам и даже пассажирам в вагоне. И чаще стала склоняться над книгами, думать о своей жизни…
Мягко загудел гонг, и занавес дрогнул, поплыл. Перед зрителями возник дремучий, таинственный лес в предрассветных сумерках. Грянули аплодисменты художнику. Линочка, хлопая, даже привскочила.
Вот стало светать, загомонили птицы. Если бы зрители могли глянуть за декорации, они увидели бы, как несколько девушек дудочками, свистульками издавали этот птичий свист и щебет.
Из озера появился Водяной в водорослях, потом вынырнула и поплыла его дочь, русалка.
И вдруг по залу прокатился восхищенный говор: корявое дерево среди поляны ожило, зашевелилось – это оказался Леший – Караванов. Плащ его был обшит матерчатыми раскрашенными листьями. Он шумел, как дерево.
Под вербой качнулся красный цветок, раскрыл огромные лепестки. Потягиваясь, протирая глаза, появилась из цветка Мавка – Юлинька.
По залу то проносился шумок, то прокатывались аплодисменты. У всех на душе стало хорошо, лица посветлели.
Неожиданно в глубине леса запела свирель, и на сцене появился парубок.
Он держался так просто, естественно, что сцена забылась. В каждом его движении, в походке, в голосе было что-то одухотворенное и бесконечно влекущее.
Проводница подалась вперед. Осокин насторожился, Линочка закусила кончик косы. Черный, как жук, лохматый и растрепанный журналист, который собирался писать рецензию на спектакль, торопливо уткнулся в программу.
– Это Северов! – зашептала учительница доктору Арефьеву.
– Я его в «Поздней любви» видел, – шепнул Арефьев.
Мавка и Лукаш мелькали в лунных пятнах в темноте под березами. Они были такие чистые, красивые и такие необыкновенные слова говорили, и так свежа и порывиста была их страсть, что проводнице стало радостно. И так ей захотелось жить умно, и чтобы кто-нибудь любил ее так же чисто и горячо…
Воевода прятался в директорской ложе. Глядя на него, можно было понять, когда актеры играли верно, а когда фальшивили. Он морщился, прикусывал губы, ударял кулаком по колену, вскакивал, садился; бормоча, отворачивался и вдруг снова настороженно вглядывался в актеров. Темное лицо расплывалось в улыбке, и он принимался шептать текст за актером и жестикулировать… То снова мял пальцы, щелкал суставами и тихо приговаривал: «Ну же, ну, горячей! А, черт возьми! Двигается, как старик! Ну-ну! Ага, так, так!»
Наконец Воевода выскочил из ложи и забегал по темному пустому фойе. Он не мог спокойно смотреть свои спектакли.
Из зала доносились голоса актеров. Воевода припал ухом к неплотно прикрытой двери…
В антракте журналист подбежал к нему, что-то застрочил в блокнот.
Осокин с Линочкой прошел в кабинет Скавронского и окончательно договорился о гастролях театра на прииске.
– Для меня вы сегодня просто открыли Лесю Украинку, – задумчиво перебирал Осокин морскую рыжую бородку. – К стыду своему, я не знал этой писательницы! «Лесная песня»… Именно песня!
– Папа, я хочу за кулисы! – шептала Линочка.
Скавронский засмеялся и, выйдя из кабинета, отправил ее с билетершей.
Зрители гуляли по фойе, пили в буфете пиво.
Проводница рассматривала вывешенные на стенах портреты актеров. Она долго стояла перед портретом Северова. Ей нравилось его печальное лицо. Девушке думалось, что он живет как-то по-особому, живет умной, одухотворенной жизнью, но все же он, должно быть, не очень счастлив.
…А в это время Алеша мрачно ходил на сцене. Ему казалось, что он играл сегодня тускло, вяло, что на репетициях у него все получалось гораздо лучше. Он проклинал себя. Так бездарно сыграть на премьере! Морщась, злясь, он вышел в коридор и здесь столкнулся с Дьячок.
– Где ты пропадал, окаянный? Дай я поцелую тебя!
Она передавала отзывы публики, а он слушал удивленно и растерянно.
Воевода ласково похлопал его по спине.
– Да нет же, не может быть! Вы ошиблись! – уверял Алеша. – Я же сам чувствовал, как это было скверно! Вышел на сцену холодный, словно собачий нос!
Но, говоря это, он уже радовался каждой своей жилкой.
Второй акт он провел еще лучше, и ему три раза аплодировали.
Хотелось поделиться радостью с Касаткиным, но тот сидел на диване в уголке с какой-то очень хорошенькой девочкой и о чем-то увлеченно разглагольствовал. Когда антракт кончился, девочка ушла.
– Кто это? – спросил Северов.
– Дочка Осокина. Сенька, скотина, подводит ее ко мне и говорит: «Познакомьтесь, наш заслуженный артист республики»… Все допытывалась, как ей стать актрисой.
