355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Дворкин » Взрыв » Текст книги (страница 21)
Взрыв
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:36

Текст книги "Взрыв"


Автор книги: Илья Дворкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)

– А потом?

– Потом решил – дудки! Лыжи-то на мне самые мастерские – австралийские, свитер тоже – приятель одолжил. Так я заберусь на вершину самую страшенную и гордо вдаль гляжу, делаю вид, что вот-вот съеду. Девчонки на меня с уважением поглядывают – те, что без лыж, которые просто так гуляют, – а я стою с суровым лицом.

– А как же потом?

– А потом дождусь – все на обед уйдут, лыжи отцеплю, на плечо – и в столовую.

– Ишь гусь! – Петька коротко хохотнул. Но смех его был настолько неестествен и нервен, что походил на всхлип. И Шугин подумал, что если с Ленинградским приключится сейчас истерика, то всем им, погребенным здесь заживо, совсем уж будет труба. И он торопливо стал рассказывать дальше:

– Там таких, как я, вовсе не умеющих кататься, не было, один только. Такой нахальный тип. То ли местный, то ли приезжий... У него была лошадь – роскошный такой гнедой рысак и легонькие сани. Жутко красивый мужчина – смуглый, с усиками, в санях ковровая полость и две красавицы блондинки – таких только в кино увидишь. Колени у них полостью укрыты, и курят они сигареты «Филип Моррис», томно курят, отставляют мизинчики. Вот остановится этот выезд, нахальный тип выйдет, подстелет ковер, на него красавицы прилягут, а он сам нацепит какие-то умопомрачительные лыжи, подпрыгнет пару раз, вниз поглядит, головой покачает – нет, мол, низковато еще – и снимает лыжи. Садятся в сани – и дальше. И так этот цирк проделывается через каждые пятьдесят – сто метров.

Почему-то никто не засмеялся. Темнота давила, хотелось кончать – бессмысленно, долго, до изнеможения.

– Эй! Вы что, уснули там?! – крикнул Шугин, и вновь голос утек, и он окончательно понял, что здесь лучше всего разговаривать шепотом – не так страшно.

– Нет. Мы слушаем. Очень интересно. Смешно. – Голос Ивана Сомова был вял.

– Слушаем... – как эхо прошептал Женька.

– Не в тех ты горах был, – вдруг зло сказал Петька.

– Как это не в тех? – удивился Шугин.

– А так. Какие-то идиоты на рысаках, красотки, фигли-мигли. Тоже мне горы!

– А ты бы попробовал...

– Не перебивай! – отрезал Петька. – Я всю жизнь, ребята, знаете, о каких горах мечтал? Чтобы снег – чистый-чистый. И черные скалы. И ветер свистит. А мы веревкой одной связаны – другие ребята, и еще... еще девушка. А потом чтоб на вершине – все вместе, обнявшись, – бородатые, обгорелые, в темных очках, хохочем себе, а у девушки ветер волосы треплет. Ну, знаете, как в этой... ну, в кинохронике, все видели.

– И чего ж ты? – спросил Иван.

– Что «чего ж»?

– Чего ж не полез?

– Так я ж и говорю – не так жил, как надо. Эх, да чего там! Сколько?

– Восемь четвертого, – сказал Шугин.

– А, бодай его, тянется как резиновое.

До взрыва оставалось двенадцать минут.

Глава вторая
ПЕТЬКА ЛЕНИНГРАДСКИЙ

Петька Ленинградский был круглый сирота. Роскошную фамилию свою он получил в Доме малютки, куда попал из блокадного Ленинграда.

Полтора десятка маленьких человечков... Жизнь в них едва-едва теплилась. У них и плакать-то не было сил.

Их перевезли через Ладогу на Большую землю одними из первых, доставили этот невесомый груз в ближайший Дом малютки. Перед купанием, извлеченные из бесконечного вороха тряпья, они лежали неподвижные, безмолвные. У некоторых на тоненьких, как карандаши, руках были привязаны бирки с именем и фамилией.

У Петьки бирки не было.

Что это означало, понимал всякий.

И вдруг в напряженной, неестественной тишине раздался плач.

Это плакал Петька.

