355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Дворкин » Взрыв » Текст книги (страница 8)
Взрыв
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:36

Текст книги "Взрыв"


Автор книги: Илья Дворкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)

Все его подарки Серега принимал как должное. Деловито опускал в карман и забывал поблагодарить. Телячьих нежностей не допускал. И всякий раз, когда он отталкивал Мирчевы руки, тот сникал, съеживался и что-то горестно бормотал по-своему.

Серегины друзья косились на него. Не очень-то им нравился его новый приятель. Но они помалкивали, потому что был Серега драчлив и связываться с ним не всякому хотелось, тем более что пока ничего недозволенного они не наблюдали. Но все равно авторитет его пошатнулся.

Однажды румын сказал:

– У меня такой, понимаешь? Как ты... Только совсем маленький. Дома. – Мирчо показал мизинец: – Вот такой.

– Не лез бы к нам воевать, сидел бы сейчас с ним у себя дома, – ответил Серега.

– Ты еще не понимаешь, – печально ответил Мирчо. – Я не лез. Я сдался.

Часовые привыкли к Сереге и пропускали в лагерь. Он просто пролезал под колючую проволоку, и они его не гнали. Они любили слушать, как играет румын. А он играл только при Сереге.

Этого фашиста, поджарого, как борзая, сухого, плоского, Серега приметил давно. Й то время, как пленные сбегались послушать скрипку (наверное, не все были страстными любителями музыки, многие просто пользовались случаем отдохнуть), тощий немец отходил в сторону, циркулем расставлял длинные ноги и глядел издали на Мирчо.

Бесцветные жидкие волосы, запавшие виски, узкая щель рта над косо срезанным подбородком и круглые глаза-буравчики в темных глазницах – вот как он выглядел, эта несмирившаяся сволочь. Встанет, заложит руки за спину и сверлит Мирчо своими змеиными глазами.

Серега каждый раз вздрагивал, встречаясь с ним взглядом. Представлял, что было бы, попадись он такому в лапы в те времена, когда у того висел на шее шмайсер, и была сила, и власть была. Серега представлял себе это, и у него мурашки по спине бегали.

Немец с головой мертвеца и пронзительными, ненавидящими глазами был для него воплощением врага. Весь он до удивления походил на десятки раз виденного плакатного фашиста.

В школе висел лист картона, на котором был нарисован фашист, бросающий в огонь плачущего младенца. Серега вздрогнул, когда впервые увидел этот рисунок. На плакате был  т о т  с а м ы й  фашист, тот, из лагеря.

Серега рассказал об этом знакомому своему конвоиру – сержанту, но сержант только рассмеялся, он сказал, что рисунок еще не документ, рисунок – это придуманное, и нельзя наказывать пленного только за то, что он похож на придуманного художником фашиста. Но Серегу эти слова ни капельки не убедили. Он-то знал, всем своим сердцем чувствовал, что прав он, а не сержант.

И Серега боялся этого немца, он на расстоянии чувствовал, как из того исходят тугие волны клокочущей злобы.

В тот день у Мирчо было прекрасное настроение. Только что передали, что под Сталинградом разгромили целую армию фашистов, и всем казалось, что войне уже скоро придет конец. Мирчо играл только веселое. Казалось, скрипка рвется у него из рук, трепещет, как живая, и все вокруг невольно улыбались, притопывали башмаками – то ли от мороза, то ли от музыки.

Вокруг Мирчо стояли вперемежку конвоиры и пленные, а Серега сидел в центре круга на бревне, хлопал по нему ладонями и тихо смеялся.

Он не заметил, как подошел ТОТ немец. Увидел его только, когда он оттолкнул какого-то пленного и шагнул в круг. Увидел его остановившиеся, совсем мертвые глаза.

Немец, четко шагая, подошел к Мирчо, вырвал левой рукой у него скрипку, нагнулся и деловито разбил ее о бревно на тысячу кусков. Раздался сухой треск и тонкий звон струны.

Потом немец по-прежнему четко выпрямился и коротко и резко ударил Мирно по голове маленьким стальным ломиком, зажатым в правой руке.

И опять Серега услыхал хруст. Такая стояла тишина.