– Театр! Это замечательная штука! – Северов обхватил Касаткина.
– Осторожней, хвост оборвешь! – вырывался Никита.
На его веках были наклеены блестки. Глаза вспыхивали огоньками. Он покрутил хвост, проверяя – не испортил ли его Северов.
– Эх, Никита, все-таки здорово жить на свете! Дай мне хоть триста лет – не откажусь. Что бы ни было, чту бы ни было!
– Подожди, есть потрясающая новость! Караванов женится!
– Но-о! Молодец! На ком?
– На Юлиньке.
– Как то есть женится? – удивился Северов, думая, что Касаткин путает.
– Очень просто. Поплетутся в загс – и крышка.
Был человек – и не станет человека. Превратится в носильщика кошелок с базара! Тихоход, тихоход, а какую девочку заарканил!
Перед Северовым в тумане расплывалось измазанное коричневым гримом щекастое лицо, рожки, бесовские глаза, горящие огоньками.
Стрелами вонзились в тишину тревожные звонки помрежа.
– Алешка, твой выход, кажется, – Касаткин подтолкнул его.
Северов бросился на сцену.
Электрик наводил на лесную чащу лунно-зеленые прожектора.
В разных концах сцены во тьме прятались молодые актеры и выли по-волчьи, ухали филинами, квакали. Раздавались таинственные всхрапы, вздохи, слышалась возня. Вот захохотал в глубине темной чащи черт. Леший ответил издали зловещим воплем.
Сенечка крутил барабан из дощечек, на котором был натянут кусок шелка. Барабан терся об него, издавая завывающий звук ветра.
Сказочная ночь жила.
«Мне же выходить на сцену! – подумал Алеша. – Что я говорю? Взять себя в руки! Что я говорю?»
Сенечка подскочил, страшно зашипел:
– Выходи! Выходи!
Северов вышел. Под голой осенней березой стояла Юлинька в длинном черном платье-хитоне, с распущенными золотистыми волосами. Она молчала.
И Алеша молчал, мучительно стараясь вспомнить текст. Юлинька смотрела на него удивленно, испуганно. Алеша беспомощно оглянулся в сторону суфлера.
Вася Долгополов торопливо листал пьесу, отыскивал нужное место. Как всегда, увлекшись, он смотрел на сцену, а не в пьесу.
«Какая страшная», – еле двигая губами, подсказала Юлинька.
Северов вспомнил и встрепенулся.
Он старался думать только о том, что нужно для роли, делать только то, что уже срепетировано. И это ему удавалось.
Правда, играл он несколько горячее, быстрее – должно быть, боялся, что не сдержится, ослабнет воля.
Ах, как хорошо, что близился конец, шел последний акт.
Обыватели, темная сила мещан, погубили чистую любовь Мавки и Лукаша. Все рухнуло. Мещанство и красота несовместимы, как смерть и жизнь. Мавка превратилась в вербу. Потом ее сожгли. Разбитый, все потерявший Лукаш сидел под голой березой.
Звучал далекий, нежный голос Мавки, ставшей призраком:
Примет родная земля
Пепел мой легкий и вместе с водою
Вербу взрастит материнской рукою, —
Станет началом кончина моя.
Меркнет свет луны. Начинается густой снегопад. Устилает деревья, землю. Все белеет. Лукаш сидит без движения. Снег сделал волосы седыми, засыпал фигуру. И нет конца этому снегу. Лукаш замерзает…
Алеша слышит, как в темном зале сморкаются и всхлипывают. И сильнее всех и горше всех плачут двое – проводница и Воевода. Он, даже читая пьесы актерам, в грустных местах вынимал платок и, делая вид, будто вытирает пот, осушал глаза.
Медленно поплыл огромный, тяжелый занавес.
Алеша, не понимая, хорошо или плохо он играл, поднялся, стряхнул с себя снег, настриженный из бумаги.
Над головой послышалась возня – там на колосниках сидели Варя и Шура. Это они брали горстями из ведра снег и сыпали на сцену. Рядом с Северовым упал стоптанный туфель.
– Ой, извините, Алеша! – раздался хохот сверху. – Чуть на вас не угодил! С ноги сорвался!
– Это что за безобразие! – зашептал Караванов девушкам, торопясь отбросить туфель. Все участники вышли на поклон.
Зрители хлопали долго и дружно, занавес открывался и закрывался. Актеры вызывали Воеводу и Полибина. А Северову все время было неприятно и стыдно – он терпеть не мог этих вызовов и бесконечных поклонов. Все это ему казалось искусственным и чрезмерным.
Чтобы избежать разных преувеличенных поздравлений и поцелуев, он спрятался в укромный уголок, сел на какую-то лестницу. Когда вернулся в гримуборную, там уже было пусто и все разбросано. Ниточкой срезал налепленную горбинку носа, и она шлепнулась на стол.