Текст книги "Взрыв"
Автор книги: Илья Дворкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)
Глава девятая
СНОВА ИВАН СОМОВ И ОТЧАСТИ ПЕТР ЛЕНИНГРАДСКИЙ
Иван Сомов лежал на теплом, шершавом граните у самой воды. Его разморило на солнце, и мысли Ивана были медленные и неторопливые. Он почти научился уже отключаться от неприятных дум о жене своей Томе, о том, что совместная жизнь не удалась, о том, что разные они совсем люди, что жить им вместе просто нельзя, невозможно. Он знал – рано или поздно ему придется решать всякие неприятные вопросы, но когда представлял себе все унизительные процедуры, связанные с разводом, – суд, копание посторонних людей в его, Ивана, личной жизни, визгливый голос жены, которая наверняка, просто от обиды, не постесняется вывалить на него кучу всяческой грязи, Иван только глухо стонал. И отгораживался от всего этого простыми, ясными мыслями: вот солнышко, оно греет, и кажется, что прогретый гранит под спиною – живой, что это теплый бок какого-то громадного уснувшего зверя.
Иван глядел на лес, вспоминал его тишину, прохладу, таинственную его шелестящую жизнь и улыбался. Глядел на тихую, застывшую воду залива и вспоминал дом свой, детство, родное Черное море, мать, сестренку.
Но в глубине души Иван все равно понимал, что он дезертир, что просто-напросто сбежал от собственной жизни, от сложностей ее, которые сами собой не исчезнут, которые надо наконец решать.
Но как только это ясно осознавалось, защитные неторопливые мысли тут же рассыпались прахом, и вновь острой, физически ощутимой болью входили воспоминания о тех месяцах жизни с Тамарой, которые казались ему теперь годами. Воспоминания были отрывочные, угловатые, как осколки.
Иван усмехнулся, вспоминая первое свое восторженное обожание жены – поразительно умной и красивой женщины, как ему казалось тогда. Потом месяцы остервенелой, горячечной какой-то работы, потому что Томой овладела лихорадка приобретательства: телевизор, магнитофон, барахло всякое – «чтоб было не хуже, чем у людей, а даже лучше». Нужны были деньги, и Иван оставался сверхурочно, вкалывал по выходным, хватался за любую халтуру. И делал это с удовольствием. Да и чего б он тогда не сделал, только бы порадовать Тому! Ребята сперва подшучивали над Иваном, потом стали снисходительно ухмыляться: «Ну ты и жаден, Сомов, пуп ведь надорвешь, все равно всех денег не заработаешь!»
Иван только улыбался таинственно.
Он еле приплетался домой, есть ему уже не хотелось, а только спать, спать. Он едва успевал раздеться и уже спал, не успев еще прикоснуться к подушке. А утром его провожал частый злой говорок Томы. Она была язвительна и беспощадна, в выражениях Тома не стеснялась.
А потом это неожиданное возвращение домой днем, с высокой температурой, во внеурочное время. И этот незнакомый парень, торопливо и смущенно одевающийся в дальнем от Ивана углу, прыгающий на одной ноге – никак ему не попасть было в штанину. И ничуть не смущенная, а напротив – разъяренная, подвыпившая Тома, которая кричала в лицо Ивану такие слова, что парень не выдержал и велел ей:
– Замолчи! Замолчи, стерва!
Потом бесконечные, как в лабиринте, блуждания по улицам, когда все качалось вокруг, колыхалось, как водоросли в воде.
В памяти были темные провалы, и Иван помнил, что он несколько раз удивился своим странным перемещениям в пространстве – вот только что он шел по одной улице, а буквально через миг оказывался на другой, довольно далеко от первой.
А потом он лежал в каком-то скверике на снегу. И снег был теплый, даже горячий. И Ивану было хорошо. В тот раз он две недели провалялся в больнице с воспалением легких. А когда выписался, еле умолил начальство вновь поселить его в общежитии.
Приходила Тома, скандалила, плакала, требовала денег, говорила, что Иван загубил ее молодую жизнь, и раз уж женился, то пусть обеспечивает. Пыталась тащить его за руку домой, к семейному очагу. Иван чувствовал себя виноватым, стоял понурясь и страдал оттого что множество людей слышат и видят это.
Но хуже всего Ивану стало после того, как он совершенно случайно подслушал разговор Томы с Пашей Паневой, девушкой некрасивой, громоздкой, но уважаемой за свой независимый характер. Паша на общественных началах заведовала маленькой библиотечкой мужской общежития, приходила по вечерам, выдавала книжки и строго следила, чтобы парни читали их. К ней бегали плакаться все девчонки, за что парни дразнили ее тайным советником. Паша не обижалась, даже вроде бы гордилась этим прозвищем.
В тот вечер Иван подошел к библиотеке и вдруг сквозь тонкую дверь услышал голос жены.
– Дура я, дура, – говорила Тома. – Ох и дурища я несчастная, убить меня мало! Он ведь такой ласковый был, такой добрый! Ты, Паша, не поверишь – он ведь мне мальчиком достался. Я у него первой была. Мне ценить это, дуре, а я смеялась...
– Конечно, дура, – спокойно подтвердила Паша. – Он ведь у тебя что теплый воск был, вовсе незаматерелый еще мужик, из него что хошь вылепить было можно, а ты!
– Хороший он, Иван! – Тома всхлипнула. – Чистый...
– Чистый! А сама-то?!
– Ой, Паша! Убить меня мало! Ой, Пашенька же! Что и делать – не знаю!
– Любишь его? – спросила Паша.
– Люблю, Пашенька! Только тогда и поняла, когда потеряла. – Тома плакала в голос.
Иван стоял ссутулившись, опустив голову, и так плохо ему было, что и не передать. Потому что сам он уже не любил Тому и знал, что никогда не сможет заставить себя вернуться к ней. Сгорело в нем все до холодного пепла.
А Паша, видно, растерявшись, не зная, как утешить плачущего человека, только тихо приговаривала:
– Да ладно тебе... Ну че ты, че ты, мать, уймись... Ну, образуется все, перемелется, мука будет... Вернется к тебе твой телок, куда денется!
Но Иван знал совершенно точно, что ничего не перемелется и что телком его теперь назвать, пожалуй, уже и нельзя...
И вот тогда-то, как нельзя кстати, и подвернулась эта командировка, тогда-то и сбежал на остров. И жалко ему было Тому, но что он мог поделать...
Иван лежал под солнышком и глядел на залив. Неподалеку раздавался скрежет абразивного круга точилки. Неугомонный старик Милашин затачивал буры. Вот то больше всех на острове возмущался вынужденным перерывом в работе! Прямо-таки метал громы и молнии!
Только все наладилось, дело по душе сыскалось и доктор Илья Ефимович одобрил, сказал, что это называется трудотерапия, что туберкулез лучше всего лечится хорошим настроением, как вдруг – на тебе! Кончился бензин. Компрессор почихал малость и заглох. И сразу умолкли перфораторы, перестали визжать буры. И островом вновь овладела прежняя хозяйка – тишина, которая, впрочем, очень скоро была нарушена громогласными проклятиями, которые Шугин обрушил на голову старого, прожженного лиса Викторыча.
Нельзя сказать, чтобы Шугин так уж переживал вынужденный перерыв в работе, вовсе нет. Ни ему, ни кому крутому из его бригады торопиться особенно было некуда. Но Шугина возмущало явное равнодушие снабженца. Ведь специально всю заваль ненужную спихнул недрогнувшей рукой, а о самом необходимом и думать не стал. Прислать одну бочку бензина на такую махину, которая жрет его как черт! А может, и подумал, да горючего на складе не оказалось, надо было послать за ним бензовоз, возиться, и он махнул рукой – выкрутятся, мол, достанут.
– Сам бы ты, старая перечница, покрутился здесь, на острове, – бормотал Шугин, но уже вовсю думал, где достать горючее.
Выход был единственный – собирать всю наличную посуду, просить у Ильи Ефимовича катер и отправляться в город за бензином.
Вот и выпал бригаде нежданный выходной день.
Но не таков был старик Милашин, чтобы смириться с бездельем. Он взялся перезатачивать буры под другим, более эффективным углом. Чудной старик!
Иван усмехнулся и подумал, что, пожалуй, и сам не знал бы, куда себя деть, доведись столько времени бездельничать. Одно дело отпуск, когда дни так и летят, так и щелкают, как галька из-под колеса времени, и вот-вот надо возвращаться назад, к повседневным заботам, к перфораторам, зарядам, детонаторам. Даже приятно поворчать на эту чертову работу, из-за которой света божьего не видишь.
Но полгода сидеть без дела, да еще если неизвестно когда тебя к нему допустят... Нда-а... Тут затоскуешь!.. Нет, Иван Сомов вполне понимал Милашина, и старик был симпатичен ему и вовсе не казался таким уж чудаком.
Подошел Петька Ленинградский в какой-то немыслимой набедренной повязке, сделанной из вафельного полотенца. Вид у него был экзотический. На голове замысловатое сооружение из дубовых листьев, скрепленных каким-то проводом, на тощем жилистом теле татуировка – полный джентльменский набор, все, кроме сакраментального: «Не забуду мать родную», потому что матери Петька помнить не мог. А так все было: и «Вот что нас губит» под аляповатым изображением карт, бутылки и зеленой красавицы с невероятным бюстом, и «Солнце всходит и заходит» над мрачной могилой с крестом на фоне заходящего солнца. Но больше всего Ивана рассмешили две одинаковые меланхолические надписи на Петькиных ляжках. «Они устали...» – коряво было выведено на них. Очевидно, подразумевались ноги.
– Ну что глаза пялишь? Чего лыбишься? – Петька сел рядом, тоскливо добавил: – Веришь, помирать буду не прощу себе этой глупости! На пляже ни к одной порядочной девчонке не подкатишься – бегут, как от чумного.
Петька помолчал, потом встряхнул головой, улыбнулся.
– Дед-то наш, а? – Петька кивнул головой в сторону точила. – Ну заводной старикашка, прямо герой труда! – И тут же, безо всякого перехода, продолжил: – Пойдем, Ванька, порыбачим. Ухи наварим. Эх, чекушку бы еще к ней! Да этот живчик Ефимыч тут сухой закон установил. Железной рукой. Мне вчера продавщица жаловалась. Никакого, говорит, плана без этого самого нету. Я ей: а ты втихомолку. Так поверишь, прямо задрожала вся. Что ты, что ты, шепчет, господь с тобой, да мне тогда на другой конец России бежать придется, ты, говорит, не знаешь еще, какой он настырный. Ну скажи, Ванька, это надо же – такой колобочек румяный да добродушный, а как железно своим островом правит, прямо-таки диктатор Дювалье. Ну, пойдешь рыбачить?
– Пойду. Только не с удочкой. И со спиннингом неохота. Понимаешь, здесь столько рыбы, что неинтересно даже. Ты ей отдаешь червяка на крючке или там блесну, а она глупая еще, непуганая и хватает простодушно. Неловко даже как-то, ей-богу! Ты не смейся.
– Ну, попал я в компанию! – Петька возмущенно стукнул себя кулаком по колену. – То этот Фома блаженный, теперь преподобный Иван Сомов! Неловко ему, а? Тьфу! Рыбешек жалко? Покровитель холоднокровных!
– Да ты не понял. Неинтересно мне так. Надо, чтобы шансы хоть примерно были равные.
– Это как же?
– А я вот сделаю острогу – и в воду. Жалко, маску не взял. Это знаешь как здорово?! Мы в детстве зеленух лупили – будь здоров. Только в Черном море рыбы не в пример меньше.
– Ну, это не по мне! Я плаваю как утюг. А где острогу возьмешь?
– Сейчас к деду Милашину пойду, он мне мигом ее из толстой проволоки сотворит.
Тимофей Михалыч Милашин печально разглядывал только что заточенный последний бур. Делать было больше нечего. И потому, когда Иван Сомов попросил сделать острогу и объяснил, для чего она ему понадобилась, Тимофей Михалыч хоть и поворчал, что все это, мол, глупости и детские забавы, однако взялся за дело с явной охотой и заинтересованностью.
Подходящий железный прут нашелся на электростанции. На обрезке рельса Тимофей Михалыч чуть расплющил конец прута и надрубил его сбоку зубилом – сделал устрашающую острую зазубрину. Этого ему показалось мало. Он взял еще кусок прута, согнул его в виде буквы «П» и такие же зазубрины сделал на обоих концах. Потом пошли к газорезке, Милашин приварил это самое «П» к концу прута, и получилась великолепная острога-трезубец.
– Ты гляди! – восхитился Петька. – Как у этого... который у Ростральных колонн сидит!
Тимофей Михалыч заострил на точиле трезубец и вручил его Ивану. И все это молча, с обиженным выражением лица, укоряющим человечество за то, что ему, Милашину, приходится заниматься такими пустяками.
– Спасибо большое, Тимофей Михалыч! – сказал Иван. – Просто здорово получилось.
– Иди, иди, забавляйся! – буркнул Милашин. – Работнички, токари по хлебу! ..
Иван и Петька перемигнулись и пошли к пирсу испытывать снасть. А Милашин долго еще ворчал, но слов не было слышно, а только утробное, как из бочки, бормотание: бу-бу-бу...
На пирсе было пустынно – отдыхающие обедали, катер ушел.
Иван с наслаждением сиганул в прохладную, свежую воду, поплыл на спине, работая одними ногами, держа над водой острогу.
Петька с интересом наблюдал за ним. «Ты гляди, как плавает! – изумлялся он. – Ай да Ванька! Ну чистый кашалот!» Он увидел, как Иван нырнул. Довольно долго его не было, потом Сомов вынырнул совсем в другом месте и тут же, едва глотнув воздуха, вновь нырнул. Через секунду соломенным шаром выскочила из воды голова Ивана, и он завопил на весь залив:
– Есть, Петька! Гляди – есть!
Он потряс над головой острогой, на которой трепыхался здоровенный окунь.
Иван поплыл к пирсу, отдал добычу Петьке, возбужденно стал рассказывать:
– Ох, Петька, их тут как в аквариуме, и прямо-таки ручные! Сами ко мне полезли, целой стайкой. Таращат глаза от любопытства и прут на меня. Я в первый раз промазал. А потом – вот! Хорош?!
– Красавец! – подтвердил Петька. Иван не вылезал из воды долго.
Но очень скоро рыбы сообразили, что непонятное существо, пожаловавшее к ним, несет опасность. И охотиться стало труднее. На запах крови налетели щуки, и все остальные рыбехи бросились врассыпную. Иван убил одну, здоровенную, пятнистую, зубастую, как крокодил, и такую яростно сильную, что она до крови ободрала ему запястье – так металась и дергала леску, которой была привязана острога. Еле ее Иван вытащил. А Петька обругал его и сказал, что от этих проклятых щук всю бригаду уже тошнит, никто ее есть не станет. На что Иван возразил, что щука – хищник, волк пресноводных водоемов.
– Вот и сшей себе доху из шкур этих хищников, а только я снимать твоих волков с этой вилки больше не стану, – заявил Петька. – Попробуй сам сними такую красотку в воде – она тебя искусает, как бешеная собака.
– Все! Еще пару раз нырну – и хватит!
Уж больно азартное это было занятие!
Он отплыл еще дальше от пирса, нырнул поглубже, поплыл на спине. И вдруг ему показалось, что кто-то острыми когтями провел по его голове, и тут же в спину ткнулось несколько шипов. Иван дернулся в сторону, и тотчас прозрачная до этой секунды вода мгновенно замутилась, окутала Ивана густым облаком ила.
Первым инстинктивным желанием Ивана было рвануться вперед, прочь от этого непонятного и страшного – освободиться, чего бы это ни стоило!
Но он сдержался, стиснув зубы так, что свело челюсти. Все-таки Иван вырос на море и плавать научился только чуть позже, чем ходить. Он знал, что чаще всего люди тонут, охваченные паникой, потеряв с перепугу голову. И заставил себя остановиться, попытаться понять, куда он попал, что с ним произошло.
Он осторожно провел перед собой рукой, и пальцы наткнулись на колючий гибкий стебель. Это была колючая проволока. Иван протянул руку в сторону и нащупал плотный, тугой ком той же проволоки.
Дела были плохие, отвратительные были дела. И понимал это Иван прекрасно. Очевидно, он влез в клубок колючей проволоки, которая лежит здесь со времен войны. Частицы ила, мельчайшей взвеси, постепенно оседали на колючие плети, и, когда Иван дернулся сгоряча, весь этот ил сорвался в воду, свел видимость почти к нулю.
Все это промелькнуло в голове Сомова в одно мгновение, и он понял, что вполне может остаться здесь в этой идиотской куче старого, ржавого хлама, в этой ловушке, которую давно окончившаяся война так коварно и неожиданно расставила ему. «Спокойно, погоди помирать, погоди, – уговаривал он самого себя. – Я ведь неглубоко в эту кучу влез, я ведь сразу колючки почувствовал. Я плыл на спине, назад... Когда укололся, сразу дернулся вперед и перевернулся на грудь, значит, впереди должно быть достаточно широкое отверстие. Значит, надо вперед... Только не торопиться, не сбиться с направления в этой мути проклятой, тогда сразу пропадешь».
Иван вытянул левую руку и, чуть шевельнув ногами, поплыл вперед и сразу наткнулся пальцами на густые переплетения проволоки. Ощупывая колючую стенку, он двинулся вдоль нее и вдруг с ужасом и холодной ясностью понял, что если сейчас же, сию минуту не найдет выхода из этой мышеловки, то утонет, – он уже начал сглатывать, а это верный признак того, что человеку немедленно надо подышать.
В ушах Ивана с металлическим звоном бухала кровь, а сердце суматошно, неровно колотилось где-то высоко-высоко.
Рука Ивана нащупала какое-то отверстие, и он, уже не раздумывая, яростно и слепо бросился в него, потому что теперь уже было все равно – через миг в легкие его, раздирая их, хлынула бы вода.
Что-то полоснуло его по лицу. Острой болью обожгло правую ногу, и он вылетел на поверхность. Боже мой, есть ли на свете что-нибудь более сладостное, чем глоток воздуха! Горло его горело, в груди было горячо, будто он хлебнул крутого кипятку. А Иван все дышал и дышал, часто, со всхлипами. Из глаз его сами собой, непроизвольно, текли слезы, а из коса и глубоко распоротой левой щеки толчками обильно хлестала кровь.
Когда Иван обрел способность слышать, а в глазах перестали метаться красные круги, он услышал тревожные вопли Петьки Ленинградского и увидел его самого, подпрыгивающего на пирсе, нелепо взмахивающего длинными руками.
Еле двигаясь, неловко, будто только научился плавать, Иван доплыл до пирса, а там Петька вцепился в его предплечья и рывком вытащил на доски причала.
Длинная, от самой ягодицы до пятки, глубокая царапина была на правой ноге. Кровь смешивалась с водой, частыми каплями шлепалась на пирс.
Острогу он потерял и даже не заметил, как это произошло, – очевидно, петля лески соскочила с руки.
Иван плохо понимал, что ему говорил Петька, а тот, крепко обхватив Ивана за пояс, быстро волок его вверх по ступенькам. Ноги Ивана дрожали, заплетались, и он инстинктивно, чтобы не упасть, упирался.
– Да иди ж ты быстрей, слышь, Ванька, ты ж кровью изойдешь, гляди, как хлещет! И как же тебя, черта белобрысого, угораздило! И обо что ж ты так?! Ах, беда! Вот беда-то! – плачущим голосом причитал Петька.
– Не вопи ты... И не волоки ты... Погоди, дай отдышаться... Ничего страшного... Поцарапался я, – бормотал Иван
– Да ты погляди на себя-то, – завопил Петька, – ты погляди, на кого ты похож!
И действительно – выглядел Иван жутковато. Кровь расплылась по мокрой шее, по груди, окрасила плавки, – можно было подумать, что он очень серьезно ранен. Из царапины на щеке – и столько кровищи!
– Будто тебя акулы драли, – кричал Петька, – будто крокодилы! Да не размазывай ты, и так глядеть тошно!
Петька и сам здорово перемазался Ивановой кровью. Он почти волоком тащил на себе Сомова. И когда они, задыхающиеся, окровавленные, показались у домиков санатория, народ шарахнулся от них.
Петька проволок Ивана по коридору и ввалился с ним в ординаторскую. За столом сидела молоденькая женщина в белом накрахмаленном халате.
Петька вдруг оробел оттого, что врачиха не стала охать и причитать. Она метнулась к раковине, стала быстро и тщательно намыливать руки.
– Садитесь, товарищи. Вот сюда, на кушетку садитесь. Оба ранены?
– Не, – сказал Петька, – он один. Я целый, вывозил он меня только кровищей своей.
Женщина открыла высокий, с трех сторон застекленный шкафчик, выплеснула на огромный кусок ваты прозрачную жидкость. И Петька сразу же жадно зашевелил ноздрями – запахло спиртом.
Потом врач сноровисто и быстро обмыла Ивану щеку, заставила запрокинуть голову и поднять руку. Она сунула две сухие ватки Ивану в нос и занялась царапиной на щеке.
– Ничего страшного, вы не бойтесь. Пощиплет немножко, и все... Сейчас мы поставим две скрепочки... та-ак... теперь зеленочкой... Ну не дергайтесь так, милый, не надо, сейчас пройдет... Вот пластырем заклеим, и через неделю все заживет. Останется только мужественный шрам, на память о приключении. Вы мне потом расскажете, как все было?
Иван хотел ответить, но она прикрыла ему рот ладошкой.
– Говорить не надо, пусть кровь остановится сперва, не бередите свою царапину, хоть она и не очень глубокая. Через недельку заживет.
– Как на собаке! – вставил Петька.
– А вы бы пошли помылись, товарищ. Вид у вас, – она усмехнулась, – как после взятия Перекопа.
Петька хохотнул.
– Понимаете, доктор, продрог я, пока вытаскивал со дна этого водолаза. Мне б чего погреться... это... вовнутрь. – Он красноречиво потянул носом, и женщина вновь усмехнулась.
– Ну, за геройский поступок можно, пожалуй, налить мензурочку. Идите вымойтесь и возвращайтесь.
А Иван Сомов был в странном состоянии: окружающее он воспринимал как-то искаженно, голоса доходили, будто из-за толстого стекла. То ли оттого, что не пришел еще в себя после дурацкого этого приключения, когда так явственно почувствовал на своем плече жесткую лапу смерти, то ли от странных каких-то, завораживающих, мягких и нежных прикосновений врача, от всего вида ее и запаха – подтянутой, чисто вымытой, следящей за собой молодой женщины... Ах, как действовали на Ивана все эти вещи!
Он лег животом на прохладную клеенку кушетки, и врач занялась царапиной на ноге.
И тут уж Иван перестал прислушиваться к нежным прикосновениям ее рук, потому что защипало так, что впору было завыть, но этого, как всякому понятно, Иван позволить себе не мог, только чуть зубами скрипнул.
– Больно? Конечно, больно, милый! Вы потерпите, сейчас все пройдет.
А сама как мазнет, мазнет йодом – ну дела! Просто слезы наворачиваются! Но вот она кончила мазать, склонилась так, что волосы ее защекотали Ивану ногу, и принялась дуть. И сразу стало легче. Неизвестно уж от чего – то ли оттого, что волосы, то ли от прохладного ветерка.
Иван встал.
– Спасибо большое, – сказал он.
И вдруг обнаружил, что женщина светловолоса и сероглаза. Ее нельзя было назвать красавицей. Лицо очерчено мягко и неопределенно, но что-то в нем неуловимое – то, что милее иной красоты.
Вряд ли Иван Сомов подумал об этом так четко – он просто ощутил это, почувствовал. И еще он обнаружил, что стоит рядом с этим существом, одетым в стерильное, бело-хрустящее, совершенно голый, если не считать узких плавок, с ногами в темной пыли по лодыжки. И покраснел так, как умеют краснеть только смертельно смущенные блондины – лицом, шеей, даже грудью.
И женщина, очевидно, сообразила, что с ним творится. И неожиданно для Ивана покраснела сама.
Они стояли друг против друга, отводили в сторону глаза, и врач хмурилась все больше.
– Ну вот что, молодой человек, – решительно сказала она, – от таких ран, как ваши, не помирают. Когда будете умываться – старайтесь не замочить пластырь. Через день зайдете снова, проверим ваши боевые рубцы.
Иван попытался улыбнуться и тут же болезненно скривился.
– Улыбаться не надо, могут разойтись скрепки.
Врач отошла к шкафчику с медикаментами, стала там что-то переставлять.
Иван потихоньку вышел.
– Ну, пойду за обещанной мензуркой, – заявил Петька и скрылся в кабинете врача.
– Что, гнетет сухой закон? – насмешливо спросили его.
– Ох, гнетет, доктор, это вы прям-таки в душе читаете. Вы случаем не телепат?
Врач засмеялась:
– Да уж! Надо тут быть телепатом! Достаточно поглядеть, как у некоторых шевелятся носы...
Она налила спирт в коническую мензурку толстого зеленого стекла.
– Получайте свою награду, герой, и радуйтесь моей минутной слабости.
– Обожаю женские слабости, – пробормотал Петька и торопливо проглотил жестко-огненную жидкость.
– А вы действительно спасли вашего товарища?
– Что вы, доктор, это было как в кино! Потрясающе! Простите, как вас зовут?
– Светлана Владимировна.
– Света, выходит. Так вот, Света, он – Ванька, значит, Сомов – плавает, извиняюсь, как утюг. Парень он очень хороший. Но – как утюг! А я чемпион. Я старый водолаз-подводник. Я, значит, за ним – мырь! Что вы! Кино! Прямо из ее страшной пасти вырвал.
– Из чьей пасти? – изумилась Светлана Владимировна.
– Как из чьей? Из щучьей! Он на нее с острогой! А она – как крокодил! Цап! Я ее отравленным кинжалом – раз! Хватаю его, Ваньку, значит, Сомова, и плыву быстрей миноносца к берегу. А он, бедняга, уже неживой! Да-а, хороший был парень Ванька...
– То есть как? Как неживой? А это кто был? Сейчас, с вами?
– Да Ванька же! Это он потом уже ожил. А сперва – вынимаю его из кошмарной пасти, а он шепчет: «Кинь меня здесь, Петька Ленинградский, спасайся! Твоя, говорит, жизнь нужнее для нашей социалистической родины». Такие переживания, доктор, такие переживания! Ну что для таких неслыханных переживаний одна маленькая мензурка?! Тут трех и то мало, ей-богу!
– Да-а, Петр Ленинградский, – проговорила Светлана Владимировна, – вам бы фантастические романы писать! Просто талант пропадает.
– Во-во! Я и говорю, надо поддержать молодое литературное дарование! – закричал Петька и протянул мензурку.
И такая у него была умильная рожа, что врач не выдержала.
И Петька хлопнул вторую мензурку.
* * *
– Приготовьтесь, ребята! Одна минута! Приготовьтесь! – сказал Шугин.
– Чего уж тут готовиться! – Петька хмыкнул. – Лежи и не кукуй!
– Как ты там, Женька?
– Мне-то что, – прошелестел Женька. – Как вы, ребята?
– В норме мы. Скоро шарахнет, – отозвался Шугин.
– Уж это точно – шарахнет. Тут хоть земля провались, а Фома шарахнет вовремя – приучили небось в армии-то, – сказал Петька.
– Тебя бы тоже как миленького приучили, – сказал Иван. – Нет на тебя, Петька, хорошего сержанта-сверхсрочника – по струнке бы ходил.
– Ну уж это извините! Не знаете вы, гражданин Сомов, Петра Ленинградского. Он свободный художник, он как вольная птица беркут.
– Как же, как же, известно! Ленинградский – он на все руки, он и беркут, и старый водолаз, и чемпион по плаванию. – Иван тихо засмеялся. – Ба-альшой ты человек, Петька!
«Лучше уж так, – думал Шугин, – чем ждать молча. Пусть даже так – судорожно, дрожащими голосами...»
Пульсировала, вздрагивала секундная стрелка. Казалось, она с трудом отщипывает малые дольки времени от этой бесконечной минуты.
Трое часто, надсадно дышали – воздух поступал очень скупо, только сейчас они по-настоящему ощутили это. А четвертый, Женька Кудрявцев, лежал, влипнув спиной в холодный камень, и было ему нестерпимо стыдно за то, что волею случая он оказался в самом безопасном месте и вроде бы отдалился от товарищей своих, вроде бы словчил, устроился лучше других. Он чуть не плакал.
Некоторое время все молчали, пытались отдышаться.
– Женька, ты живой? Чего притих? – прервал тишину Шугин.
– Живой, – отозвался Женька.
– Ну и слава богу. Ты там не переживай, все обойдется. Воздуху хватает?
– Хватает.
– Вот и дыши помаленьку. Недолго уже осталось ждать, перетерпим.