Потом он бросился на фашиста и тут же отлетел от резкого жестокого удара ногой и, корчась на земле от боли, услыхал крик десятков людей.

И сквозь слезы, сквозь боль он видел будто кусочки большой картины – вот немец размахивает ломиком, вот он ударил одного пленного, второго; разбегаются пленные, вот бешено рвущий с плеча автомат конвоир-сержант, вот он поднимает автомат – короткая трескучая очередь, и немец, надломившись, падает между ним и Мирно.

И все. Конец.

Что было дальше, он не помнил.

Серега долго болел тогда, после этой истории. Не выходил из дому, вздрагивал, если на него пристально кто-нибудь взглядывал.

И никому не рассказывал, не мог рассказать о Мирчо. Язык у него не поворачивался. А потом Серегу и маму судьба забросила еще дальше к югу от Ленинграда.

И они угодили в трескучие морозы, даром что юг. И были длиннющие очереди за хлебом, и обгорелые костлявые развалины домов, и люди, не успевшие еще забыть той, недавней жизни в оккупации – в потемках, съежившись, шепотом.

Немцев прогнали ровно год назад. Война второй раз горячим валом прокатилась через Таганрог, спалила, смяла все, что не успела в первый, и теперь грохотала где-то там, далеко.

И как зеленую пену, она несла перед собой фашистов.

А потом настало лето сорок четвертого года. И все, что способно было плодоносить, казалось, из кожи вон лезло, чтобы порадовать людей. Будто деревья понимали, что люди намыкались, наголодались сверх меры, будто деревья понимали это и трещали от обилия яблок, абрикосов, груш и сладкой ягоды жерделы. Будто земля тоже понимала. На бахчах вызревали великанские арбузы и дыни. И пшеница вымахала в рост человека, и рожь.

Будто они понимали...

А может быть, слишком щедро землю полили кровью.

Был жаркий август. Стол стоял под акацией, и на столе было много еды. По тем временам он просто ломился от всяких вкусных штуковин.

А Серега сидел красный и счастливый, потому что это был его праздник, его день рождения. И еще потому, что к нему пришел герой.

Не со всяким мальчишкой в день рождения сидит рядом человек с золотой звездочкой на груди. А с ним сидел.

Его звали дядя Феликс, и у него была одна рука – левая. Но он и одной управлялся половчее многих, у которых две.

Он налил Сереге в кружку лимонаду и сказал:

– Ты скоро вырастешь, не расстраивайся. Это только кажется, что время ползет как черепаха. Это только так кажется, ты уж мне поверь.

И этими словами поразил его необычайно. Сереге показалось, будто он стал прозрачный и дяде Феликсу видно, какие в нем живут мысли.

Потом гость взял бутылку водки и ловко, как фокусник, стукнул донышком о каблук – вышиб пробку, не расплескав при этом ни капли.

Он смущенно улыбнулся, глядя в Серегины изумленные глаза, и покачал головой.

А как хорошо он улыбался! И какой у него был голос – чуть хрипловатый, спокойный и добрый!

Э, да что там говорить...

За столом был еще один мужчина – сосед Игорь Полуянович, экономист. Но он не в счет. У него была какая-то болезнь. От сидячей жизни. В армию его не взяли, и всю войну он пробыл в Таганроге. И во время оккупации тоже.

Он носил гимнастерку и галифе. И казался бы совсем военным человеком, если бы не ходил раскорякой и не был бы таким жирным. Он считался во дворе самым умным. Он умел жить. Так он говорил. И еще он говорил всякие слова – очень патриотические, очень воинственные, и очень часто.

Но тогда за столом он сник.

Только морщился иногда да потирал узкий, извилистый нос. Он всегда так делал, когда его мучили боли.

А женщины выпили по стопочке и расхрабрились, и расшумелись. И все наперебой ухаживали за дядей Феликсом – подливали, накладывали, пододвигали.

Только Серегина мама сидела тихо. Она положила подбородок на сцепленные пальцы и глядела на сына. Но Серега знал, что она не видит никого вокруг. А глаза ее глядят внутрь, в себя. Она уже давно так глядела, потому, что давно они не получали писем.

А за столом шумели все сильнее. И еще радио орало. Радио стояло на подоконнике распахнутого окна и даже подпрыгивало от усердия – наяривало марши.

