Текст книги "Девочка и рябина"
Автор книги: Илья Лавров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
Ножа не было…
Юлиньку «вводили» в старый спектакль «Трактирщица». Роль Мирандолины у нее уже была играна.
После дневной репетиции побежала в больницу.
Доктор Арефьев скорее походил на борца-тяжеловеса. Большая, совершенно лысая голова поражала буграми черепа. На носу росли волосики, они золотились на солнце. Руки у него такие здоровенные, что люди удивлялись: как он обращается с детьми? Но Юлинька знала: дети обожают его.
– Будьте покойны, мамаша, мальчик ваш становится уже румяным! – Арефьев глядел на нее поверх очков. – Парень – первый сорт. Скоро выпишем!
– Спасибо вам, доктор! – Юлинька даже молитвенно сложила перед грудью ладони.
– Вот видите, я вас обрадовал, а вы, мадам, однажды испугали меня! – доктор сделал строгое лицо.
– Я? Когда же? – удивилась Юлинька.
– Ну, как же! Смотрю: на палубе корабля у огромного орудия, среди бесшабашных моряков, появляется этакая девушка и называет себя комиссаром! Фу ты, ну ты, ножки гнуты!
Юлинька засмеялась.
– А вы не смейтесь! Я было – за шапку! В жизни ложь невыносима, а в искусстве – преступна!
– Значит, я… не понравилась вам? – огорчилась Юлинька.
– В первую секунду. Не поверил как-то. А потом и не заметил, как забрали вы меня в руки. Да-а, – он медленно и откровенно осмотрел ее с головы до ног, – сила не в мускулах, а вот здесь, – он постучал себя по шишковатому лбу, – и вот здесь, – потыкал в грудь. – Мысль и чувство! Превосходный спектакль! И своевременный! Небось слыхали, какой Ниагарский водопад вранья обрушили на нас джентльмены за границей? Из-за Венгрии!
Разговаривали долго. Арефьев смотрел все спектакли, знал всех актеров и судил довольно строго. Некоторые спектакли ему не нравились.
– У узбеков есть поговорка: «Подкрашивая бровь, не выдави глаз». Так вот, во многих спектаклях вы, подкрашивая жизнь, выдавливали ей прекрасные глаза.
Не нравились ему и плохие актеры:
– Они во всех ролях одинаковы!
Юлинька вспомнила о Северове. Идя домой, все думала о нем: способный же он человек, а вот действительно не находит красок для характеров.
Дома она поставила на плитку картошку, обед готовить было уже некогда: скоро идти на спектакль. Помогла Сане решить задачку.
Когда пришел Северов, Юлинька сидела с Саней за столом. Из большой кастрюли извергались клубы пара, стояла тарелка с соленой капустой и тарелка с крупными ломтями хлеба. Смеясь и обжигая пальцы, чистили картошку, ели ее с таким аппетитом, что Алеша даже слюнки сглотнул.
– Мы – туристы! Мы на привале! У костра! В дремучем лесу! – сообщил Саня.
– Садись, Алеша! – пригласила Юлинька.
– С удовольствием. У костра – с удовольствием! – Алеша сел к столу. – А это, братцы, подарок от нас всех… – Он развязал пакет, звякнули и сверкнули коньки. – Вот это – ага, это большие! – Сане! Поменьше – Боцману!
Саня сразу же сел на пол прилаживать к конькам веревки. Северов закурил и крепко потер виски. Сегодня он получил деньги за чтение по радио и немножко выпил. Его переполняла любовь ко всему белому свету. Казалось, что теперь он все поймет и во всем разберется.
– Ах, вояки, вояки! – проговорил он.
– Кто? – удивилась Юлинька.
– Есть актеры, которые витийствуют! Махают шпагами! А шпаги-то деревянные, щиты картонные! О народе толкуют, о жизни, о борьбе! А из-за кулис не вылезают! О народе судят по своим женам и теткам, а о жизни – по книгам. Вот и я, должно быть, такой же! Не могу простить себе провала в «Оптимистической».
Юлинька смотрела на него задумчиво, не мигая.
– Нужно не охать, а добиваться!
– Да, да, ты права! Ты права!
Саня, стуча коньками, ушел на улицу.
До спектакля был еще час.