Не выдержала, бросилась к нему одна из нянек, подхватила на руки и, обливаясь слезами, проговорила:

– Запел! Запел, родненький! Запел, петушок ты мой ленинградский! Значит, выкарабкаешься, значит, живой будешь!

Так и стал он Петькой Ленинградским.

Историю его имени знали все. Петька любил ее рассказывать.

Петька был человек отчаянный и веселый (по крайней мере хотел таким казаться). Он говорил:

– Я как могила Неизвестного солдата. Во мне любая, понимаешь, фамилия может быть сокрыта, любой род. Я, бодай, всехний родственник. Может, твой, а может, твой. Может, я князь или там граф Шереметев какой. Могу считать, имею право. Я – Ленинградский, человек общественный. Во мне тайна имеется, поняли, гаврики?

Детство свое провел он в детдомах, ни в одном подолгу не задерживаясь по причине беспокойного характера; анархических замашек и непочтительности ко всяческому начальству. Петька был вернейшим товарищем, что, по мнению воспитателей, усугубляло его недостатки и вину – увеличивалось пагубное влияние на окружающих. Всякий раз он оказывался той самой ложкой дегтя в бочке если не меда, то чего-то вполне добропорядочного. И по этой причине от него старались избавиться как можно скорее.

Таким образом, за недолгие свои отроческие годы успел он побывать воспитанником чуть ли не всех детских домов Союза, приобрести невероятное для одного человека количество друзей-сверстников и столь же удивительное число врагов среди воспитателей. Гордился таким фактом своей биографии Петька чрезвычайно.

Но увы! Все эти Петькины разногласия с педагогической наукой окончились довольно грустно.

Попав под качало человека сухого и жесткого, после очередной грандиозной (вселенской, по выражению Петьки) драки между детдомовцами и воспитанниками местной «ремеслухи» Петька очутился уже не в детском доме, а в колонии для малолетних преступников. Заподозрив в Петьке организатора драки, взбешенный директор бестрепетной рукой закатал его туда после ознакомления с длинным списком крамольных деяний в личном деле воспитанника Ленинградского.

В колонии Петька приобрел квалифицированных «наставников» и восполнил многие пробелы в своем образовании.

Теперь для наведения окончательного лоска ему недоставало малого – попасть в заключение.

В пятьдесят пятом он устранил этот недостаток своей биографии.

Перед судом предстал хоть и совсем молодой, но вполне подкованный правонарушитель, который был взят за участие в групповом ограблении продуктового ларька.

Учитывая трудное детство и незначительную роль в деле, его осудили на минимальный срок – два года.

И вот тут-то, в колонии, Петька познакомился с Секой, сыгравшим в его жизни немалую роль.

В колонии Секу боялись все. Поначалу Петька не мог понять – почему? Казалось, ничего страшного не было в этом молодом еще человеке отнюдь не зверской наружности. Сека всегда был спокоен. В отличие от большинства заключенных, которые, не поделив чего-нибудь между собой, истерически-яростными голосами изрыгали угрозы и проклятия, он в гневе понижал голос почти до шепота, и только желтые глаза его останавливались да мелко вздрагивала верхняя губа.

Потом, став немного старше и умнее, Петька понял, разобрался, отчего Сека внушал людям страх.

Он никому не грозил, не рвал в исступлении рубашку, не хватался за топор или камень, но всякий при встрече с ним глаза в глаза отчетливо понимал, что этот человек с застылым лицом находится в постоянном злобном напряжении и в любой миг способен  п е р е с т у п и т ь  ч е р т у. Ту самую черту, которую человек, в каком бы он гневе ни был, чувствует.

Люди инстинктивно ощущали в этом человеке готовность убить и боялись его.

Петька не мог объяснить, почему он, как и все, чувствует это, – просто он знал, вот и все. И, несмотря на то что Сека приблизил его к себе, защищал на первых порах от любителей поживиться чужой пайкой, делился обильными своими посылками с воли, Петька не только боялся его, но и чувствовал к нему какую-то неосознанную брезгливость.

Фамилия Секи была Зяблов, но Петька догадывался, что она ненастоящая, иначе этот матерый волчина не попал бы в такую колонию, где большинство людей отбывали наказание по первой судимости.

Дружки Секи регулярно и всяческими хитроумными способами снабжали его водкой.

Пил Сека аккуратно – не шумел, не буйствовал, только становился еще злее, и как-то, опорожнив бутылку, разоткровенничался.

– Эх, зелень ты сопливая! – сказал он. – Убиваешься, что за решетку попал! А для меня нет берлоги надежнее этой колонии. Знали бы, кого на государственных харчах держат, давно была бы мне вышка... – Сека тут же опомнился, отодвинулся от Петьки, уставился на него неподвижными своими глазами и с жутковатой улыбочкой добавил: – А ты слово кому вякнешь – душу выну, успею. С собой заберу. – И он ткнул пальцем вверх, показал на небо.

У Петьки забегали по спине мурашки. Он ни на минуту не усомнился в Секиных словах – знал: так и будет. Но понял он и другое: Сека боится. Боится смертельно. Потому и тих так, неприметен. Потому выполняет все правила неукоснительно.

Но хоть и выходил Сека каждый день аккуратно на работу, это была одна только видимость. За него работали другие, бригада, сам же он палец о палец не ударил и брался за лопату только в том случае, когда поблизости оказывалась охрана.

Бригада помалкивала, будто так и надо было. Кормила паразита. Заработок бригады шел в общий котел, а Сека, нагло сидя на шее у работяг, только ухмылялся. А когда однажды новенький, молодой латыш Ян, возмутился этим, Сека, ни минуты не раздумывая, с резиновой своей неживой улыбочкой так жестоко ткнул его в глаз черенком лопаты, что Ян несколько недель ничего этим глазом не видел.

Петька с той поры стал избегать своего дружка. Не мог он на него глядеть, противно ему было. И потому несказанно обрадовался, когда его перевели в другую бригаду, к взрывникам в каменный карьер. И еще он был счастлив оттого, что появилась возможность получить наконец первую в своей жизни настоящую рабочую профессию. Но, как выяснилось, радоваться ему было рано.

Петьке оставалось два месяца до освобождения, когда в колонию приехала какая-то комиссия. Узнав об этом, увидев членов этой комиссии, Сека заметался. Ночью пробрался к Петьке, отозвал его, полусонного, в угол барака и горячечно зашептал:

– Все! Видал длинного такого майора, со шрамом около уха? Старые знакомые. Надо рвать когти, иначе крышка. Иначе конец! И ты мне поможешь, понял?

Сека весь трясся, руки его дрожали. Петька тоже испугался – не хотел он перед самым освобождением лезть ни в какие истории. Но, несмотря на испуг свой, он почувствовал какую-то злорадную радость, видя, как трусит Сека. И тот, видно, понял это. Он резко подался к Петьке, рука его скользнула в карман, и через миг Петька увидел у своего живота узкий, с хищно задранным носом нож.

– Ты гляди у меня, сявка, без фокусов! Мне терять нечего! Я тебе обещал – с собой заберу. Сам не успею – дружкам накажу.

– Чего тебе надо-то? Что я могу? – перепуганно забормотал Петька и отодвинулся. – И как ты убежишь? Охрана ведь, и проволока, и вообще...

– Тихо, сопляк! Это не птичьего ума дело. От тебя одно надо: завтра же чтоб приволок две шашки аммонита, кусок бикфордова шнура и детонатор, понял?

– Да ты что?! Ошалел? У нас же учет! Проверяют же! Это я никак... Как же я?!

– А как хочешь, – жестко отрезал Сека, – один у тебя шанс. И у меня один – ты. Разорвись, а достань. Не скули, не дитя... И помни! – Сека описал ножом в воздухе плавный круг и неуловимым движением спрятал финку в рукав.

Петька принес аммонит. Он все принес.

А следующей ночью взлетел на воздух движок, питающий колонию электричеством. Погасли прожекторы, начался переполох. И в суматохе Сека бежал. Хватились его только утром.

То, что взрывчатку взял Петька, было очевидно всем. Он и не отпирался. На следствии рассказал все как было, как на духу. И получил еще три года.

Тот самый долговязый майор, о котором говорил Сека, в последнюю свою встречу с Петькой долго глядел на него, молчал, курил сигарету. Потом сказал:

– Эх парень, парень! Что ж ты наделал, какой же ты еще дурак! Такого зверину на людей напустил, сколько он еще горя принесет... И себе жизнь поломал... Гляди, Петька Ленинградский, глупый человек, есть у тебя еще шанс поумнеть, настоящим человеком сделаться. Не упусти, пожалеешь.

– Не упущу, – ответил тогда Петька.

И слово свое сдержал.

Петьку спасло то, что воспитан он был в принципах справедливости. Пусть это была своеобразная, довольно жестокая ребячья справедливость детских домов, все равно была она чистой пробы: уступил из трусости – значит, виноват. Помоги он Секе добровольно – он бы, может, и считал себя правым: помог какому-никакому, но товарищу. Но в душе своей он знал, что добровольно Секе помогать не стал бы. Он сделал это «под ножом» и потому наказание свое считал справедливым и не озлобился.

И в конце концов открыл для себя великую истину – палка имеет два конца. Ведь даже в его положении – куда уж хуже: горбатиться целых три года из-за собственной глупости, из-за минутной слабости своей – есть и кое-что хорошее. Потому что к концу срока он стал отличным взрывником, классным специалистом. И еще на всю жизнь приобрел иммунитет к уголовной романтике. Он даже песни блатные возненавидел.

И не то чтобы стал он ангелом во плоти – отнюдь! Вспыльчив был и драчлив, как козел. И в бригаде знали, до каких «оборотов» можно «заводить» Ленинградского, – как только начнет желваки катать-перекатывать, надо кончать. И кончали. Потому что бригада любила Петьку. Было в нем при всей его внешней расхлябанности, при оставшихся еще замашках бывшей его жизни что-то такое ребячье, искреннее и незащищенное! Не обижали его. Любили. И он, хитрован, знал об этом и при случае не упускал сим обстоятельством воспользоваться.

Он вошел в бригаду сразу, притерся, сделался со всеми на равных. Петька любил бригаду, но чего-то не хватало ему, чего-то не хватало...

* * *

«Боже мой, что за глупость такая, что за глупость! – думал Женька Кудрявцев. – И почему я такой непутевый человек! Вечно ведь со мной, обязательно со мной приключаются всякие истории. Наверное, не пойди я с ребятами – не пополз бы этот проклятый камень, этот чертов скол, и не засыпало бы пещеру...»

Женька почувствовал, что задыхается, – то ли от волнения, то ли действительно не хватало воздуха. Он напрягся, потом расслабился и, как учат йоги, стал медленно-медленно и размеренно дышать.

«Э, да ты, я гляжу, снова становишься неврастеником? – насмешливо подумал он. – А ни к чему бы это, не надо. Должно бы уж быльем порасти. Ведь все эти годы спуску себе не давал. И никто, даже Петька Ленинградский с его язычком, ни разу не обозвал белой вороной. Потому что ты и вправду как все».

Женька глубоко вздохнул и почувствовал, что не задыхается больше, – значит, воздух откуда-то просачивался.

«А раз как все, то и не скули – другим-то еще хуже, ты-то у стенки. Вон Юрку Шугина, если что... Он с краю лежит. Но она вроде пока не ползет, проклятая, успокоилась, гранитная дурища. Только бы взрывом не сдвинуло, только бы не сдвинуло...»

– Сколько? – послышался хриплый Петькин голос.

– Три десять, – отозвался Шугин.

– Пить охота – смерть.

До взрыва осталось десять минут.

Глава третья
ЖЕНЬКА КУДРЯВЦЕВ

Главврач расщедрился. Бригада получила пять раскладушек с матрасами, одеялами, подушками и полным комплектом белоснежного крахмального белья.

Странно было видеть на чистом белье огромные, расплывчатые черные штампы. Шугин, качнув головой, Усмехнулся:

– Вот ведь бюрократы чертовы, перестраховщики, печатей понаставили – боятся, наверное, как бы не сперли эти тряпки...

Он наклонился к стопке простынь, пытаясь прочесть, что на этих штампах изображено. Но Илья Ефимович Дунской понял его по-своему:

– Зря вы так пристально вглядываетесь, Юрий Сергеевич, белье продезинфицировано, бояться вам не надо.

– Чего бояться? – не понял Шугин.

– ТБЦ, – коротко ответил главврач.

– ТБЦ?

– Ну да. Туберкулеза. Здоровые люди, когда слышат это слово, всегда боятся. Шарахаются просто. – Илья Ефимович грустно улыбнулся.

– Да я и не думал... – пробормотал Шугин.

– Э, батенька, бросьте. Вы же знали, куда ехали. Небось ужасов всяких напридумывали себе. А здесь, между прочим, брали недавно пробу воздуха на палочки Коха. И выяснилось, что в городе в полдень концентрация этих самых палочек в девять раз больше. А здесь благодать – воздух, сосны. Вы не бойтесь.

Шугин разозлился. Этот медик разговаривал с ним как с малым дитятей.

– Должен вам сказать, уважаемый Илья Ефимович, что я, разумеется, не горю желанием приобрести этот ваш ТБЦ. Но и бояться я не боюсь. Мы сюда работать приехали. А эти ваши так называемые больные кажутся поздоровее иных здоровых. Вот Ленинградский говорит, что их осиновым колом не убьешь.

– А что? Точно! – поддакнул Петька.

Главврач покачал головой:

– Как говорится, вашими бы устами... Но, к сожалению, это не так. К сожалению, все здесь действительно больные люди. Эта болезнь коварная, уж вы мне поверьте, и внешний вид ни о чем еще не говорит. Впрочем, оставим эту невеселую тему, все равно вы ничего не понимаете. К вашему счастью!

Тут Илья Ефимович малость ошибался. Был в бригаде, человек, который понимал все эти медицинские дела даже слишком хорошо, – Женька Кудрявцев, философ. Спиноза.

В то время как для Шугина, Петьки (а для Ивана Сомова и Фомы Костюка и подавно) медицинские термины звучали как марсианский язык, Женька Кудрявцев язык этот знал, боялся его и, слушая беседу товарищей своих с врачом, изо всех сил изображал равнодушие и непонимание.

С самого детства мечтал Женька быть учителем. И когда после семилетки он поступил в педагогическое училище, то был по-настоящему счастлив. А вместе с ним счастлива и горда была его мать, всю жизнь проработавшая нянечкой, школьной техничкой, для которой учителя были самыми достойными и уважаемыми из людей.

Женька рос тихим, болезненным мальчиком, «книжным пьяницей», как называла его мать. В буйных, свирепых играх своих сверстников участия не принимал, за что частенько бывал бит. Но поколачивали его так, для порядка, не больно, потому что лучше Женьки никто не умел рассказывать. Он чуть ли не наизусть помнил множество замечательных книг, и, когда начинал рассказывать, самые забубенные головушки его двора притихали и слушали открыв рты.

Отца у Женьки не было, мать тянулась изо всех сил, чтоб Женька одевался и ел не хуже других, и, когда он стал получать стипендию, жизнь у них стала совсем хорошая.

Учился Женька самозабвенно. Из-за хлипкого здоровья он сильно отстал от сверстников в школе и потому в свои шестнадцать лет на первом курсе училища оказался самым старшим. И, как вскоре выяснилось, самым умным. И, соответственно, самым уважаемым.

Этот неожиданный качественный скачок из школяра-переростка в человека авторитетного, студента, будущего учителя, так подействовал на Женьку, что он и внешне здорово изменился. Из тощего он сделался худощавым, из сутулого – стройным, и только волосы, желтые, как песок, вечно рассыпавшиеся из-за своей неправдоподобной мягкости, причиняли Женьке множество хлопот, мешали новому его мужественному облику. Он остригся под короткий ежик и стал бы даже красивым, если б не круглые старомодные очки в рябенькой оправе. Но очки он носил так давно, так свыкся с ними, что и они не могли уже помешать ему в собственном самоутверждении. Он вырос, раздался в плечах, в жестах его появилась уверенная медлительность.

После третьего курса у Женьки была педагогическая практика. Ему доверили третий класс.

Жизнь настала полная и интересная, настоящая жизнь.

И вдруг все пошло прахом. Женька навсегда запомнил этот черный день.

Практиканты и учителя проходили медицинский осмотр. Обычный и регулярный осмотр, который проходят люди, работающие с детьми.

Женька побывал уже у терапевта, у дерматолога, измерил кровяное давление и в прекрасном настроении вошел в рентгеновский кабинет.

В темноте стукнулся коленкой о кушетку, чертыхнулся про себя, быстро разделся. Когда он стал перед экраном, глаза уже привыкли к полумраку, и он разглядел врача – тучного лысого старика с роскошными гвардейскими усами. Уверенными холодными руками, от которых кожа мгновенно покрывалась пупырышками, врач стал поворачивать, наклонять, вертеть Женьку перед мерцающим экраном. Неожиданно он громко хмыкнул, что-то сказал по-латыни. Из-за стола поднялась невидимая прежде женщина, подошла к рентгенологу. Старик тыкал пальцем в экран, что-то возбужденно говорил. Женька ничего не понял из этих слов, но беспокойство охватило его, тягостное предчувствие чего-то очень скверного.

Неожиданно зажегся яркий свет – такой резкий, обнаженный, что Женька зажмурился. Врач подошел к нему вплотную, сжал холодными своими сухими пальцами руку чуть повыше локтя. Женька вздрогнул.

– Ну что ты, милый, дрожишь? Не бойся. Все будет хорошо. В наше время это не страшно. Полечишься малость, отдохнешь...

– Что со мной? – Женька внезапно охрип.

– Да как тебе сказать... Слева на верхушке легкого у тебя такое пятнышко – то ли очаг, то ли инфильтрат... Снимок надо сделать, разобраться...

– Туберкулез? – Женька закрыл глаза, его качнуло.

– Ты не паникуй, все обойдется. Все обойдется, милый.

Женька неожиданно стал весь мокрый, явственно ощутил, как между лопаток потекли тонкие струйки пота. Он успел заметить, как врач вытащил из кармана платок и украдкой вытер руку. И этот ничтожный жест больше всего потряс Женьку. Он воспринял его как знак отчуждения от остальных, здоровых людей. И помнил его так долго, так долго!

Медленно, будто во сне, он оделся. Пошатываясь вышел из кабинета. Он ничего не видел. Не видел любопытных, испуганных взглядов сокурсников и учителей, не видел двери, слепо ткнулся несколько раз в голую стену. Будто накрыли его глухим колпаком, отгородили от всего света.

В голове у него все перемешалось: страх, растерянность, обида – почему с ним, почему из тысяч людей только с ним такое! Он не мог додумать до конца ни одной мысли – так, обрывки. К детям больше не пустят, учителем теперь не быть, на этом – крест. В один миг разлетелось все вдребезги.

Два дня он бродил по улицам с утра до ночи. Приходил домой в ту пору, когда мать, сморенная усталостью, уже спала, – знал, что она сразу почует беду, как только увидит его. Не хотел расспросов, слез. Таился.

Была весна. Резкая, с ветром и сухой поземкой ленинградская весна. Но вот выглядывало не по погоде яркое солнце, дробно капало с крыш, с длинных узловатых сосулек, и на одной стороне улицы, в тени, был февраль, а на другой – середина мая.

На дворе стоял апрель.

А на душе у Женьки было так слякотно, так тоскливо... Обида душила его, сосала, грызла не переставая, обида на чью-то жестокую несправедливость. Если бы Женька верил в бога, в эти дни он сделался бы атеистом. Он никак не мог примириться, осознать случившееся. За что? Ну за что же? Никому в жизни не делал он гадостей, подлостей не совершал, не убивал, не мучил, не издевался.

Так за что же?

Несправедливость была слепа, безымянна.

Женьке расхотелось жить. И когда он понял это, то даже обрадовался – нашелся скорый и однозначный выход. И мозг тут же принялся услужливо подсовывать доводы в пользу этого решения.

Быть в тягость и так смертельно усталой матери... Не жить – существовать, всего бояться: холода, сквозняка, яркого солнца, моря, пляжа...

Доводы были вполне весомы. Убедил себя Женька быстро. Оставалось только придумать способ.

То, что он не сможет полезть в петлю, Женька понял сразу. Не сможет – и все тут.

Идеально было бы, конечно, застрелиться. Но из чего?

Если б стояло лето, можно было бы уйти из жизни, как Мартин Идеи, – заплыть подальше в море и нырнуть на такую глубину, покуда хватит дыхания, обмануть инстинкт самосохранения. Но в заливе еще стоял лед, последние заядлые рыболовы облепили его, как мухи сахар.

Оставалось одно – прыгнуть откуда-нибудь с высоты. Но тут же он ярко представлял себя лежащим в жалкой, неестественной позе на асфальте, жадно глазеющую толпу, испуганные крики женщин, пересуды старух...

И хотя по логике вещей все это должно было быть безразлично Женьке, он не хотел уходить так. И тогда он придумал: надо прыгнуть в пролет лестницы в какой-нибудь темной парадной. Надо только, чтоб пролет был достаточно широкий. Утром его обнаружит дворник, спокойно вызовет «скорую», и все будет тихо, скромно, без истерик и визга. Женька даже знал такую вполне подходящую лестницу – в доме на Старо-Невском, там, где бывшая булочная Филиппова. В этом подъезде на втором этаже жила его самая любимая школьная учительница Нина Николаевна, преподавательница географии. Когда-то Женька часто бывал у нее.

Он написал матери письмо. Сидел на ветру, на скамейке Михайловского сада, захлебывался слезами от обиды, от жалости к самому себе, к матери и писал. Все ей объяснил, просил прощения.

Было зябко, руки мерзли, и приходилось часто совать их за пазуху. А потом наступил самый страшный момент во всей этой истории. Это случилось, когда долго колебавшийся Женька бросил наконец письмо в почтовый ящик.

Бросил и помертвел от ужаса, потому что только в этот миг понял – теперь конец, возврата назад нет. Потому что иначе все это будет одна глупость, мальчишество, идиотская показуха. Пошлость будет. И если до этого мгновения, несмотря на все мысли свои, решимость, он в глубине души не верил, что умрет, что все вокруг останется, как прежде, – дома, люди, трамваи, деревья, а его, Женьки, не будет на свете, то теперь эта дикая, противоестественная мысль вошла в него, поселилась прочно и всерьез.

Видно, было у него что-то такое особое в лице, в глазах, потому что незнакомый могучий дядька, шедший навстречу Женьке, вдруг отпрянул от него, прижался спиной к стене, проводил испуганным взглядом.

А Женька все бродил и бродил по улицам, сужая круги свои вокруг того самого дома с булочной.

К вечеру ударил сухой морозец. Женька где-то потерял шапку, но не замечал этого, только машинально тер уши, отогревая их. И покачивался как пьяный.

Несколько раз он заходил в  с в о й  подъезд, но там сновали по лестнице люди, и он снова уходил. Наконец кишенье людей на Невском стало ослабевать, редеть.

Самое странное, что Женька почти ни о чем не думал, бродил как автомат. Мысли были маленькие, куцые, удивительно незначительные. А Женька и не пытался думать о чем-нибудь возвышенном. Важно было дождаться одиночества и не заплакать, не завыть в голос на этом морозе, в эту чертову холодину. Много раз читанные слова о том, что в последние минуты перед глазами человека проходит вся жизнь, оказались неправдой. Женька подумал об этом и усмехнулся, но тут же справедливости ради добавил про себя, что у других, может, и проходит, а у него вот нет. Может, он просто пустой человек, и жизнь его была такой серой, что и вспомнить нечего?

Он все ходил, ходил. Ему показалось вдруг, что он уже неживой.

И тогда Женька решил: пора.

Он медленно, тяжело, как старик, поднялся на предпоследний, четвертый этаж – этого было достаточно, на его взгляд. Подошел к перилам, заглянул в широкий квадратный пролет. Внизу был полумрак, далеко в глубине тускло поблескивали мраморные плитки пола. Женьку качнуло назад, но он намертво вцепился пальцами в перила, подтянул себя к ним. В это время сзади металлически щелкнул замок, Женька поспешно отскочил на середину площадки. Сердце колотилось как сумасшедшее. Женьке было страшно и неловко, будто его чуть-чуть не поймали на чем-то стыдном. Дверь приотворилась, выглянула молодая женщина, внимательно оглядела Женьку и вновь щелкнула замком. Видно, женщина кого-то ждала.

Лицо ее показалось Женьке неслыханно прекрасным. Как же должен быть счастлив тот, кого она ждала!

Женька ухватился за эту мысль, но тут же понял, что просто обманывает сам себя, тянет время.

Он решительно подошел к пролету, глубоко вздохнул, зажмурил глаза...

И тут вдруг послышались голоса, кто-то спускался сверху. Прошла большая веселая компания. Пахнуло табачным дымом, вином, застольем. По Женьке скользнули веселые, чуть удивленные взгляды. Но вот все стихло. Больше никто не мешал.

И тогда Женька так ярко, так пронзительно понял, что он не хочет умирать. Что он просто не может вот так, сам, в здравом уме, прыгнуть туда – в холод, в страх, в смерть. Он стоял ошалевший, изумленный яростным сопротивлением собственного тела, чувствуя себя обманщиком, слабаком, предателем. «И пусть, и пусть, и пусть!» – закричал в нем кто-то тонким, ликующим голосом. И Женьке вдруг стало так несказанно хорошо, радостно, будто отняли у него жизнь и вновь подарили. Да так оно, впрочем, и было. «И пусть! Все равно никто не узнает! А письмо я завтра подстерегу, и никто, никогда... Только я один...»

Он еще что-то бормотал – бессвязное, путаное. И всхлипывал, и смеялся, и размазывал слезы кулаком но улыбающемуся во весь рот лицу. Колени у него дрожали.

Женька постоял минуту, прислонившись плечом к стене, пришел малость в себя и вдруг рванулся, перепрыгивая через три ступеньки, вниз, прочь от этого страшного места.

Письмо он перехватил, и мать никогда ничего не узнала.

А потом он полгода пролежал в больнице. Ему переливали кровь, бесконечно кололи стрептомицином, пенициллином, давали бесчисленное множество таблеток – он все их глотал, аккуратно подставлял шприцам свое многострадальное тело, выкарабкивался из своей беды зубами и руками. И выкарабкался.

Вот там-то, в больнице, и пристрастился Женька к серьезным книгам. Он больше не мог терять времени, читать развлекательную беллетристику – хотел докопаться до сути, понять, чем живет человек, для чего. Он продирался сквозь Маркса и Гегеля, Шопенгауэра и Спинозу, не понимая больше половины, чуть не плача от собственного бессилия и, как ему казалось, тупости.

Женька чуть ли не спал с философским словарем, своим единственным проводником в философских дебрях. Он бросался из одной крайности в другую и не переставал изумляться количеству умнейших людей, которые во все времена задумывались над тем, что есть человек, как жить ему и для чего. Еще более поразительным было открытие, что на эти вопросы нет однозначного ответа...

Одно время он увлекся буддизмом. Разумеется, не религиозной стороной его. Он не верил, что если будешь вертеть молитвенные колеса и бесконечно повторять таинственную и магическую фразу: «О м  м а н е  п а д м е  х у м», что в переводе значит: «Жемчужина в цветке лотоса», сокровенный смысл которой известен только богу, то исполнятся все твои желания. Такого человека, воспитанного сугубо материалистически, ни одна из религий, даже такая терпимая, как буддизм, охмурить уже не могла. Но философские ее постулаты, казалось ему, были и мудры и полны смысла. Лежа на больничной койке, он проповедовал своим соседям, что, во-первых, жизнь есть страдание; во-вторых, причина страданий – неудовлетворенные желания; в-третьих, освободиться от желаний – значит обрести блаженство.

Все сходилось. Все будто для него, для Женьки, было написано.

Почерневшие от бесконечных уколов ягодицы его авторитетно подтверждали, что жизнь действительно на сахар. Да и душой страдал он немало: из училища пришлось уйти, давнишнее желание возиться с ребятней, отдавать им без оглядки все, что знаешь сам, растить людей – неосуществимо, не удовлетворено.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю