Текст книги "Взрыв"
Автор книги: Илья Дворкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц)
– Это Аленка-то девка?! Ну, сказанул. И какие такие «иные» дела? Эх, дядя Семен, голова у тебя седая, а...
– Да ладно тебе, ладно! Взвился! Гляди – не маленький. Восемнадцать уж стукнуло. Понимать должен – любовь у них.
– Скажешь тоже – любовь. Ничего вы, старые, не понимаете. Дружим мы, понял?
– Да понял я, понял...
– Федька убилси-и-и!!!
– Ну чего приуныл-то, парень?
– Так.
– Может, случилось что?
– Так, говорю!
– Ну, гляди – так! А где дружки? Федька с Аленкой где?
– В степь ушли.
– А ты што ж?
– Не пошел я.
– Не поше-о-ол! Понял, значит?
– Да что ты ко мне вяжешься, дядя Семен?! Чего пристаешь-то? Все как взбесились! У Федьки с Аленкой глаза вовсе сумасшедшие и одинаковые совсем, хоть и цвета разного. От жары это, что ли? Так и липнут друг к другу, так и липнут, разойтись не могут. А глаза вовсе сумасшедшие и лица глупые. Глядеть противно. Их на рыбалку зовешь, а они не слышат. Прямо в ухо орешь, дуракам, а они только улыбаются, как лунатики. За руки держатся и улыбаются. И молчат.
– Ага!
– Что «ага»?
– Хорошо, говорю. Все правильно. А как рыбалка?
– Рыба-алка! Весь выходной испортили. Хотели с бредешком походить, я уж и озерцо приглядел – блеск!
– Ну?
– Фига с два! Я им бредень показываю, а они от меня в другую сторону, в обнимку и еще это...
– Что?
– Целуются...
– Федька убилси-и-и!!!
– Дядя Семен, а она ведь красивая..,
– Кто?
– Да Аленка.
– Ну уж прям-таки красавица!
– Нет, красивая... Глаза у нее в таких крапинках... в золотых, а шея... высокая. И зуб один... впереди... кривенький.
– Чего ж красивого, ежели зуб кривой?
– Не-ет, красиво... А Федька вчера с Веркой Спиваковой на танцы ходил. Аленке говорит, курсы у меня, а сам на танцы. С Веркой.
– Ишь ты! А Аленка?
– Она-то не знала. Иди, говорит, Федя. Я с Серегой посижу, только приходи поскорее. Мы тебя ждать станем. С Серегой. И рукой его по щеке погладила. Вот так – ме-едленно... Я на нее поглядел, а у нее и лица-то нет – одни глаза, вот такущие, громадные.
– А Федька?
– А он, зараза, в моем пиджаке костюмном, в черном, стоит, специально для Верки выпросил. Ты уж, говорит, Аленка, не жди. Я поздно приду, ты ложись. Я, говорит, усталый приду. Так и сказал, собака, «усталый»! И еще улыбается.
– Нда-а, брат. Вот как оно выходит...
– Выходит... Красивая она, дядя Семен!
Толпа глухо ворочалась вокруг самосвала, колыхалась, распаренная, жаркая.
Федька лежал припудренный пылью. Он лежал в удобной, покойной позе, и казалось, ему одному в этом пекле прохладно и хорошо. И оттого он был какой-то чужой, нездешний. Отдыхает себе нездешний спокойный человек. Серега глядел на него и никак не мог взять в толк, почему все орут о Федьке. При чем здесь Федька? И потом мертвые не такие. Серега точно знал: таких не бывает – нестрашных и красивых.
А раз это не Федька и не мертвый, то и понятно, почему Сереге совсем его не жалко. А жалко другого человека – шофера.
Вот этого уж да! Этого уж было жалко! Красный, обливающийся горячим потом шофер топтался вокруг лежащего, все время норовя оказаться к нему спиной, хватал людей короткопалыми, черными от мазута руками, заглядывал припухшими глазами в лица и говорил, говорил одно и то же. Без конца.
– Братишки! Как же это, братишки? А? Подвези, говорит. А сам на подножку – прыг. Я ему: садись, браток, в кабину. А он: жарко, говорит. Я на ветерке. И свистит, понимаете, свистит вот это... ну, вы знаете, из картины, недавно крутили: фю-фю-фю, фю, фю, знаете. И вдруг на яме тряхнуло. Гляжу, а его нету. Остановился, выглянул – он на обочине лежит. Ну, думаю, придуривает. Пугает, думаю. Я к нему задним ходом. Вставай, говорю. Он лежит. Вставай! Я вышел, голову ему поднял, а на ней... на ней – всего-то пятнышко с пятачок, махонькое. Видно, углом кузова на лету двинуло. Братишки! Как же это, а?..
Шофер на пальцах показывал, какое маленькое, ничтожное эта пятнышко. Показывал упорно, прямо пед самый нос совал всем темный потрескавшийся ноготь. Будто от размера пятнышка зависело его спасение.
Он прикоснулся к Сереге, и того поразило, что руки шофера, такие здоровые на вид, оказались вялыми, бессильными и холодными, как две рыбины.
И вдруг шофер, и самосвал, и лежащий нездешний человек куда-то делись, куда-то пропали, потому что Серега увидел Аленку.
Она бежала быстро-быстро и как-то боком, а одета была в старенькое застиранное платье, которое ей было уже мало, но Сереге оно нравилось больше других. Она надевала его, прибирая комнату, полы в нем мыла, окна.
Быстро мелькали гладкие коленки.
Лицо у Аленки было совсем белое, и закушена губа.
– Федя! – звонко позвала Аленка и остановилась, прижав к груди кулаки. Толпа затихла и раздалась.
Аленка стремительно и молча прошла в круг, присела на миг и вдруг вскочила, заметалась, как слепая, натыкаясь на людей.
Потом она прорвалась сквозь толпу и побежала в степь.
А Серега все еще стоял неподвижно, медленно соображая, чувствуя себя как в душном, вязком сне.
Он побежал за ней.
Стегал по ногам бурьян. Пропотевшая брезентовая роба жестяно гремела.
Серега бежал быстро, как мог, тяжко впечатывая в глухую землю сапоги. Но Аленка была все впереди.
Сквозь едкий пот, заливавший глаза, Серега видел мелькающие икры, и нежные ямки под коленями, и узкую стремительную спину. И ему казалось, что Аленка летит, не касаясь земли.
Воздух уже стал прозрачный, а небо синее, будто промытое колодезной чистой водой, а то другое, выцветшее и пыльное небо осталось позади. И позади в мутном мареве скрылись люди, и беда, и бессмысленный страшный вопль.
И в целом свете остались только он да Аленка.
Серега чувствовал, что бежать больше не может. Казалось, что сердце распухло и заполнило всю грудь и теперь колотилось в горле. Но он все бежал и бежал. И от этого бега и жары в голове у него все перепуталось, будто взболталось, и он уже не понимал, зачем так, надрываясь, бежит по гладкой пустой степи.
Он знал только одно: надо спасти Аленку, догнать и спасти, укрыть жесткой робой, прижать покрепче и шептать ей, шептать какие-то неведомые, никогда раньше не говоренные слова. Тогда все будет хорошо.
И вдруг Аленка пропала.
Серега остановился и увидел, что она лежит впереди, в ковылях. Серый вздрагивающий комочек.
Он медленно подошел к ней, сел рядом и обнял.
Аленка дернулась, взглянула изумленными, огромными своими глазами и прижалась к нему, зарылась лицом куда-то в бок ему, под мышку, и Серега почувствовал, что бок его стал горячий и мокрый.
Он гладил ее по голове, по живой вздрагивающей спине и чувствовал себя таким непомерно счастливым, что казалось, сейчас вот, сию минуту он умрет от счастья, потому что оно не умещалось в нем, разрывало его.
И ничего больше не было – ни степи, ни мягких ковылей, ни солнца.
Потом он стал целовать ее шею, пульсирующую ложбинку у ключицы.
А она подняла голову с закрытыми глазами, и ее сухие губы обожгли его, голова закружилась, и все поплыло вокруг.
Она целовала его исступленно, со стоном, и он чувствовал ее прохладные зубы, и гладкий подбородок, и трепещущий язык.
– Федя! Федя! – сказала Аленка.
И вдруг рванулась, вскочила, и Серега увидел, что она глядит на него с ужасом, и ужас этот плещется, растет непомерно, заливает ее лицо.
Он поднялся, шатаясь, и шагнул к ней.
Аленка попятилась и все глядела, глядела на него, и глаза ее сделались такие страшные, что Серега не по-посмел двинуться с места.
– Ты... ты... Так это ты! – только и прошептала она белыми губами, повернулась и медленно пошла туда, к пыльному куполу.
А Серега долго еще стоял и глядел ей вслед. И это был уже не Серега, а другой человек.
Небо давило ему на плечи.
Он сгорбился и на неверных, заплетающихся ногах пошел прочь, куда глаза глядят.
ГЛАВА VIII
Балашов медленно закипал. Он мрачно глядел на распахнутые ворота и спиной ощущал насмешливые взгляды рабочих. Каждые несколько минут на территорию стройки въезжала машина, и тогда Балашов вздрагивал и с надеждой подавался вперед.
Но всякий раз оказывалось, что машина эта не к ним.
Три часа люди бездельничали. И это в конце месяца, когда план прихватывал за глотку, когда надо было работать до седьмого пота, потому что иначе заказчик не подпишет процентовку, а без нее банк не отпустит денег на зарплату, не говоря уже о премиях!
Балашов в бешенстве сорвался с места и почти бегом направился к телефону-автомату, чтобы звонить начальнику снабжения, главному инженеру, черту-дьяволу! Санька бежал и яростно шептал проклятья.
«Все, – думал он, – больше сдерживаться не буду! Я им все скажу! Три часа перекуриваем! А потом мне же будут голову откручивать! Работяги смеются! Все!»
Только вчера он собрал народ и долго толковал о том, что сейчас нельзя терять ни одной рабочей минуты, что конец месяца, что надо засучить рукава, что... да мало ли что он говорил!
А Морохина отвечала:
– Ты, Константиныч, нам ухи не крути! Мы тебе не дети малые! Мы-то засучим чего хошь – хошь рукава, хошь штанины. Ты нам бетон, да трубы, да экскаватор вовремя дай! План трещит! А из-за кого он трещит! Сколько мы бульдозера ждали, а? Опосля «детешку» прислали, а нужен был С-100! А почему болотник через три дня увезли, когда он еще два дня до зарезу нам понадобился бы, а? Молчишь? То-то же! А то засучим, вдарим, уря-уря!
– Что ж вы думаете, Зина, я не говорил начальству?! Охрип уже от разговоров. Да их ведь тоже понять можно. Тот же болотник взять. Такой экскаватор один, а нужен он места в четыре, вот и перебрасывают.
– Нет ужо, миленькие! Ничего такого я понимать не желаю! Вы мне механизмы и матерьял разный выньте и положьте без перебою. Тогда и работу с меня спрашивайте. А то моду взяли – в начале месяца загорай себе Зинка, а в конце вкалывай, да сверхурочно оставайся! Что, не так? Свою работу научитесь работать как следоват, а потом меня чего ни на есть засучивать призывайте.
И Балашову ничего не оставалось, как молча проглотить эти обидные слова, потоку что были они правильные. Конечно, причин и оправданий неритмичному снабжению можно было найти много, но факт оставался фактом, в некоторые месяцы так и получалось, как говорила Зинка, – сперва загорали, перекуривали, всякой придуманной мелкой работенкой занимались, а потом вкалывали, как черти.
И Балашов сказал:
– Все правильно, товарищи. Есть такие недостатки, и с ними все борются, и думаю, в скором времени совсем и окончательно мы их поборем. Но завтра бетон пойдет бесперебойно, я заказал три МАЗа, пойдут они сразу же с утра. И надо обязательно завтра же закончить седьмой колодец. Задвижка уже смонтирована, опалубка готова, вибратор доставлен – только знай работай. Все теперь зависит от вас.
– Поживем – увидим. А у нас не заржавеет, – ответила Зинка.
И вот теперь после всех этих разговоров, после твердых обещаний начальника снабжения – три часа простоя!
Санька, красный, взъерошенный, влетел в будку телефона-автомата, и в тот самый момент, когда рука его судорожно набирала знакомые цифры, он сквозь стекло увидел, как к воротам стройки, тяжко переваливаясь на ухабах, подошел громадный МАЗ, полный бетона.
Санька переждал минуту, немного успокоился, и только потом добрал номер телефона.
Он услыхал тихий голос начальника снабжения, представил его себе – пожилого, очень усталого, смертельно задерганного человека – и сдержался.
– Бетон пошел, – сказал Санька. – Это Балашов, слышите! Наконец пошел бетон, а уже, между прочим, одиннадцать часов. Вам это ничего не говорит?
– Александр Константиныч, милый, ну что, скажи, поделаешь, если на бетонном заводе кабель полетел, энергии не было. Там сейчас такое столпотворение – представить трудно. Я только что оттуда. Сам лично тебе этот МАЗ выбил без очереди. Там десятки самосвалов ждут.
Санька помолчал. Ему вдруг стало стыдно. Ведь как костерил этого деда, а он на завод сам ездил, не поленился, даром что начальник и радикулит его мучает. И вообще глупо и ограниченно думать, что ты один душой болеешь за дело, а все остальные прочие филонят да хлопают ушами. Очень так удобно думать. В грудь себя можно бить, на собраниях орать.
А после все это кончается такой философией: раз они так, и я так. Что я, лошадь – один надрываться? Да гори все синим огнем! А когда уж ты по такой философии станешь жить, это уж все, это уж значит, ты не человек, а так себе, что-то вроде некоей установки по переработке ценных сельскохозяйственных продуктов...
Но тут Санькины мысли прервал начальник снабжения:
– Ты что, Балашов, заснул там, что ли?
– Не-ет, – медленно ответил Санька, еще помолчал немного и добавил: – Спасибо вам большое, Степан Ильич.
– Да ладно... да чего уж там, – засмущался тот. Видно, не баловали его благодарностями, – такая уж должность, все больше тумаки да шишки. – Ты там, гляди, каждую машину отмечай.
Санька усмехнулся:
– Да уж как-нибудь справимся. Вашими молитвами только и живы.
– Справимся! Больно умные стали да языкастые, – буркнул Степан Ильич и повесил трубку.
Когда Балашов вернулся к седьмому колодцу, там уже работали. Туго вздрагивающая, курящаяся паром груда бетона лежала аккуратно – у самого края уходящего глубоко вниз котлована.
Санька растер в пальцах комочек раствора, придирчиво оглядел кашицу, определил: наверняка марка двести, а то и триста. Молодец Степан Ильич. Но это значит, что надо подналечь, уложить бетон поскорее, потому что цемент высоких марок схватывается быстро.
Он отметил путевку шоферу, отправил его за следующей порцией и стал глядеть, как идет работа.
С земли на двойные стенки опалубки были уложены подмости. Филимонов, как всегда, расставил рабочих толково и точно. Четыре человека стояли на двух подмостях, на которые остальная часть бригады перекидывала лопатами из кучи бетон. А уж дальше эти четверо бросали его в щель опалубки.
Колодец назывался набивной бетонный в отличие от сборного бетонного или, скажем, набивного железобетонного, который с арматурой.
Глубина – шесть метров, площадь два с половиной на два с половиной метра, толщина стенок – тридцать сантиметров. Вот и считай – чертова прорва бетона уйдет на него.
А внутри, ровнехонько посредине, торчит гигантская чугунная задвижка диаметром тысяча восемьсот миллиметров.
Она уже смонтирована на трубе, и хвостовик ее клинкета торчит как раз на уровне земли.
На этот хвостовик надо еще приладить электропривод, и тогда автоматически можно будет открывать и закрывать ее – подымать или опускать массивный, как дверца банковского сейфа, клинкет. А колодец вокруг для защиты от грунтовых вод и для удобства эксплуатации – мало ли что может случиться, поломка или еще что.
Полезут тогда по стальной лесенке из скоб эксплуатационники в этот колодец величиной с дом и быстро все исправят.
Так что колодец – это штука важная, это очень ответственный узел, тут глаз да глаз нужен, чтоб все было в ажуре, чтоб комар носа не подточил.
Санька подозвал Филимонова:
– Слушай, Сергей Иваныч, я вот что думаю: как бы под напором бетона стенки опалубки не вспучило, пуза не получилось. Как ты думаешь? Давай-ка поставим внутри распорки. Береженого бог бережет. Опалубки-то из дюймовки?
– Да, дюймовые. – Филимонов подумал. – Верно, пожалуй. Тонковаты стенки. Сейчас поставим.
Когда бетон почти весь перекидали и Балашов начал уж беспокоиться, как бы снова не было простоя, подошли сразу два МАЗа.
И вот тут-то и началась настоящая работа.
На землю полетели ватники, брезентовые куртки. Лица раскраснелись, сделались серьезные и напряженные, движения стали четкими, скупыми, точными. Балашов глядел на свою бригаду, любовался.
В такие минуты просто невозможно стоять в стороне – руки в брюки – и наблюдать посторонними глазами.
Санька не выдержал, взял лопату и тоже стал частью этого прекрасного живого механизма.
А может быть, неправильное это слово – «механизм»? Может быть, лучше сказать: организм? Многорукий, многоликий, многоглазый, но единый – сильный, сноровистый, ловкий. Санька разгорелся, ему стало жарко, скоро его ватник тоже полетел на землю.
Травкин искоса глянул на него и улыбнулся, и Санька тоже улыбнулся этому милому для него человеку.
Скоро подошел еще один МАЗ, и сразу вслед за ним – следующий.
Темп работы еще больше усилился, хоть минуту назад Саньке казалось, что быстрее уже работать нельзя.
Скоро его ладони, голые, без рукавиц, жарко горели. Санька чувствовал каждую свою мышцу и казался сам себе большим и сильным.
Лопата его подхватывала упругую тяжесть и кидала, кидала без передышки.
Никто и не помышлял о перекурах, все будто забыли об отдыхе. Все молчали, и только Пашка весело покрикивал, подгонял, подзадоривал. Это было как тогда в размытой штольне, но тогда угнетало, выматывало чувство опасности, а сейчас был свежий воздух, вольные, широкие движения и легкость души.
И Балашов вновь, еще определеннее, чем раньше, почувствовал, что он любит этих людей, что он счастлив.
И он подумал о том, какое это широкое понятие – счастье, какое оно бывает разное и как это прекрасно быть счастливым.
– Эй, Мери, вот приехал Гарри твой!
– Ребята, он не наш, не с океана.
– Так, Гарри, посчитаемся ж с тобой, —
Раздался пьяный голос капитана.
Сперва Санька пел тихонечко, себе под нос, но потом увлекся, забылся, скорчил свирепую гримасу, и последнюю строчку услышал уже весь троллейбус.
Все оглянулись, а ОНА, пепельная такая, матовая, красивая прямо-таки наповал – ну прямо Марина Влади, совершенно отчетливо его запрезирала. Такое Санька безошибочно чувствовал. От смущения он уставился на девчонку в упор и кашлянул. Но вместо простого кашля получилось нечто многозначительное – кхе-кхе!
Подружка Марины Влади хихикнула, и Санька сразу почувствовал себя дураком.
Всякий знает, как это получается – чувствуешь себя вдруг дурак дураком, и руки становятся мокрыми, не знаешь, куда их девать, и весь ты, неуклюжий и растерянный, вертишься, как на сковородке, и оттого злишься, а поделать ничего уже не можешь.
И тут уж или в кусты, или напролом.
Санька решил напролом. У любого спроси – скажут, что женщины любят, когда из-за них напролом. Да и девчонка была замечательная, обидно – запрезирала.
И это здорово у нее вышло, очень тонко и ехидно – одним взглядом.
В общем, Санька продолжал:
И в воздухе блеснули два ножа,
Пираты затаили все дыханье...
Ее подружка фыркнула и уткнулась носом в варежку.
Ну тут Санька совсем взбеленился.
«Еще чего не хватало, еще эта курочка-ряба будет фыркать, матрешка, вятская игрушка – одни щеки чего стоят: два помидора, а посреди то ли нос, то ли фига, она еще тут хихикать надо мною будет», – ругался про себя Санька.
Голова у него стала ледяная. От бешенства.
Все знали капитана как вождя
И мастера по делу фехтованья.
Санька увидел, что какой-то тетке лет тридцати его песня очень даже нравится.
Она закрыла глаза и раскачивалась, и задумчиво улыбалась. Наверное, вспоминала молодость.
А у Марины по-прежнему была чуть приподнята бровь, а уголки рта чуть опущены. Казалось бы, что особенного? Но это было так обидно, что даже удивительно.
И хоть бы взглянула еще разок!
«Ну, Марина Влади, ну погоди, погоди!» – подумал Санька.
Ему просто необходимо было выкинуть что-нибудь этакое.
Хоть на руках иди по проходу. Но на руках он не очень-то умел, да и вообще... «Какие-то глупости в голову лезут, клоуном еще не хватало из-за нее заделаться, – сердился Санька. – Дурак, скажет, и все тут. Дурак, и уши холодные».
Но выкинуть какую-нибудь штуку все равно надо было обязательно, такую, чтоб она рот раскрыла от удивления.
Но что-нибудь потоньше, похитрее.
– Ну, что ж ты, малец, замолчал? Пой. Чего там дальше-то было с поножовщиной этой? Кто кого?
Кто-то плотно взял Саньку сзади чуть ниже подмышек и легко отодвинул в сторону – к выходу пробиралась высокая, жилистая тетка. Довольно молодая еще. Но не та, что молодость вспомнила, другая.
Была она явно приезжая, загорелая такая и окала – просто жуть: по-но-жов-щина.
«Вот оно, – подумал Санька, – сам бог мне ее послал».
Он отступил на шаг. Сделал строгое лицо.
– Не обнимайте меня, пожалуйста, – вежливо и холодно попросил Санька, – простите, но вы не в моем вкусе.
Тетка чуть не упала.
От изумления и ярости лицо ее покраснело, а рот открывался и закрывался, как у рыбы.
Троллейбус затих.
Сердце у Саньки екнуло.
«Ну, держись», – подумал он.
А Марина Влади уставилась на Саньку громадными глазищами.
«Ага! То-то же! Ишь всполошилась!» – успел подумать Санька. Но тут тетка пришла в себя и разразилась:
– Да ты... ах ты сопляк несчастный! Да я... ты... недомерок свинячий.
Это была ее ошибка. Тут она дала маху. По простоте душевной.
Мнения в троллейбусе изменились.
Получился раскол.
Теперь для многих Санька стал не нахалом, а остроумным парнем, а она грубой деревенщиной, шуток не понимает.
Санька такие вещи чувствовал хорошо.
– Да, страшен гнев отвергнутой женщины, – задумчиво сказал он, – страшен. Но вы поймите меня, пожалуйста, – голос его сделался до того сладкий, что самому стало противно, – насильно мил не будешь.
В троллейбусе поощрительно хохотнули. А в глазищах Марины Влади была гордость за Саньку.
По крайней мере, так ему показалось.
Еще бы! Понимала же она, ради кого он здесь выламывается.
Санька даже почувствовал нежность к своей жертве. Ему даже ее жалко стало. И стыдно. Как-то неловко все это вышло. Нехорошо.
– Не огорчайтесь, пожалуйста, я ведь пошутил, – тихо сказал он.
Не на публику сказал, а по-человечески.
И тут произошло нечто странное и ужасное.
Тетка подскочила к Саньке, обхватила своими ручищами-клещами, притиснула к костлявой груди и поволокла к двери.
– Ужо тебя обниму я, ужо обниму, миленок, родимый мой, – приговаривала она.
Санькины руки были прижаты к туловищу намертво.
Он дрыгал ногами, вертелся, извивался, но ее ручищи только крепче сжимали его – даже дышать было трудно.
Такая здоровенная женщина оказалась, просто силач, ей бы в цирке работать.
Дверь распахнулась, тетка наподдала острым коленом, и Санька очутился на тротуаре.
Троллейбус дрожал от гогота. Смеялись все – пассажиры, водитель, кондуктор, – все хохотали неудержимо и обидно.
Последнее, что Санька увидел перед тем, как дверь захлопнулась, была торжествующая физиономия его врагини и хохочущее покрасневшее лицо Марины Влади.
И троллейбус ушел.
Вот так глупо, нелепо и обидно началось знакомство Саньки с Дашей.
Когда на следующий день, во время большой перемены, Санька неожиданно увидел ее в зале с колоннами, ему показалось, что кто-то внезапно ткнул ему пальцами в глаза. Вспыхнули разноцветные круги, зигзаги, а когда он вновь стал видеть, она стояла у окна, окруженная подругами, и что-то им весело рассказывала.
«Обо мне», – тут же догадался Санька и хотел убежать. Удрать, улететь, спрятаться. Но не успел.
Стоял пень пнем посреди зала, на виду у всех, и не мог двинуться с места, будто кто казеиновым клеем приклеил его ботинки.
И тут произошло нечто совсем уж странное: сквозь голубоватый туман, застлавший глаза, Санька увидел, что ОНА идет к нему.
Он дернулся назад, но опять ничего не вышло.
«Ой, мамочка, что это со мной», – только и успел подумать Санька.
ОНА подошла, дотронулась ладонью до Санькиного локтя и сказала:
– Вы не расстраивайтесь. Ничего страшного не произошло. Просто было немножечко смешно. – Она прыснула, и Санька снова дернулся, и вновь безрезультатно.
Она почувствовала его движение и чуть сжала локоть:
– Не надо. Честное слово, все это ерунда. Меня зовут Даша, а вас как?
– Алекс-с... Александром, – просипел Санька.
– Саней значит?
– Ага!
– Ну вот и хорошо, вот и замечательно, – мягко сказала она.
«Как доктор с психопатом разговаривает», – подумал Санька и совсем онемел. Как он ни старался, ни одного звука горло его издавать не желало.
Даша еще постояла немного рядом.
Свет падал на нее сзади, лучи ласково обтекали ее и, чуть отражаясь от блестящих, тонких волос, образовывали что-то вроде нимба над ее головой, а глаза казались такими огромными, что Саньке вдруг захотелось плакать. Оттого, что она такая красивая и добрая. Оттого, что он такой дурак. Оттого, что молчит как пень. Оттого, что солнце. Оттого, что сердце, как бешеное, колотится в груди и что-то небывалое затопляет всю его душу, если она есть, и тело – такое длинное, и тощее, и неуклюжее.
А молчание с каждой секундой становилось все тягостнее и нелепее.
Санька увидел вдруг, что Даша покраснела и растерянно оглянулась на подруг, будто просила у них помощи.
И тут Санька совсем ошалел. И уже совершенно не понимая, что делает, он шагнул к ней, вцепился ей в руку и заорал на весь зал с колоннами:
– Дашенька! Вы такая... такая... Вы замечательная!
И, резко повернувшись, чуть не сбив кого-то с ног, бросился сломя голову бежать.
Очнулся он уже на улице, вернее на площади, на площади Мира, бывшей Сенной, от резкого милицейского свистка.
Санька остановился, как конь, налетевший на препятствие, рядом с милиционером и, ничего не соображая, вдруг начал пожимать тому руку.
Милиционер удивленно ответил на рукопожатие, но тут же нахмурился и спросил скрипучим голосом:
– Вы что, из деревни приехали?
– Нет, нет, я ленинградец, коренной ленинградец, – радостно ответил Санька.
– Оч-чень замечательно! Раз ленинградец, должны знать правила. Платите пятьдесят копеек.
– Пожалуйста, ради бога, если вам нужно... У меня есть целый рубль... – Санька стал лихорадочно рыться в карманах. – Может, вам больше надо? Так вы не стесняйтесь! Берите рубль, а? Ну что на пятьдесят копеек купишь! Берите, берите.
Санька совал замусоленный рубль оторопевшему милиционеру, а тот только неловко отталкивал его руку и пятился.
– Сумасшедший какой-то, – сказал милиционер и вдруг сердито закричал: – Ты что это, а? Миллионер какой нашелся! Ишь ты! А ну-ка спрячь свой рубль, – и уже тихо, нормальным голосом добавил: – А теперь катись отсюда к чертовой матери, да побыстрей, пока я добрый, а то и на рубль оштрафую, не погляжу, что чокнутый.
Милиционер повернулся и, маленький, подтянутый, зашагал размеренным, четким шагом по делам своей хлопотливой милиционерской службы, а Санька остался, недоуменно разглядывая рубль.
Теперь вся Санькина жизнь свелась к ожиданию телефонного звонка.
Когда телефон оживал, сердце у Саньки обрывалось, он хватал трубку и мгновенно охрипшим от волнения голосом отзывался.
О! Какой смертной ненавистью ненавидел он всех этих любителей поболтать!
Он ждал своего, единственного звонка, и какие же только дикие мысли не приходили ему в голову, когда звонка не было!
Попала под машину, – она такая рассеянная.
Заболела, – хрупкая ведь, как тонкое стекло!
И самое страшное – забыла, не хочет видеть!
Наконец он не выдерживал и звонил сам. И начиналась пытка.
Дашин отец обстоятельно расспрашивал, кто звонит, зачем звонит, почему именно сейчас. Потом, доведя Саньку до полуобморочного состояния, он спокойно говорил, что Даши нет дома.
Иногда он добавлял ехидным голосом:
– Молодой человек, когда вы позвоните в четвертый раз, я думаю, она уже придет.
После этого оставалось только одно – ждать.
Если у Даши была лекция, Санька удирал со своей и садился в Дашиной аудитории, глядел на нее.
Целых полтора часа покоя и счастья – знать, что она рядом, видеть ее.
Но однажды Даша смущенно сказала:
– Санечка, милый, не надо больше приходить на лекции, хорошо? Понимаешь, я ничего не соображаю, ничего записать не могу, когда ты на меня смотришь. И весь курс хихикает. Это, конечно, ерунда, но все равно не надо, милый.
Ах, как он завидовал этим сопливым первокурсникам, которые могли целый день быть с ней рядом, и – о идиоты! – совершенно не осознавали своего счастья.
Если бы возможно было с четвертого перевестись на первый, Санька не задумываясь сделал бы это.
Но увы! Даже такой малости не дано было ему совершить.
А тут еще всякие курсовые проекты, лабораторные, зачеты – черт бы их побрал! Санька делал все как во сне, по инерции – считал, чертил, сдавал, будто автомат, когда-то запрограммированный и пока еще работающий.
Санька понимал, как ему все-таки здорово повезло, что Даша учится в одном с ним институте. Каждый день аккуратнейшим образом приходил он, чтобы быть к ней поближе. А раз приходил, то и делал что-то. Учись она в другом месте, все занятия полетели бы в тартарары, потому что не видеть ее несколько часов было свыше Санькиных сил.
Но вот наступал наконец вечер, прекрасный, изумительный, морозный вечер, и они оставались вдвоем.
Вокруг жили, работали, дышали, любили еще миллиона четыре, но все равно Даша и Санька были только вдвоем во всем Ленинграде.
Взявшись за руки, тихо и неторопливо они шли, как сомнамбулы, куда глаза глядят.
Конечно, они говорили о чем-то, говорили бесконечно, рассказывали о себе друг другу, и Санька уже знал всю Дашину жизнь, а Даша – Санькину.
А вокруг неторопливость и широта Невы, узкие улочки Петроградской стороны, и мрачноватая Гавань, и веселая сутолока Невского, кафе-мороженое «Лягушатник», все в зеленом, приглушенном свете – сидишь, как в аквариуме, а официантки медленно плавают между столов, как рыбы вуалехвостки.
И надо всем этим – ти-ши-на.
Обволакивающая, словно теплые зеленые волны.
Дашины родители снимали дачу в Зеленогорске – маленький уютный финский домик, сложенный из желтых бревен, но зимой туда не ездили.
В ту субботу собирались отправиться за город втроем, но в последний миг Дашина подруга отказалась. Предпочла лыжам чей-то день рождения.
И они поехали вдвоем.
С лыжами в автобус не пустили, пришлось идти от станции пешком километра три.
И Даша с Санькой все время хохотали.
Все им было смешно.
И то, как Санька по дороге поскользнулся и полетел кувырком в сугроб, потерял там шапку, залепил снегом очки, а потом сослепу напялил шапку задом наперед.
Даша помирала со смеху, а потом вдруг испугалась куста и прижалась к Саньке, а тот стоял с бешено колотящимся сердцем и боялся пошевелиться.
Потом Даша с Санькой пошли на дачу и долго с удовольствием топали по промороженному полу веранды. В промороженной веранде лыжные башмаки грохотали гулко, как копыта веселых коней.
Оба уже понимали, что смех их неестественный.
Оба знали, что сегодня, именно сегодня, что-то должно произойти, что-то очень важное для всей их будущей жизни.
Санька растопил высокую голландскую печь. И все ему было в удовольствие и радость – таскать, утопая по пояс в снегу, из сарая тяжелые плахи березовых дров, щипать большим кухонным ножом звонкую, остро пахнущую лесом, смолой и солнцем лучину, громоздить в печи аккуратный шалашик из нее и глядеть, как робкий вначале огонь разгорается, а ты подкидываешь дрова, и вот он уже жадно хрустит, перемалывает жарким своим багровым нутром толстые поленья.