– Ты извини, Алеша, я прилягу.
– Нет, нет, я ухожу! – вскочил Северов. – Прости. У тебя и так забот полон рот!
– Подожди. Говори. Я хочу слушать тебя, – строго остановила Юлинька. Она легла на раскладушку, закрыла глаза.
Алеша, заложив руки за спину, быстро ходил по комнате. Он говорил волнуясь, теряя мысль:
– Помнишь, у Чехова есть: «Хорошо, если бы каждый из нас оставил после себя школу, колодезь или что-нибудь вроде, чтобы жизнь не проходила и не уходила в вечность, бесследно». Ах, как это верно! И еще Сенека: «Одни люди умирают при жизни, другие живут после смерти».
– Многое же ты запомнил! – не открывая глаз, сказала Юлинька.
– Милая, милая, ты пойми: коротка жизнь человека, словно песня! – Северов взял шаль и накрыл Юлинькины ноги. – И спеть ее нужно, как поют хорошие певцы, без фальши. Я не пришел на землю есть да спать. Я хочу вырыть свой колодец. А китайцы говорят: «Пьющий из колодца не забудет того, кто его вырыл!»
Алеша стремительно зашагал, подбрасывая спичечный коробок и ловя его на ходу. Юлинька чуть-чуть приоткрыла глаза, незаметно следила за ним.
– Хочется прожить ярко, шумно! Послужить людям так, чтобы не забыли они. А люди работают. Люди очень много работают. Борются! Сражаются! И как приятно, – нет, больше, – какое счастье играть для них. Доставлять им радость! Удовольствие! Сеять в их мозгу, как цветы, хорошие мысли.
Юлинька, подложив под щеку ладошки, слабо, как во сне, рассмеялась.
– Алеша, ты знаешь такую побасенку: «А чего ваши-то умерли? Хлеба, что ли, не было?» – «Да нет, хлеб-то был, да отрезать его нечем было!»
– Не понимаю.
– Что же ты все говоришь да переживаешь? Ну и рой колодец! А нет лопаты, ищи ее, ищи, ищи! – Юлинька говорила все тише, тише: засыпала. – В тебе очень много хорошего, очень… Но вот говоришь ты много, а делаешь… – Она замолчала.
– Утомилась. Спи, спи. Я разбужу на спектакль, – смущенно прошептал Северов и вышел.
Юлинька широко открыла глаза, смотрела вслед пристальным, сияющим взглядом. Потом глаза ее стали меркнуть и, наконец, равнодушно закрылись.
Но через минуту Юлинька заставила себя вскочить. Тело налито усталостью, глаза слипались. Юлинька сделала несколько приседаний, бег на месте, ополоснула лицо холодной водой, и по телу заструилась свежесть.
С королевского столика взяла чемоданчик с гримом, сняла с вешалки дошку и пошла в театр.
Весна среди стужи
Театр часто вывозил спектакли в колхозы, в рабочие поселки, в воинские гарнизоны.
В этот день повезли «Трактирщицу» в колхоз за шестьдесят километров. Выехали в четыре часа дня. Заснеженная земля сверкала под солнцем. Ничего живого на десятки километров. На белой сопке росли сосны в один ряд, как забор. Вершины слились в черную полоску, под которой виднелись редкие стволы, тонкие, словно карандаши, с кусками синего неба между ними. Заборчик из сосен казался игрушечным, выстриженным из черной бумажки.
Актрисы сидели в валенках, закутанные шалями. И только Юлинька была, как всегда, в шароварах, в черной каракулевой дошке, в белом шлеме, в желтых ботинках.
Сначала ее все веселило: и блеск снегов, и белые цепи сопок, и швырянье на ухабах. Караванов, сидя рядом, улыбался над тем, как она дурачилась, всем восхищалась, глядя в проталину на застывшем окне. Проталина быстро затягивалась пленкой льда. Юлинька дыханием оттаивала ее, то и дело терла кулаком в красной перчатке и сообщала, что видела.
Полыхалова насмешливо переглядывалась с другими актрисами. Дескать, притворяется наивной девочкой!
Холод давал себя знать. Нос Юлиньки покраснел, и она принялась топать ногами, дуть в перчатки. Обжигающий ветер проникал во все щели. Потолок зарос инеем, словно его обшили белой овчиной.
– Что, припекает? – спросил Караванов.
– Ага, – чуть не плача, ответила Юлинька.
– Дитё неразумное, – заворчал Караванов. – Разве можно одеваться так в длинную дорогу да еще в нашем драндулете?
Юлинька промолчала, что ее валенки носит Саня.
Караванов снял меховые рукавицы и натянул на ее руки.
– А вы?
– Мои грабли любой мороз вынесут. А вот что с вашими ногами делать, не знаю.
– Вытерплю, – стучала ботинками Юлинька.
– А завтра сляжете, заболеете.
На последней скамейке балагурил Касаткин:
– Стужей проморозит, солнцем прожарит, дождем промоет – артистом будешь! Любую дирекцию вынесешь! От любой рецензии не дрогнешь!
Прошел еще час. Юлинька уже охала. Ноги нестерпимо ныли. Она все стучала ими. Темнело. Мороз крепчал. Проталина в окне заросла инеем и походила на лохматую заплатку. Казалось, нет конца пути. Проехали только еще половину. Юлинька думала с ужасом: «Как вытерплю?» Хотелось выскочить из автобуса, бежать за ним, чтобы согреться.
День кончился. Ледяной мрак. Автобус швыряло не переставая. Он весь грохотал, скрипел, того и гляди развалится.
Замерзнув, все молчали угрюмо. Только на последней скамейке стонала и плакала Варя. Она ехала в туфельках и калошах. Да неунывающий Касаткин стукал палкой, уверяя, что стучит оледеневшей рукой. Потом он стал изображать, как на базаре гнусаво поет нищий-слепец:
Наберу одну-другу полтину
И пойду смотреть кинокартину.
– Гонят в зверскую стужу в чертовой душегубке! – сквозь зубы цедила Полыхалова. – Самих бы вот сюда, на наше место. А на собраниях будут распинаться о чуткости!
– Да скоро ли приедем? – взмолилась Юлинька.
– А ну-ка, снимайте ботинки, – приказал Караванов, – суйте ноги мне на колени под пальто!
Юлинька покорно наклонилась расшнуровать, но ее ударило головой о переднюю скамейку.
Тогда Караванов сам разул ее, сунул ботинки в карманы.
Юлинька поджала ноги на сиденье. Кроме чулок, на них ничего не было.
– Сумасшедшая девчонка! – в изумлении прошептал Караванов, зажав в ладони маленькие ледяные ноги. Он сильно мял их, тер, а потом заботливо, испытывая бесконечную нежность, положил на теплые колени и закутал в полу мехового пальто.
– Фу, как хорошо, – вздохнула Юлинька, вытирая слезы, – спасибо!
Но тут же охнула. Ее подбросило вверх и стукнуло спиной о стенку. За воротник посыпался иней. Колени задрались высоко, опираться было не на что, Юлинька почти полулежала и на всех ухабах ее стукало. Шлем сполз на глаза. Она пристраивалась и так и этак, но ее швыряло и швыряло. Тогда Караванову пришлось перегнуться, охватить ее плечи. Теперь стало неудобно и ему, но он готов был так ехать всю ночь. Он ощущал маленькие ноги, каракулевые плечи, и ему чудилось, что Юлинька в темноте не сводит с него глаз.
– Согрелись? – шепнул он.
– Согрелась, – шепнула и она.
– Сеня! – крикнул Караванов. – Возьми Варины ноги на колени!
– Разувайся, Варвара Ивановна! – распахнул Сенечка полушубок.
Касаткин постучал палкой.
– Эге, одубели ножки! Износу не будет!
Варя смеялась и плакала.
Наконец приехали. И какой же поднялся шум, когда оказалось, что клуб ледяной и согреться негде! Углы в зале заросли инеем, с подоконников свисали сосульки. В пожарной бочке вместо воды был лед.
– Вот так номер! – свистнул Касаткин.
Сбились в маленькой комнатке около электроплитки. На стенах висело много гитар, балалаек, мандолин, и, когда кто-нибудь громко говорил или кашлял, они гудели, струны их роптали.
Но самым обидным показалось то, что зрителей пришло мало. Они едва-едва заполнили треть зала. Сидели в пальто, в шапках, с покрасневшими носами. Со сцены катились волны ледяного воздуха. Зрители дули в окоченевшие кулаки и со страхом смотрели на актрис. А те, с голыми руками и шеями, в шелковых платьях, обмахивались веерами.
Актеры начали играть кое-как, на ходу сокращали текст, тараторили. Но Караванов сразу же одернул:
– Это что за халтура? Люди платили деньги, а вы…
– Триста рублей, – ехидничала Полыхалова.
– Играли – веселились, подсчитали – прослезились, – зубоскалил Касаткин.
– Дело не в деньгах, – рассердился Караванов. – Колхозники смотрят! Клуб ледяной, в него страшно войти, но пятьдесят человек все-таки пришли. Значит, мы должны показать им настоящий спектакль!
– Раньше на все закрывал глаза, а теперь, смотри-ка, всюду сует «ос! Ругается, порядки наводит, – шептала Полыхалова Белокофтину. – Ожил. Пыль стряхнул. Любовь, она ведь не картошка!
Смешливый Касаткин, увидев, как у Юлиньки дрожали на сцене от холода губы, а изо рта шел пар, принялся фыркать. В зале заметили, тоже начали смеяться. Касаткин кусал губы, по лицу текли слезы, говорить он не мог.
И Юлинька рассмеялась. Зеленая шелковая юбка, прозрачная, как папиросная бумага, блузка, которую облегала черная бархатная корсетка, стянутая на груди красным шнурком, совсем не грели.
Касаткин попытался выговорить свой текст, но замычал и ушел со сцены раньше времени. Караванов так отчитал его, что у Никиты, несмотря на холод, выступила сквозь грим испарина.
Наведя порядок, Караванов ушел в гримуборную.
Юлинька, отыграв, тоже бежала туда, набросив на плечи шубку, не снимая туфель, надевала серые валенки Караванова, садилась к плитке и вытягивала руки над раскаленной спиралью. Пальцы просвечивали, делались розовыми, фарфоровыми.
Караванов, в алом камзоле, в белых чулках до колен, стоял за ее спиной. Он упирался острием шпаги в носок голубой туфли, положив тяжелые руки на эфес.
– Не-ет, бежать из театра! – выкрикивала замерзшая Полыхалова. – Не нужен театр! Кино заменяет! И дешевле и лучше!
– А может, дело не в кино, а в нас самих? Может быть, мы играем не ахти как?! – усмехнулся Караванов. – Может быть, пьесы у нас на одну колодку?
Начали акт, все ушли на сцену. Остались Юлинька и Караванов.
В спину дуло. Караванов повел плечами, оглянулся. В незастывший уголок окна увидел огромную лунную ночь. Мягко и нежно сияли молочно-голубоватые снега. На них четко виднелись черные ели. Они были пятнисты – на лапах искрились комья снега. Мерцающая даль виднелась беспредельно. За черными елями проступали смутные, серебристые сопки. Во всем чудилось что-то радостное.
Караванову нравилась эта поездка, этот ледяной клуб, холодный мрак в автобусе. Ночь казалась полной поэзии, молодости. Он шевельнул пальцами, все еще ощущая в них ноги Юлиньки. «Идиот», – улыбнулся, чувствуя себя все счастливее и счастливее. Он всегда любил облака. Сейчас, в лунном небе, они уплывали, прозрачные, как дым, уплывали за сопки, звали: «С нами, с нами! Там, далеко, хорошее. – о чем мечтаешь!» А Караванов улыбался: «Нет, уж теперь не обманете! Все хорошее, что ищу всю жизнь, оказывается, вокруг меня, во мне самом, в людях». И облака уплывали, а он смотрел и смеялся, как, бывало, на Волге.
Караванов оглянулся. В углу, закутавшись в его шубу, дремала Варя. У плитки сидела одна Юлинька и поглядывала на него.
– Выходите за меня замуж! – вдруг вырвалось у Караванова без всяких предисловий. – Выходите! Я люблю вас! Люблю вашу ребятню!
Эхо отдалось в гитарах на стене.
– Тише! Ради бога, тише! – ужаснулась Юлинька, торопливо оглядываясь на Варю. – Да разве можно говорить здесь об этом?
– Об этом я готов говорить где угодно. Выходите, – неуклюже и счастливо твердил Караванов. – Ради вас я готов… Вы оживили меня! Вы напомнили мне, как прекрасна жизнь!
Он протянул большие руки и, еще не зная ответа Юлиньки, но почему-то и не беспокоясь о нем, шагнул к ней.
Дверь распахнулась, ввалился Касаткин и, зажимая ладонью рот, фыркая, грудью лег на стол.
– Что такое? – спросила Юлинька.
– Белокофтин… ох! Белокофтин вылез на сцену в валенках. Ох! – слезы текли по гриму. – Граф! В бархатном итальянском костюме, в кружевах, и вдруг… подшитые, огромные валенки! А по ним шпага стукает! – Касаткин опять повалился на стол.
– Да что он, с ума сошел? – закатывалась и Юлинька; глаза ее сверкали ярче обычного. – Забыл, что ли, снять?!
Караванов не рассердился, что его прервали. Сегодня он был великодушен и мог со всеми поделиться счастьем.
Погас свет. Актеры на сцене замолкли. Затрещал, заскрипел занавес, точно по кочкам проехала несмазанная телега. Плитка медленно остывала, темнела раскаленная спираль.
– Люблю театр за то, что в нем каждый день что-нибудь да случается! – воскликнул Касаткин.
– Поэма, а не спектакль! – входя, продекламировала Полыхалова. – Совсем, как во МХАТе!
Долго сидели в темноте. Наконец сердитый, сонный заведующий клубом принес керосиновые лампы. Закончили спектакль при них.
И снова все повторилось. Мерцание снежной дали, черные ели на лунном снегу, грохочущий автобус, проклятья Полыхаловой, охи замерзающих, Юлинькины ноги на коленях, и бесконечное, все нарастающее счастье в душе.
И Юлинька слышала его счастье и сама была переполнена чем-то весенним, от чего щемило сердце. Она ясно видела, что кончается ее старая жизнь и вот-вот начнется новая. И уже не избежать ее потому, что если не будет этого голоса, этого каравановского лица, этих рук, от которых чувствуешь себя спокойно и уверенно, мир опустеет.
«Что так влечет к тебе, друг мой? Ах, какой глупый вопрос! Кто скажет: когда и отчего рождается любовь? Почему теперь так далек для меня ты, Алеша? Ах, какой глупый вопрос! Кто скажет: когда и почему умирает любовь?»
А снежная, лунная даль радостно мерцала, подмигивала вспышками, звала…
Перебитые руки
Караванову теперь казалось преступлением молчать с том, как репетирует Чайка. Он дружил с Воеводой и все же, как-то встретив его в коридоре, откровенно высказал ему свое мнение.
– Пойми, это не искусство! – доказывал Караванов. – Ты же не маленький, сам видишь!
– Ну, знаешь ли, на всякое чиханье не наздравствуешься! – вспыхнул Воевода. – Тебе не нравится, а мне нравится. Услышим мнение публики! Может быть, мы с Чайкой вообще не ко двору? Пожалуйста, хоть завтра помашем из вагона платочком!
– Не обижайся! Но вы с женой любите не искусство, а себя в искусстве! – резко бросил Караванов.
С тех пор Воевода перестал с ним здороваться.
Караванов, репетируя, видел, что спектакль получается интересный, но Чайка непоправимо портила его. Он не стерпел, пошел к Скавронскому.
– Нельзя же допускать явный брак! Собирайте срочно художественный совет! – сердито настаивал он.
Скавронский пошел на репетицию, сел в уголке темного зала.
На другой день назначили показ художественному совету.
Воевода непривычно сутулился, шаркая по полу бурками с кожаными носками.
Алеше стало жалко его, и он упрекнул Караванова:
– Зачем вы подняли всю эту бучу?
– Дорогой мой, если проходить мимо всех безобразий, то от театра рожки да ножки останутся. Живо поставят его на службу не людям, а себе!
Когда в зал вошли Скавронский и пять человек из художественного совета и закрыли все двери, гнетущее состояние овладело актерами.
– Ничего, ничего, пусть товарищи посмотрят, увидят ошибки, помогут! – бодрил всех Караванов.
Из-за того, что волновались, репетиция удалась.
Северов чувствовал себя уверенным, сосредоточенным. Он сам пережил много похожего на то, что случилось с героем. Роли было из чего вырасти.
Когда Алеша вел сцены с Чайкой, он видел тоскливо-растерянные глаза, чувствовал, как напряжены ее губы, худые пальцы. Чайка старалась изо всех сил, но выходило еще хуже. Не было легкости, простоты, естественности. Она не говорила, а кричала, лезла из кожи, трудилась.
«Зачем ей эта роль? – думал Северов. – Из-за тщеславия сама себя поставила в такое ужасное положение!»
Лежачих не бьют, и ему от души хотелось помочь ей. Да и она сама, должно быть, все поняла и уже жалела, что сунула голову в эту петлю.
После репетиции в зеленом кабинете собрался художественный совет. От стен лица были тревожно-зеленоватыми.
Воевода, в мохнатом, из верблюжьей шерсти свитере под пиджаком, приткнулся в углу, утонул в большом кресле. Подбородок прятал в пуховый шарф. Забросил ногу на ногу, на колено положил блокнот, чертил кубики.
– Прошу, товарищи, поделиться впечатлениями от просмотренной репетиции, – проговорил Скавронский.
Все молчали.
– Ну что же?
– Давайте уж я буду запевалой, – по-школьному подняла морщинистую руку Снеговая, с дымчатой шалью на плечах.
Нога Воеводы затряслась, но как только заговорила Снеговая, внезапно замерла.
– Понравился мне спектакль. Слов нет, как обрадовала молодежь. Просто молодцы ребята! Яркие образы создали. Веришь им. И это, конечно, заслуга Василия Николаевича, – повернулась Снеговая к Воеводе.
Нога опять порывисто затряслась, а карандаш торопливо начал затушевывать кубики, делать из них облака.
– И режиссерски спектакль разрешен интересно. С выдумкой. Много и актерских находок. Пьеса прочитана по-своему! Иногда диву даешься: экая щедрая фантазия у режиссера! Тут ничего не скажешь – это настоящая удача коллектива!
Снеговая похвалила Северова, Касаткина.
Нога у Воеводы тряслась быстрей и быстрей. А облака уплывали и уплывали в неизвестность.
– Только вот ведь беда – не далась роль Чайке. А ведь этот образ в спектакле – всему голова!
– Хм, главный образ не удался, а спектакль удался! Что за логика? – засмеялся Воевода и принялся старательно, так старательно, как будто он для этого здесь и сидит, превращать облака в океан.
Скавронский легонько постучал тростью о пол.
Снеговая матерински осуждающе посмотрела на Воеводу.
– А вот так, голубчик, не удался – и все. Хоть верь, хоть нет, а не удался. Нельзя с такой Мавкой спектакль выпускать на зрителей! Осрамимся! Ведь ничего господь-бог не дал ей для этой роли. Предупреждали тебя, так ты на стенку лез. Умница ведь ты, – покачала она белой головой, – талант от бога, а вот на тебе, здесь оплошал!
Нога снова затряслась. Лицо Воеводы стало совсем зеленым, от стен или от ее слов – не поймешь.
– Свои интересы с женой соблюдаете, а на театр вам плевать! Вот ведь как оно, дело-то, оборачивается! Уж не прогневайся!
– Давайте, давайте, кройте! – Воевода превращал океан в горные хребты.
– К порядку! – Скавронский недовольно застучал карандашом по графину.
– А мы ведь тебе лучше хотим! Чай, свои люди!
Белокофтин затих в углу, чтобы не заметили. Не хотелось портить отношения с Воеводой – еще пригодится. И в то же время нельзя портить их и со Скавронским. Скажешь против – еще, пожалуй, останешься без ролей.
Во время просмотра Белокофтин говорил Скавронскому: «Чайка не имеет права играть эту роль». За кулисами он жал руку Воеводе: «Изумительный спектакль! И Галина Александровна приятна».
– А ваше мнение, товарищ Белокофтин? – вдруг ошарашил Скавронский.
Толстые щеки Белокофтина побагровели, он заелозил, закашлял, принялся протирать очки краем зеленой бархатной скатерти.
– Я думаю… Видите ли, здесь сложилось… то есть это вопрос сложный… – Белокофтин беспокойно глянул на Воеводу, еще беспокойнее – на Скавронского. – Да. Видите ли, в искусстве не все просто. Вот я работал в Томске. У нас была тоже… тоже опытная актриса, нужная театру… Этого у нее нельзя отнять. Но она была очень высокая. Прямо сказать, долговязая для молодой героини. Но тут режиссура подбирала ей соответствующий антураж. Героя подыскали выше ее, и других актеров набрали высоких. На сцене делали так, чтобы она больше сидела. И уже рост ее не бросался в глаза зрителям…
– Она была не женой ли главного режиссера? – пробурчал Скавронский.
Белокофтин платком вытирал бабью, в складках, шею.
– Нет, нет. То есть она была женой директора.
– А, тогда понятно!
Все засмеялись.
– Да. Ну, вот я и говорю… Можно, конечно, выпускать в этой роли Галину Александровну… Опыт у нее есть… этого не отнимешь… Но тогда уж и окружение нужно подобрать другое… Более солидных актеров…
– Стариков, что ли? – сердито спросил Караванов.
– Нет, зачем гиперболы, – заволновался Белокофтин. – Ну, сами посудите, у нас рядом с ней бегают мальчики. Северов выглядит совсем юнцом. Тут поневоле вызовешь нежелательное впечатление… Вот так…
Белокофтин замолчал, причесывая мягкие, скатавшиеся, как овчина, волосы.
– Я все-таки не понял вашу мысль; – нависшие брови совсем закрыли глаза Скавронского. – Переведите все на русский язык. По всем правилам грамматики: с глаголами, существительными, прилагательными. Может Чайка играть эту роль или не может?
Белокофтину стало так жарко, что очки запотели, и пришлось снова протирать их скатертью. «Черт меня принес на этот просмотр! – думал он. – Нужно было заболеть».
– Видите ли… если антураж ей подобрать соответствующий… а то сейчас такой антураж… ну, прямо надо сказать, не в пользу Галины Александровны. Пожалуй, ей выгоднее… – Белокофтин с тоской глянул на Воеводу и спрятал глаза, – ей выгоднее… отойти от этой роли… Играет она прилично, и я бы сказал… но вот антураж… молодежь все…
Белокофтин, отдуваясь, потянулся к графину с водой.
– Понятно, – Скавронский глянул на всех весело, – хоть и шифр, но все же какие-то проблески есть! – Режиссер рассматривал Белокофтина с любопытством: так археологи разглядывают найденный черепок.
– Трудную задачу вы поставили перед собой, товарищ Белокофтин! – не вытерпел Караванов. – Немыслимо служить сразу и богу и черту! И нашим и вашим! Плевать на дело – лишь бы не нажить неприятностей. Эх, беспринципность-матушка! Петляете вокруг да около!
– Да разве я… Вы меня не так поняли! – встрепенулся Белокофтин.
Караванов пренебрежительно махнул газетой, свернутой в трубку.
– Во что вы превращаете театр? – повернулся он к Воеводе. – Да что же это делается? «Выигрышная роль! Есть где показать себя!» Вот ведь как вы рассуждаете! Вот ведь для чего вам театр!
– Для меня театр не кормушка, Роман Сергеевич, как для некоторых! – вскочил Воевода, показывая на растерянного Белокофтина.
– К порядку! – опять постучал тростью Скавронский.
– Что вы все хотите от меня? – кричал Воевода, потрясая руками. – Я ведь понимаю, откуда ветер дует! Тут дело не в Чайке! Тут я кое-кому – кость в горле! Это от меня хотят прокашляться! Пожалуйста! Хоть сейчас! Немедленно! Актеру не страшны никакие дороги!
Скавронский пожал плечами. Пальцы его пробежали по суковатой палке, как по клапанам флейты, лицо стало сонным.
– И ваши затаенные маневры мне понятны, товарищ Караванов. Не слепой. Для милого дружка и сережка из ушка!
– Эх, умный человек, а говорите глупость!
– Товарищ Воевода, я вам слова не давал. Ведите себя как подобает, – скучным голосом протянул Скавронский.
– Я прошу больше не обсуждать! – Воевода заложил карандаш в середину блокнота, сунул его в карман. – Строчите приказ какой вам угодно, а выслушивать всякое…
Воевода шатнулся, лицо побелело, он оперся рукой о стену.
Караванов поддержал, усадил в кресло.
– Дайте воды!
…Туман лежал недвижно тяжелыми клубами дыма. Сквозь него светила луна, обведенная тремя радужными кругами. Ветра не было, но стужа стояла опаляющая. От нее гудели телеграфные столбы, трепетали провода, от инея похожие на белые канаты.
Воевода шел медленно, порой казалось, что отнимаются ноги. «Нехорошо получилось, – думал он. – Если все так близко принимать к сердцу, через год стариком будешь».
В эту минуту он ненавидел себя за все случившееся.
В разреженном воздухе редкие звуки летели далеко и гулко. Издалека послышался раскатистый, как под каменной аркой, простуженный кашель, говор прохожих, звонкий скрип жесткого снега. Где-то на другой улице затрещала открываемая калитка, резко звякнула щеколда. И опять величавая, строгая тишина. Город пуст и мертв. Утром в застрехах, на чердаках будут лежать деревянные воробьи костяными лапками вверх… Морозная пыль, пропитанная луной, сгустилась сильнее. Перехватывало дыхание. Воевода окутал лицо до самых глаз шарфом и завязал уши шапки. От холода набегали слезы, и мокрые ресницы мгновенно склеивались. Приходилось сощипывать с них ледок.
На душе было омерзительно. И весь мир как будто вымер, окоченел от стужи.
И тем радостнее было войти в комнату, которая встретила теплом, розовым светом абажура.
Чайка любила и умела создавать уют. Воевода подумал, что она, в сущности, очень домашняя женщина. Ей бы огурцы солить, ребятишек растить, а не красить волосы и ногти, не лезть на стены из-за ролей. И сейчас, в ситцевом платье, в меховых шлепанцах, не нарумяненная, она оставляла впечатление приятной, нормальной женщины.
– Замерз я, Галя, налей-ка чайку, – .непривычно тихо и устало произнес Воевода. Он стянул с себя старенькое пальто, отдал жене и, потирая замерзшие руки, горбясь и волоча ноги, прошел к себе в комнату. Остановился у глухо закрытой, полустеклянной двери на балкон. Прижался лбом к холодному стеклу. Балкон засыпан снегом. Под самой дверью завивалась снежная пыль, будто клубился дымок над костром. В белых языках его трепетали черные, скорченные листья замерзшего фикуса в кадке, заметенной снегом.
Чайка встревоженно следила за мужем. Она торопливо налила крепкий до черноты чай, поставила вазочку с медом, как любил муж. Яркое пятно света падало только на круглый стол, застеленный скатертью из парусины, на которой Чайка искусно вышила алые маки.
Воевода снял пиджак, раздувшиеся карманы тарахтели. Чайка выгребла коробки, бросила на подоконник. Там уже была навалена груда их, с горелыми спичками, подоткнутыми под донышки.
– Знаешь что, Галя… – все так же тихо говорил Воевода, уронив на стол маленькие смуглые руки с вздувшимися венами.
Эти руки показались Чайке мальчишескими и совсем беспомощными, как перебитые. Они сильнее всего поразили ее.
– Видно, действительно идет время… То, что человек может сегодня, того не сможет завтра. Ты понимаешь меня? Ты немного увлеклась… и я тоже… Не обижайся, но кому и сказать правду, как не мне. Не можешь ты играть эти роли. Лучше занимать место поскромнее, но свое место. Чтобы никто не тыкал в глаза. Маленько, но хорошо, чем много, но плохо.
– Ты успокойся, – мягко проговорила Чайка, не сводя глаз с беспомощных мальчишеских рук.
– Да я и не волнуюсь! – улыбнулся Воевода. – Брось ты эти роли к чертовой матери! Этих самых молодых героинь… И определение какое-то противное, допотопное…
– Не нужно. Молчи, – взволнованно попросила Чайка. – Провалиться всем этим ролям! Ты только береги себя. Видно, стареем мы с тобой. А чем старее, тем друг другу нужнее…
Чайка осторожно взяла руку Воеводы и поцеловала в набухшие вены.