И если забыть на минутку о письмах, становилось весело и легко.

За столом начали петь.

Звенящим, напряженным от старания голосом запевала Надя, соседка:

 
Распрягайте, хло-опцы, коней,
Тай лягайте по-очивать...
 

Она привалилась тугим загорелым плечом к плечу дяди Феликса, и глаза у нее сделались странные и незнакомые.

А дядя Феликс улыбался и украдкой гладил ее по колену. Надя сидела справа, и ему неудобно было гладить ее левой рукой. Но у него была только одна рука.

Во дворе шепотом передавали, что во время оккупации Надя гуляла с немцами. Никто этого не видел, но говорили, что она очень хитрая.

И однажды Серега спросил ее об этом. Она отпрянула, будто он ударил ее кулаком в лицо, затрясла головой и заплакала. Потом обняла акацию, повисла на ней, будто ее не держали ноги. Она так плакала и такие у нее были глаза, что Серега засомневался. Мало ли о чем нашепчут эти бабки.

Но все равно ему не хотелось, чтобы Надя прижималась к его герою. Дядя Феликс пришел к нему. Это был его день рождения. И Сереге было неприятно. Но он не знал, как сделать, чтобы она не прижималась.

За столом все уже подхватили песню. Один Серега не пел да Игорь Полуянович. Он все время кривился и теребил свой нос.

И вдруг дядя Феликс отпрянул от Нади, поднял руку. Песня оборвалась. Стало тихо-тихо. Серега с ужасом уставился на дядю Феликса: неужто он и вправду знает все, о чем думают вокруг?!

И тут раздался голос, при звуке которого стихал тогда любой шум.

Говорил Левитан.

«От Советского Информбюро...»

У Серегиной мамы глаза стали в пол-лица и такие напряженные, что всем сделалось страшно. Почему-то она всегда ждала, что скажут об отце. Но о нем не сказали.

Было 25 августа 1944 года. В этот день Румыния стала нашим союзником. Она объявила Германии войну.

За столом снова зашумели, и Игорь Полуянович сказал:

– Ишь, союзнички! Небось, раньше не объявляли. Раньше в нас стреляли. А как приперло, так сразу...

А радио уже выплескивало веселую, чуть диковинную музыку. Заливались, вскрикивали скрипки. Серега узнал эту мелодию. Дядя Феликс прислушался, потом повернулся к Игорю Полуяновичу:

– Стреляли, говорите? Точно, стреляли... А иной раз и не стреляли.

Он рассмеялся, видно, вспомнил какую-то веселую историю и покрутил головой.

– Ох, вояки... Не любят они это дело. Они петь любят и еще солнышко.

Он снова погладил Надю, а она совсем уж нахально навалилась на него грудью и стала похожа на кошку – вот-вот замурлычет. Но дяде Феликсу это, видно, очень нравилось. Он улыбался.

Все это Серега уже видел будто издалека, а потом и совсем перестал видеть.

Неожиданно и стол и гости отодвинулись куда-то далеко-далеко, и он остался один.

И вновь с самого начала увидел и пережил ту историю с румыном.

– О чем задумался, новорожденный?

Серега вздрогнул и очнулся. Вокруг шумели раскрасневшиеся гости.

– О чем думаешь, спрашиваю? – Дядя Феликс сидел в обнимку с Надей, и лицо у него было тугое и счастливое.

– Секретные мысли? Не желаешь рассказывать?

Серега рассказал.

Он говорил не очень долго. Только самое главное. Но шум постепенно утих, и улыбок больше не стало.

Когда он кончил, все долго молчали. Тонко шелестела акация.

Дядя Феликс отодвинулся от Нади и сидел прямой и строгий.

Потом Игорь Полуянович сказал:

– Собакам собачья смерть. Что одному, что другому – все едино. Захватчики проклятые! И в плену грызутся. А уничтожить захватчика святое де...

Дядя Феликс полоснул его таким бешеным взглядом, что Игорь Полуянович осекся и перепуганно втянул голову в плечи.

– Остервенелый. Встречал и я таких. Им волю дать – на земле одни кресты останутся. Зато стоять будут аккуратно – рядком. Только пуля таких и останавливает. Останавливал и я.

Дядя Феликс усмехнулся. Глаза у него были узкие и безжалостные, а лицо белое.

А Игорь Полуянович еще глубже втянул голову и все теребил, теребил свой нос, будто хотел оторвать его напрочь.

ГЛАВА VII

Звонок дребезжал неуверенно, но настойчиво. Даша подняла голову, нащупала будильник, вгляделась в фосфоресцирующие цифры – четыре часа утра.

– Сань, что-то случилось... Вставай, Саня, – прошептала она.

Заворочался Митька, пробормотал во сне, зачмокал губами.

Опять тренькнул в прихожей звонок.

– О, черт бы их побрал, – пробормотал Балашов и поднялся.

Голова была тяжелой, будто туда дроби насыпали.

Санька натянул штаны, выпил, глотая гулко, как конь, стакан воды и зашлепал босыми ногами в прихожую.

На площадке стоял Травкин. Он смущенно мял свою пушистую заячью шапку-ушанку и бормотал:

– Вы уж извините, Александр Константинович... так неловко получилось... разбудил я вас.. такое, понимаете, дело...

– Что случилось? – перебил его Балашов.

Сонливость как рукой сняло. Заметались тревожные мысли: несчастный случай? Авария? Кабель порвали?

– Да говорите же вы скорее! В чем дело?

– Я в ночной смене за старшего, и вот какая неприятность, видите ли... Я б к Филимонову сгонял, у меня самосвал внизу, да больно уж далеко живет – в Купчине аж. Вас пришлось будить. Потому что...

– Да говорите вы толком, – не выдержал Балашов, – что вы все извиняетесь, ей-богу!

Травкин обиженно дернул плечом и сухо доложил:

– Ночная смена не может продолжать работу. На пути штольни встретилась какая-то неизвестная труба.

– Как это неизвестная? Неизвестных труб не бывает! – рассердился Балашов. – Вы в чертежи-то глядели?

– Александр Константинович, ну что ж мы – дети малые, совсем ничего не соображаем? Конечно, глядели. Ни в профиле нет, ни в плане, ни в одной схеме эта чертова труба не значится. Нет ее, и все тут. А лежит она на глубине четырех метров.

– Быть этого не может! – Балашов с силой стукнул кулаком в стену, болезненно сморщился. Помахал кистью в воздухе.

– Почему? – сдержанно поинтересовался Травкин.

– Потому, что этого не может быть! – запальчиво ответил Балашов.

– Довод веский, ничего не скажешь, – Травкин усмехнулся.

– Что? – Санька непонимающе поглядел на него, сообразил и улыбнулся.

– Ну ладно, ваша взяла. Наверное, все может быть, хоть и странно все это. Заходите. Я сейчас оденусь, и поедем. Чайку попейте пока.

– Нет, нет! Я подожду в машине. И так-то неловко – среди ночи ворвался в спящий дом... Нет, нет, я пойду!

– Ну, как знаете. Я сейчас.

Балашов побежал одеваться.

Сон уже прошел окончательно. Немножко побаливала голова, и Санька проглотил таблетку цитрамона. Он чувствовал себя уставшим. Был конец месяца, работать приходилось сверх меры – вот даже ночную смену пришлось организовать, и надо же, в первую же ночь такая нелепость.

Санька поцеловал полусонную Дашу – объяснять ей ничего не надо было, все сама слышала, – укрыл разметавшегося спящего Митьку и выскочил на лестницу.

И тут удивительная в своей простоте, четкая мысль остановила его. Целая дюжина взрослых, умных, опытных людей ждут его, Саньку. И ждут всерьез, не могут без него работать. Они ждут от него помощи, толкового слова. Решения ждут. К впервые так отчетливо и ясно Балашов понял, что он нужен, нужен по-настоящему. Не только своей жене, своему сыну, а и другим людям, вроде бы совсем посторонним.

«Ничего себе посторонние, – усмехнулся он про себя, – считай, половину жизни с ними провожу, с этими «посторонними». А ведь если разобраться, ей-богу же, мы все в бригаде не только не посторонние, а вроде бы даже близкие родственники. Какие-нибудь тетки или дядьки, которых я вижу раз в год, а то и реже, – родственники, а Травкин или, скажем, Филимонов – посторонние! Смех!» Какое-то новое, неизведанное чувство охватило Саньку. Он весь налился веселой, стремительной энергией. Ему хотелось делать что-то замечательное, большое, делать немедленно, сейчас – у него даже мышцы напряглись. И сам себе он показался вдруг таким сильным, могучим, что ни капли бы не удивился, если бы, ткнув пальцем в стенку, проткнул ее, как масло.

Хотелось ему без счета одарять всех людей радостью, удачей, силой и любовью.

Но тут в торжественную реку Санькиных мыслей влился порожистый и веселый ручей иронии.

Санька медленно спускался по лестнице и думал:

«А если мы родственники, то кто ж я им? Старейшина рода? Отец родной? Во-во! Я им папаша, а Травкин мой наследник, а Филимонов, значит, брат меньшой. Тогда Паша и Мишка внуки, а уж Митька мой и вовсе правнук. Патриарх всея бригады отец Александрии! Где моя библейская борода? – Балашов развеселился. – Бредовые мысли на непроспавшуюся голову!»

Он представил себя лысым, с головой в коричневую крапинку, сморщенным старикашкой с длинной жидкой бородкой – седой с прозеленью, а в руках кривая клюшка – отполированный ладонями до блеска посох.

«Ну вот, поздравляю, уже галлюцинации начались, видения», – усмехнулся он.

Балашов выскочил из парадного, ловко проехал по раскатанной мальчишками ледяной полоске.

Он втиснулся третьим в кабину самосвала, спросил у Травкина:

– Похож я на престарелого главу рода, на патриарха?

Травкин вскинул на Балашова удивленные глаза, выцветшие, повидавшие так много, неопределенного серого цвета глаза, усмехнулся и ехидно ответил:

– Вы, Александр Константинович, похожи на восьмиклассника, только что лихо съехавшего по перилам с третьего этажа и очень этим обстоятельством гордого.

Санька поперхнулся дымом, зачем-то погасил только что зажженную сигарету и принялся тщательно протирать очки.

А старый, мудрый человек Травкин искоса поглядывал на него и ласково улыбался.

Труба была странная. Никто в бригаде никогда еще с такой не сталкивался за все годы работы. Внешний диаметр ее был девяносто шесть сантиметров – ни то ни се. Труб такого диаметра наша промышленность не выпускала. Чугунное ее тело, в глубоких раковинах, грубых выпуклостях, в подтеках ржавчины, пересекало штольню наискось.

Дальше двигаться было нельзя. Работа остановилась.

И лежала эта удивительная труба на невиданной глубине. Земля вокруг нее была рыхлая, сочилась грунтовыми водами, болотно пахла илом.

Балашов внимательно просмотрел все схемы и чертежи – труба нигде не была указана.

В восемь часов Балашов дал аварийные телефонограммы – вызовы всем организациям, у которых были какие-либо подземные сооружения в этом районе.

Через час в прорабке собралась целая толпа представителей. А еще через полчаса выяснилось, что труба хозяев не имеет.

Невероятно, но факт. Бесхозная труба. Труба-подкидыш. Неизвестно было, откуда она тянется, куда идет, неизвестно, зачем, и непонятно, что в ней.

Может быть, она пустая, возможно, в ней вода под напором, а может, и не вода, а дрянь какая-нибудь, фекалии например.

Балашов посоветовался с Филимоновым. Тот, как только пришел, тоже тщательно осмотрел трубу, простукал ее, прослушал.

– Труба очень старая, возможно, ей многие десятки лет, если не вся сотня. Но сохранилась она отлично, потому что из хорошего чугуна и очень толстенная. По-моему, она пустая, – сказал Филимонов, – а впрочем, черт ее знает, уж больно необычная. Все равно надо ее ломать. Никуда от этого не уйдешь. Штольню искривить нельзя, а идти дальше надо.

Балашов секунду колебался, потом махнул рукой:

– Ломать так ломать. И так целую смену потеряли. На всякий случай вызову две аварийки с насосами, мало ли что там внутри.

Принесли зубило, кувалды, стали ломать.

Труба была сделана на совесть.

Здоровенные мужики молотили по ней сплеча пятикилограммовыми кувалдами, меняясь через каждые пятнадцать минут, а труба только глухо гудела и не поддавалась.

Балашов попробовал сам. Выдержал он минут десять и отошел весь взмокший, оглушенный, с дрожащими руками.

Рабочие вошли в азарт, они били и били, сцепив зубы, шепча проклятья, будто это была не труба, а их личный враг.

Филимонов притащил десятикилограммовую кувалду и взялся за дело. Он с потягом бил в одну точку мощно и часто. Казалось, труба никогда не поддастся, и потому никто не уловил момента, когда от очередного удара вылетел огромный кусок чугуна и из рваной с острыми краями дыры хлынула тугой струей вода. У Филимонова вырвало из рук кувалду. Стоящие поблизости моментально оказались мокрыми с ног до головы.

– Всем наверх! – заорал Балашов.

Толпясь, толкаясь, люди отступили назад, побежали по узкой штольне к выходу.

А вода все хлестала, с урчаньем, со всхлипами гонясь за людьми.

Наверху мороз прихватил мокрую одежду. Брезентовые робы сразу стали жесткими, гремящими, как рыцарские доспехи. Но никто не пошел в теплую прорабку. Люди заглядывали в штольню и с тревогой глядели, как вода подымается все выше.

Включили насосы аварийных машин. Но вода прибывала быстрее, чем ее успевали откачивать. Вот она заполнила вертикальный ствол штольни, мгновение постояла в горловине, как в переполненном стакане, потом мягко поползла в стороны. Это было жутковато.

Вода вкрадчиво облизывала резиновые сапоги людей и растекалась все дальше. Насосы, захлебываясь, качали на предельной мощности, но толку от их работы не было видно.

– Черт ее подери, а вдруг она действующая? – прошептал Филимонов.

– Но как же так! Ведь были же здесь водопроводчики, сказали, нет у них такой трубы. Как же так... – Балашову стало страшно.

Если труба действующая, она затопит весь район, подвалы жилых домов, предприятия!

В действующей водопроводной трубе напор три атмосферы. Если эту силищу не перекрыть задвижкой, она размоет штольню, и тогда долгая тяжкая работа всей бригады пойдет насмарку. Да что там штольня! Она таких бед натворит, что и представить трудно.

– Надо звонить на станцию, – сказал Балашов.

Он не мог стоять спокойно, пританцовывал на месте, он должен был что-то делать, действовать, действовать!

– А что толку! Если труба у них не значится, ее и перекрыть нельзя. А выключить всю станцию – это уже ЧП на весь город, три района без воды останутся. Не-ет, подождем малость. Есть у меня одна мысль, надо проверить.

Филимонов подошел поближе к штольне.

– Ребята! Тащите-ка наш «Андижанец», надо помочь аварийщикам, – крикнул он.

Рабочие оживились. Как известно, труднее всего в таких случаях стоять ничего не делая.

Мгновенно притащили тяжеленный и мощный центробежный насос, соорудили лоток для стока воды в канализационный колодец.

Балашов воткнул в снег колышек, стал внимательно наблюдать, с какой скоростью прибывает вода.

Филимонов тоже долго глядел на колышек, потом сказал:

– Труба недействующая. Думаю, давным-давно в эту трубу загнали речку, а когда речку ту осушили, трубу забили заглушками с двух концов, да так и бросили. Она и проседала все эти годы все глубже и глубже, – видал, вокруг нее грунт какой рыхлый? Я как-то слыхал краем уха от стариков про такое. Думаю, так и есть. А впрочем, кто ее знает.

Филимонов покачал головой и отошел.

Балашов сомневался, он не очень-то поверил в гипотезу Филимонова, но его слова подсказали другую мысль.

Теперь, когда сомнений не оставалось в том, что труба недействующая, – слишком уж медленно в последние минуты прибывала вода, Балашову пришла в голову простая мысль.

Очень может быть, что когда-то в этих местах была речка, но не такая маленькая, которую можно загнать в аршинную трубу, а большая. И по дну этой речки, возможно, был проложен дюкер.

Балашов представил, как забивали в эту бывшую речку двойной ряд свай, как выкачивали между ними ведрами воду, как возились в жидкой грязи на дне речушки в домотканых портках – вколачивали в раструбы паклю, заливали свинцом, чтоб крепко было, чтоб навечно.

Это сейчас промоют водолазы гидромонитором на дне траншеи, потом мощный кран опустит туда цельно-сваренную плеть стальных труб, замоет ее водолаз своим монитором, так что и следа не останется, и готово дело.

Только на берегах знаки останутся: «Якорей не бросать».

А тогда... Тогда, наверное, это огромная была инженерная проблема – дюкер. Потому что она и сейчас немалая. А мастера, что ж, мастера, наверное, и тогда были отличные, если пролежала труба с сотню лет и осталась целехонькой. Ну так вот. А потом, очевидно, речку засыпали, осушили, а дюкер остался. Слишком, видно, хлопотно было его демонтировать.

А в остальном Филимонов, похоже, прав. Водопроводную сеть по каким-то причинам перенесли в другое место, а дюкер заглушками заткнули. Вот и осталась труба полна-полнехонька воды.

– Так-то вот больше похоже на правду, уважаемый товарищ Филимонов, – пробормотал Балашов и улыбнулся: собственная версия ему нравилась.

Он не спускал глаз с колышка.

И вот настал наконец миг, когда мутное щупальце неуклонно ползущей вперед воды дрогнуло и остановилось.

Несколько минут, будто раздумывая, оно оставалось неподвижным.

Потом медленно-медленно поползло вспять.

Еще не веря глазам своим, Балашов молчал.

Потом крикнул:

– Уходит! Братцы, она уходит, проклятая!

И все вокруг тоже заорали, зашумели, захохотали. Паша и Мишка стали швырять в воздух свои старые солдатские ушанки со следами звездочек. Облитые водой потянулись в прорабку переодеваться.

Три насоса за полтора часа опорожнили штольню досуха.

Когда Балашов и Филимонов осторожно спустились в штольню, глазам их предстала безрадостная картина.

Опоры кое-где перекосило. Между ними зияли вымытые водой раковины, пропали, кровля в некоторых местах угрожающе провисла.

Несколько минут оба молчали. Потом Балашов стряхнул оцепенение, быстро сказал:

– Надо срочно крепить. Сию же минуту. В любой момент может произойти обвал. Пойдут добровольцы.

Поднялись наверх. Вся бригада стала поспешно подтаскивать к стоящему у горловины подъемному крану крепежный брус.

Принимать его внизу спустился Травкин. Кроме Травкина Балашов и Филимонов взяли с собой Пашу и Мишку.

Вызвались все, но Балашов отобрал самых сильных. Травкина он брать не хотел, но когда подумал об этом, было уже поздно, – старик уже был в штольне. Сам, без всякого приказа. Балашов сперва рассердился, но потом махнул рукой, – некогда было заменять его, на счету каждая минута.

Работали с лихорадочной быстротой. Кровля зловеще потрескивала, пугала противными чмокающими звуками. Падали пласты сырой, размытой земли.

Брус ставили почти вплотную друг другу, с зазором не больше десяти сантиметров.

Выходить на незащищенное пространство Балашов никому не позволял, крепили вдвоем, с Филимоновым. Паша и Мишка подтаскивали крепь, Травкин подавал.

Никогда в жизни Санька так не работал. Тело его стало невесомым и легким, руки сами, будто самостоятельные существа, безошибочно устанавливали стойки, перекрытия. Четкими ударами ручника скрепляли их калеными, из арматуры сделанными скобами.

Страха не было. И вообще никаких ощущений и мыслей не было, кроме одной: скорей, скорей! Было одно только острое, делающее тело сильным и стремительным, напряжение.

Филимонов ворочал, как медведь, тяжелыми плечами, все норовил пролезть вперед, раньше Саньки, туда, где поопасней.

– А ну-ка не суйся! Держись под перекрытием! – прикрикнул на него Балашов. – Жить тебе надоело? – И Филимонов безропотно и сразу повиновался.

Балашов был здесь главный человек, и слушались его беспрекословно. Он работал молча, стиснув зубы, и у него не было времени радоваться своей власти и ловкости. Просто работал, и все. Только когда установили последнюю раму, Санька почувствовал, как он безмерно устал. Спину и плечи невыносимо ломило. Голова на затекшей от напряжения шее поворачивалась с трудом, ноги дрожали и подгибались.

И был он мокрый с головы до ног от пота и льющейся сверху воды.

Балашов оглянулся, внимательно осмотрел уходящую вдаль ровную квадратную штольню, аккуратно выложенную золотистым, свежо пахнущим сосновой смолой тесом, и сел на пол. Дрожащими, негнущимися пальцами вынул помятую пачку сигарет и с наслаждением закурил. И эта первая, глубокая до головокружения затяжка была так сладостна и прекрасна, что Саньке вдруг захотелось заплакать от счастья.

Филимонов и остальные сели рядом с ним. Они молча курили и улыбались. Говорить не было сил.

– Пронесло, – только и сказал Филимонов, и все согласно кивнули.

Только сейчас Балашову стало страшно. Он оглядел ровный ствол штольни и зябко поежился. – А если б... – начал он и запнулся.

Травкин слабо помахал рукой перед лицом:

– Не надо, Александр Константинович. Слава богу, все кончилось.

– Во-во, помолись, Божий Одуванчик, – заржал Мишка.

– Дуралей вы, Миша. Молодой еще, совсем новенький дуралей, – ласково отозвался Травкин, и Мишка ни капельки не обиделся, а только улыбнулся.

Все пятеро чувствовали какую-то странную, впервые пришедшую к ним нежность друг к другу. Саньке вдруг захотелось погладить Мишку по голове. И он протянул руку и погладил. И никто не удивился, только сам Балашов вдруг сконфузился и легонько щелкнул Мишку в лоб.

– Ну, перекурили и хватит. Айда наверх, – сказал он.

Но никто не пошевелился. Никому не хотелось уходить.

И Филимонов вдруг подумал, что он один-единственный раз чувствовал такую же чистую нежность к другому человеку, но тот человек была женщина и было это давным-давно.

Стояло тогда знойное, южнорусское лето, вокруг грохотала огромная стройка, а он, совсем еще молоденький парнишка, ходил одуревший от неожиданной, не осознанной еще им самим любви, ходил переполненный нежностью, и ему хотелось обнять всякого человека и всякому человеку на свете говорить только добрые и ласковые слова.

А потом случилось несчастье – дикая в своей нелепости смерть друга.

А после случилось второе несчастье, которое чуть не окончилось смертью его, Филимонова, живой души.

И как это вышло, он не понимал до сих пор, потому что он хотел тогда всем только доброго, а получилось зло не кому-нибудь, а самому его близкому, самому родному тогда человеку.

Дорога утопает в пухлой невесомой пыли. Если ступить на нее босыми ногами, текучая эта пыль мгновенно раздается и ноги почти не ощущают ее.

А за развилкой пыль висит в воздухе. Она не успевает оседать, потому что тупорылые МАЗы поминутно тревожат ее. Надсадно рыча, они грызут ухабистые километры, МАЗ за МАЗом, – упорные, мордастые, железные. Они возят бетон для котлована.

А вокруг степь. Желтая и раскаленная.

Издали стройка кажется покрытой куполом из дымчатого стекла. За этим куполом угадывается суетливое движение. Будто кто-то ныряет, хищный, большой и проворный.

Четких границ у пылевого купола нет. Когда к нему приближаешься, он отодвигается все дальше, пока не оказываешься в центре, в полупрозрачном, не очень-то реальном мире, у котлована.

– Федька убилси-и-и!!!

Пронзительный вопль просверлил в пыльном пекле красную дыру, напряженную, как разинутый в крике рот.

– Федька убилси-и-и!!!

– Ну и что ты за ими ходишь? Не видишь – любятся они, лишний ты. А ты все ходишь, все ходишь! Как все равно этот... хвост!

– От же! И чего ты, ей-богу, дядя Семен, чего ты? Хвост! Друзья они мне, понял? И Федька первый на свете друг, и Аленка. И ничего я за ними не хожу, мы вместе ходим. Потому что – друзья. Понял?

– «По-о-нял»... Чего ж не понять-то... Дурачок ты, Серега, вот што. Глупый. Друзья... Только при иных делах – брат родной лишний, не то что друг. И девку поделить никак нельзя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю