Текст книги "Взрыв"
Автор книги: Илья Дворкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 29 страниц)
Взрыв
Илья Дворкин выпустил свою первую книгу в 1962 году. На протяжении почти двадцати лет литературной работы им было написано много книг – о взрослых и детях, о веселых и грустных людях, об их больших и маленьких делах.
В 1978 году Илья Дворкин умер.
Он был красивым, щедрым человеком. Он умел рассказывать удивительные истории, где выдумка, в которую невозможно было верить, оказывалась правдой, а чистая правда воспринималась фантазией этого веселого, умного человека. Он любил жизнь, людей, солнце и землю, на которой прожил так недолго и так много оставил подлинной человеческой доброты, любви, света, тепла и – книг.
Одну из них мы предлагаем нашим читателям.
ОДНА ДОЛГАЯ НОЧЬ
ПРОЛОГ
Балашову было тошно. Он чинил над собой суд. В одном лице он являл собою и обвиняемого, и судью, и прокурора, и защитника.
Он и публику собою представлял – то благожелательную, то суровую и настороженную.
Получался вроде бы самосуд.
Вообще-то самосуд – это когда толпа, когда самостийно, без суда и следствия, – кулаками, палками, зонтами по чем ни попадя.
«Самосуд» – слово жуткое, зловещее, и этим оно нравилось Балашову, потому что давать себе пощады он не собирался. Он закрывал глаза и совсем ясно и близко видел потную разъяренную толпу, жаркие разинутые рты, и сердце его вдруг обморочно сжималось.
И себя видел, только был он почему-то уже не Балашов, а негр в узких клетчатых штанах. Спотыкаясь и нелепо взмахивая руками, убегал он от толпы – задыхающийся, перепуганный, длинный и тощий, как жердь.
– Фу, болван! Надо же... – пробормотал Балашов и ладонью снял видение, – галлюцинаций тебе еще не хватало.
Он сидел некоторое время неподвижно, закуривал, успокаивался. Сердце уже не набухало болезненно в груди, и только очки были еще запотевшие. Балашов снимал их, протирал. Комната сразу становилась большая и таинственная, будто кто-то притаился в углах. Знакомые предметы делались совсем незнакомыми, загадочными. Он крепко тер пальцами близорукие глаза, надевал очки.
Всякий раз возвращение из сумеречного, расплывчатого мира в четкую обыденность удивляло его, но сейчас он не обращал внимания на это, голова была занята другим. Думал: «У меня сегодня самосуд. Завтра просто суд, а сегодня самосуд. И хоть это слово и неправильное, все равно оно мне нравится, потому что точное, потому что сам себя.
И если сегодня все будет честно, если не вилять, то завтра, что бы мне ни сказали, в чем бы ни обвинили, будет не страшно, потому что я уже сам...
Только надо так, чтоб перед самим собой не выкручиваться и не врать. Очень это легко – самому себе втереть очки, оглянуться не успеешь».
Так он думал о себе суровыми словами, а на вид, на посторонний взгляд, все было совсем мирно и спокойно. Просто лежит на диване, закинув за голову руки, долговязый мужик, в очках на остром носу. За перегородкой сопит во сне сын его – Митька, а на кухне погромыхивает посудой жена – Даша.
Балашов честно пытался все про себя вспомнить по порядку, чтобы узнать, какой он есть человек – хороший или плохой, а может и вовсе дерьмовый.
Но по порядку почему-то никак не получалось, как Балашов ни старался. А получалось вразнобой – то кусочек из детства, то случай какой-нибудь смешной из институтской жизни, то еще что-нибудь. И главное – все глупости какие-то. Оказалось, вспоминать тоже надо уметь, иметь к этому привычку, а так с бухты-барахты ничего толкового, путного не вспомнишь.
Раньше, когда он был мальчишкой, все было просто и ясно и жизнь вспоминалась легко и с удовольствием. А теперь вот оказалось, что чем старше становится человек, тем труднее решать ему, какой он, просто времени не хватает, да частенько и охоты нет вспоминать подробно свою жизнь – мысли и поступки, слишком много их накапливается, а может быть, что еще хуже, слишком мало.
Казалось бы, вся жизнь человечья только и состоит, что из мыслей да поступков, ан нет! Оказывается, совсем их немного – своих мыслей и настоящих поступков.
Балашов с испугом уже, с напряжением пытался припомнить что-нибудь особенное, замечательное в своей жизни, ему это было очень надо, но единственное, что четко стояло перед глазами, стояло и никак не желало убираться, так это то самое происшествие, ЧП, несчастный чертов случай, будь он проклят, из-за которого заварилась вся каша, весь сыр-бор.
Снова, в который уже раз, Балашов видел себя стоящим на бровке траншеи, слышал знакомый рабочий гул стройки, – и вдруг этот обыденный, привычный, спокойный мир ломался, лопался, как хрупкое стекло.
Вздрагивала серая, казавшаяся такой крепкой, незыблемой стенка траншеи, трещали ломающиеся доски распор, и грунт медленно, неотвратимо вновь падал туда, вниз, на людей.
Потом глухой вздох обвала, чей-то пронзительный, сверлящий мозг крик – и перед глазами равнодушная груда земли. А под ней – погребенные люди. Живые люди. Живые?
Дальше все расплывалось... Оставалась одна только мысль, жесткая, как стальной прут: я виноват, я их туда послал. Балашов пытался вспомнить в деталях, подробно – что же он делал дальше, но память упрямо подсовывала ему одно и то же: вот он стоит на бровке, вот падает стена траншеи...
Балашов резко поднимался, тряс головой, отгонял видение. Он упорно пытался разобраться в самом себе. Сам. Без посторонней помощи.
Посторонняя помощь будет завтра. Завтра соберутся в большом зале люди, много людей, его товарищи, вместе с которыми он работает вот уже почти три года, и будут вслух говорить, какой он есть человек – Санька Балашов, будут судить его товарищеским судом.
И Балашов подумал, что это очень страшно – товарищеским.
Когда судят в обычном суде, то делают это люди тебе незнакомые. Это их работа, специальность их такая – судить провинившихся людей.
Есть законы, в которых строго отмерено, за какой проступок что человеку полагается.
А когда товарищеским – тут уж дело совсем другое, никто людей, товарищей твоих, приходить не заставляет, и уж коли они пришли судить тебя, то держись: если ты дрянной человечишка, разденут при всем народе и покажут тебя голенького самому тебе же – гляди, не жмурься.
Дурацкие мысли лезли Балашову в голову, что вот во всех книжках пишут, будто в минуту смертельной опасности человек видит всю свою жизнь, и хорошо бы сейчас ему такую вот добротную, без дураков, опасность.
И Балашов вдруг разозлился на себя и за эти мысли, и за неспособность к такой, казалось простой, вещи – вспомнить свою совсем небольшую и несложную жизнь, определить, что он за человек такой.
«Ну ладно, хватит придуривать! Тоже мне великий злодей, Синяя Борода! Человек как человек, ни рыба ни мясо, ни сатана ни ангел», – вяло подумал он, и ему вдруг стало очень обидно – лучше уж был бы он злодей.
Вошла Даша с кухонным полотенцем в руках, постояла у порога, сказала:
– Саня, может, чаю попьешь?
Балашов видел, что она тоже волнуется, думает о завтрашнем.
И ему вдруг стало пронзительно жалко и себя, и Дашу, и Митьку.
– Нет, малыш, спасибо. Я уснуть попробую. Завтра вставать рано, – ответил Балашов и повернулся к стене.
И сразу же будто на экране кино увидел свою первую встречу с бригадой, с Филимоновым, с ошеломившей его своей сложностью и размахом стройкой.
А в другом конце города, в тесной кухне, на самодельном, прочном столе сидел огромный человек по фамилии Филимонов, высасывал тридцатую уже, наверное, папиросу и тоже думал о своей прошлой, разной такой жизни и о прорабе своем Балашове, у которого завтра суд, и о многом другом.
И часто воспоминания его соприкасались, пересекались с воспоминаниями Балашова.
И совершенно ничего странного, – люди эти были связаны между собой той прочной связью, которая дается общей работой, а значит, и жизнь у них была больше чем наполовину общая.
Филимонов казнился, ругал себя свирепо за то же злосчастное происшествие, потому что хоть и был он на этой самой работе подчиненным Балашова, сам-то он знал, да и Балашов тоже, что он, Филимонов, и старше, и опытней, и авторитетней во многих делах.
И хоть Филимонова завтра судить не собирались, переживал он не меньше Балашова, а может и больше, клял себя последними словами, что так опростоволосился, допустил этот чертов несчастный случай. И он считал, что, если говорить по-честному, то судить надо как раз его, а не Балашова, человека в подземных работах еще не очень опытного.
Он заявлял об этом в открытую, и не один раз.
Но как Филимонов ни доказывал, как ни кричал громким своим голосом, как ни размахивал руками, принимать его признания всерьез никто не пожелал, потому как есть закон: в подобных случаях отвечает начальник – мастер или прораб. А если каждый, кому вздумается, пожелает лезть под суд, то это будет уже не порядок, а черт знает что. Как сказали ему – «кабаре». И тогда Филимонов поклялся себе и им всем, что на суде устроит большой тарарам, и все узнают, какой он человек, и поймут, что разбираться надо по чести, а не так – раз начальник, значит, бей его по чем попало, даром что он молоденький совсем, а не матерый.
Уж кто-кто, а Филимонов-то знал, что вполне мог послать в траншею не Травкина, а кого-нибудь другого, с костями молодыми и гибкими, и тогда, может, ничего и не случилось бы. Отделался бы только синяками, как Зинка. А тут...
«Эх, Травкин ты Травкин, Божий ты Одуванчик, невезучий человек», – подумал Филимонов и сунул в рот еще одну «беломорину», крепко размяв ее перед тем огромными своими задубелыми пальцами.
И еще он подумал, что вообще-то прозвище это Травкину совсем неподходящее, а можно сказать, даже нелепое. Потому что божьими одуванчиками называют совсем хилых, безответных старушек, а уж Травкин не то что на старушку, а и на старичка не больно-то похож. Так только... с первого взгляда разве.
А уж характер травкинский дай бог каждому иметь. На двух молодых хватит с запасом.
ГЛАВА I
В управлении было шумно. Пробегали по коридорам разновозрастные сосредоточенные женщины с картонными папками в руках, расхаживали самоуверенные мужчины – все с одинаково обветренными, загорелыми лицами людей, работающих на воздухе.
И все вскользь, незаметно оглядывали Саньку, присматривались.
И он присматривался к этим людям, с которыми ему, возможно, придется работать долгие годы.
Люди были как люди – красивые и не очень, белобрысые и чернявые, высокие и коротышки, но Саньке казалось, что всех их объединяет одна общая черта – независимость, уверенность в себе.
Он стоял, прислонившись к стене в коридоре, напротив двери с надписью «Главный инженер».
Хозяина кабинета еще не было.
С отделом кадров все свои дела по оформлению на работу Балашов уладил еще несколько дней назад, и теперь делать ему было абсолютно нечего.
Оставалось только одно – ждать.
Наконец появился главный.
Он быстро вошел в кабинет – довольно высокий, не старый еще дядька, крепкий, с лысоватой небольшой головой, с массивным чуть приплюснутым носом и близко посаженными мрачноватыми глазами.
И сразу же вокруг него завертелась карусель – входили прорабы, требовали бульдозеры, экскаваторы, трубы, самосвалы; непрерывно звонил телефон, и по телефону опять же требовали, просили; звонил куда-то сам главный и тоже что-то требовал и просил, угрожал пожаловаться какому-то всемогущему Петру Петровичу.
Полный одноногий главбух приносил на подпись кипы разнокалиберных бумажек.
Из производственно-технического отдела тащили рулоны чертежей, синек, просили согласовать с телефонистами, кабельщиками, техническим надзором, с трестом зеленых насаждений.
И снова главный звонил, согласовывал, назначал комиссии.
Обескураженный, ошеломленный суетой, шумом, звонками, водоворотом самых разнообразных действий, Санька Балашов сидел в углу кабинета на краешке стула и чувствовал себя посторонним, ненужным и забытым.
Судя по всему, это был самый обычный, ординарный день, и Санька с изумлением и сочувствием наблюдал за главным, думал, какой же у него тяжелый хлеб, как он, наверное, выматывается за день и как же все это непохоже на прежние его, Санькины, представления о главном инженере управления, неторопливо и сановно работающем в тиши кабинета.
Примерно через час суета пошла на убыль.
Прорабы и мастера разъехались на свои участки,
Финансовые бумажки были подписаны.
Звонков стало меньше.
И главный обратил внимание на Саньку.
– Вы по какому вопросу? – спросил он.
Санька встал.
– Моя фамилия Балашов, меня к вам на работу направили, мастером, – ответил он.
Главный тоже поднялся из-за стола, улыбнулся и подошел к Саньке. Он сильно тряхнул ему руку и произнес целую речь:
– Знаю, знаю, очень рад познакомиться. Мне уже говорили о вас. Знаю, что сами попросились к нам. Одобряю. Работа у вас будет очень интересная и живая – только успевай поворачиваться. Не соскучитесь, уж это я вам обещаю, – главный усмехнулся. – Работать вы будете с бригадой Сергея Филимонова – человека очень опытного, знающего и самостоятельного. Пришли вы необычайно кстати – один из наших прорабов ушел на пенсию, и подземное строительство на новой водопроводной станции осталось без хозяина. Там вы и будете работать вместе с Филимоновым. Очень важно, чтобы вы сразу же нашли с ним общий язык. Это не просто, но необходимо, иначе ничего путного не выйдет. Участок у вас большой и сложный, многие работы уникальные, так что первые недели придется входить в курс дела, разбираться в чертежах и натуре. Чем раньше разберетесь, тем лучше. Но и торопиться не надо. Если будут вопросы – в любое время обращайтесь ко мне. Ну и к Филимонову, естественно, – он он там с самого начала, все знает, на монтаже трубопроводов собаку съел... Сразу скажу – придется вам нелегко. Чтобы руководить такими работами и таким бригадиром, как Филимонов, надо разбираться во всем досконально и знать дело не хуже его. Желательно лучше, а это трудно.
Главный снова улыбнулся, сжал Санькину руку повыше локтя и добавил:
– Вы меня извините за столь длинную лекцию, но поверьте: я вам искренне желаю удачи, хочу, чтоб из вас получился настоящий руководитель, и потому лучше уж сразу обо всем предупредить. Я вас не запугиваю, говорю о вещах реальных и для вас необходимых. Больше мы об этом, надеюсь, говорить не станем. А сейчас поедем на ваш участок, я познакомлю вас с бригадой и с объектом.
За все время этого монолога главного Санька не произнес ни слова, только слушал да иногда чуть заметно кивал головой.
Санька боялся. Боялся предстоящей встречи с людьми, которыми должен руководить, со взрослыми, опытными людьми, которые, конечно же, знали свое дело в десять раз лучше него.
У Саньки Балашова начиналась новая жизнь. Не понарошку. Всерьез.
Объект поразил Саньку прежде всего своими размерами.
Громадная, перепаханная тракторами, автомобилями, экскаваторами строительная площадка пересекалась траншеями, котлованами. Там и сям торчали недостроенные корпуса под ручищами башенных кранов, штабеля кирпича, досок, непонятные сложные детали монтажных узлов лежали под навесами, толпились многочисленные жилые вагончики и дощатые прорабки. И вместе с тем было довольно безлюдно.
Но размеры и сложность ошеломили и испугали Саньку.
– Неужели это все мне... одному надо будет... – пробормотал он.
Главный расхохотался:
– Испугались? Да-а, тут немудрено испугаться. Нет, брат Александр Константиныч, это не только ваше, вернее – наше. Мы тут только субподрядчики, только подземный монтаж трубопроводов и колодцев под задвижки делаем. Таких управлений, как наше, здесь больше десятка работает – несколько строительных, отделочники, монтажники, кабельщики самые разнообразные, механизаторы – черт ногу сломит. Вот кому потеть приходится, так это технадзору заказчика. За каждым ведь глаз нужен.
Они прошли в дальний угол стройплощадки к видному издали ярко-синему дощатому домику – прорабке.
Вокруг домика на штабелях досок, на трубах, просто на земле в самых живописных позах сидели и лежали рабочие в брезентовых робах и резиновых сапогах.
Они лениво приподнялись при появлении главного и Саньки, поздоровались.
Работали только двое пожилых рабочих – неторопливо затесывали длинные широкие доски – шпунт для крепления стенок траншей. Лицо главного стало медленно наливаться бурой краской.
– Где Филимонов? – спросил он.
Из прорабки показался громадный детина лет тридцати пяти, одетый в такую же робу, как и остальные, только поновее и почище.
Он был без шапки. Густые русые волосы спадали на широкий лоб, серые глаза глядели холодно и твердо, в полных, резко очерченных губах торчала потухшая папироса.
Филимонов был колоритен, статен и нетороплив.
– Перекуриваете? – зловещим тихим голосом спросил главный.
– Ага, перекуриваем, – спокойно ответил Филимонов.
– И давно?
– Давно. С утра.
Щека главного стала подергиваться.
– Ты что, Филимонов, издеваешься надо мной? – совсем уж тихо, почти шепотом спросил он и вдруг закричал: – Почему не работаете?! Почему не копаете?! Где экскаватор?!
И тогда Филимонов тоже закричал:
– Ага! Где экскаватор? Вот я тоже хочу знать, где он, куда вы его дели. Вся бригада загорает, а до конца месяца девять дней. Потом будем по две смены вкалывать, а уважаемое начальство будет над душой стоять и погонять – давай, давай! Это вы умеете – давай, давай! Это легче всего. А чего давать? Лопатами прикажете трехметровой глубины траншею рыть, да?!
– Погоди, не ори. Толком скажи: где экскаватор?
– Сторож говорит – вчера вечером пришел трейлер, погрузил нашу копалку – и тю-тю! – на профилактику увез. На три дня, говорит. А мы загораем, у нас солнечные ванны.
– Как на профилактику? – опешил главный. – Почему мне не сказали? Да что они, мерзавцы, ошалели – в конце месяца профилактику! А ты чего молчал? Почему с утра не позвонил?
– Десять раз вашему заместителю звонил, – буркнул Филимонов, – до вас попробуй дозвонись утром, двухкопеечных не хватит.
– Ну прохвосты, ну механизаторы, я им сейчас покажу! – пробормотал главный, повернулся так, что щебень брызнул из-под каблуков, и, забыв про Саньку, ринулся куда-то бежать.
И опять Санька почувствовал себя ненужным и забытым.
Он стоял под любопытно-ироничными взглядами рабочих, судорожно мял в руках кепку и не знал, куда деваться, что делать. Потом наконец решился, подошел к Филимонову, протянул руку.
– Здравствуйте, – сказал он, – меня зовут Са... это... Балашов Александр Константинович.
– Очень приятно. Филимонов Сергей Васильевич, – с достоинством ответил бригадир. – Вы по поводу пересечки кабеля?
– Нет. Я к вам мастером назначен. – Санька поглядел Филимонову прямо в глаза и отметил мгновенно вспыхнувший в них интерес.
– Вон оно что... Понятно. Мне говорили. Ну что ж, теперь мне полегче будет. Это хорошо. А то я и с чертежами, и с накладными, и с требованиями на материалы совсем упарился. С писаниной этой хоть писаря нанимай.
Саньке не понравился намек, но он промолчал.
Рабочие поднялись со своих мест, медленно окружили Саньку, разглядывали его. Он стал знакомиться, жать руки.
Филимонов подошел к двери прорабки:
– Ну что ж, заходите, милости прошу. Принимайте хозяйство.
Лицо у него было серьезное и немножко отчужденное.
– Заодно и выпишите несколько требований на склад, я пошлю людей, – сказал он.
Санька потоптался на месте, покраснел и тихо сказал:
– Вы знаете, я не умею. Я ни разу еще не выписывал. Вы мне покажите, пожалуйста, как это делается.
Филимонов внимательно поглядел на Саньку и вдруг улыбнулся во весь рот, улыбнулся не насмешливо, не обидно, а хорошо, по-доброму, и лицо его сразу стало совсем молодым, даже чуть мальчишеским, и очень симпатичным.
– Ну, это невелико искусство. Это вы мигом. Наверно, посложней вещи делали. – Он кивнул на Санькин институтский значок, так называемый поплавок. – Я вам все расскажу, вы спрашивайте, не стесняйтесь, И ребята, если что, помогут. – Он обернулся к рабочим.
Те тоже заулыбались, закивали головами.
– Большое спасибо, – сказал Санька.
Он вынул сигареты, и сразу двое ребят протянули спички, он немного растерялся, не зная, у кого взять, и снова покраснел, потом решился, взял у одного, прикурил.
Он заметил, как Филимонов переглянулся с рабочими, подмигнул кому-то.
И опять же это было совсем не обидно, а даже как-то ласково.
И на Саньку вдруг накатило неудержимое веселье. Губы его сами собой расползлись, он обернулся, поправил очки и вдруг рассмеялся. Ни с того ни с сего. И все тоже рассмеялись.
Они стояли – Филимонов и Санька в центре, бригада вокруг них – и смеялись.
На душе у Саньки было прекрасно. И все страхи его казались теперь далекими, нелепыми и смешными.
Он вдруг разглядел, что один рабочий, плотный, могучий, краснощекий, вовсе не мужчина, а женщина, и это показалось ему очень забавным, и он рассмеялся еще громче.
И женщина поняла это и тоже засмеялась.
Так начался первый Санькин рабочий день в роли инженера, руководителя, командира производства (выражаясь словами начальника отдела кадров, ужасно серьезного, сухого дядьки).
А через несколько дней в бригаде появился еще один новый человек – первый, которого Санька в роли начальника принял на работу.
Новый был странный человек, неуместный. Землекоп! Глупость какая-то. Невозможно было в это поверить.
Ему бы учителем быть – в самый раз. Сельским учителем.
Дешевый бумажный костюм – серенький в полоску, тщательно выглаженный. Круглые старомодные очки в стальной оправе. Сухое нервное лицо. Тело поджарое и легкое. И совсем неожиданно здоровенные рабочие башмаки из самых дешевых, зашнурованные электрическим проводом. Казалось странным, как у него хватает сил таскать эти утюги на тощих ногах...
Новый пришел в прорабку во время обеда.
– Здравствуйте, – тихо сказал он.
Бригада перестала жевать. На минуту затихла гулкая перестрелка «козлятников».
– Здравствуйте, коли не шутите, – ответил Филимонов.
Человек стоял в проеме двери. Свет обтекал его сзади, выделяя резкий, будто вырезанный из темной жести силуэт.
«Принесла кого-то нелегкая, – подумал Филимонов, – черт его знает, может, новый кто из управления. Физиономия что-то незнакомая».
Но тут же он разглядел в руках незнакомца небольшой узелок. Смешной такой ушастый узелок в красных цветочках. Человек держал его за уши, как зайца.
«Нет, – решил Филимонов, – это не начальство».
– Кто таков будешь? – спросил он.
– Я назначен к вам в бригаду, товарищи. На должность землекопа, – сказал человек и, помолчав, добавил: – Согласно штатному расписанию.
Снова стало тихо. Снова перестали жевать.
Бригада в упор разглядывала нового, и ей, бригаде, было смешно и немножко странно, как это управляющий, мужик с понятием, взял такого хилого пожилого человека землекопом.
Кто-то присвистнул озадаченно.
А Зинка Морохина, баба здоровенная и языкатая, хлопнула себя по могучим ляжкам и заорала:
– Ну, ребяты, теперь живем! К завтрему ж триста процентов ка-а-ак влупим с новым-то товарищем! Вот же ж насмешил, фитюля, трах-тара-рах-бах!
Новый переложил узелок из руки в руку, шагнул к Зинке и тихим своим голосом сказал:
– Вы меня извините, но очень стыдно ругаться. Особенно женщине. Понимаете, товарищ, это ужасно стыдно. Это совсем неженственно.
И Зинка при гробовой тишине и недоумении бригады начала вдруг заливаться густым, даже каким-то синюшным румянцем.
Нельзя сказать, чтобы Зинку никогда не пытались укорять. Но делалось это обычно раздраженно или зло людьми, задетыми ею, а тут...
От неожиданности этих тихих слов челюсть у Зинки отвалилась, и такое изумление было на ее лице, что новый смущенно улыбнулся и совсем уж ее доконал.
– Да я так... Если я вас обидел своим замечанием... Вы не переживайте, пожалуйста, – забормотал он.
– Ах ты... ах ты, гнида... – только и смогла выдавить Зинка и вылетела из прорабки.
И тут же грохнул хохот.
Филимонов просто стонал от смеха и, сгребая слезы со щек своей невероятной ручищей, приговаривал:
– Неженственно, а? Братцы! Он Зинку чуть не забидел, а?
И при каждой фразе вновь взрывался хохот.
– Ну ты, брат, даешь! – расслабленно сказал Филимонов, когда все изнемогли от смеха и немного утихли. – Ну, даешь. Ты в театре, случаем, не работал?
– Нет. В театре не пришлось, – ответил новый и поглядел на бригадира с таким странным выражением, что тот сразу нахмурился и уже совсем серьезно сказал:
– Идите на склад, получите спецовку и резиновые сапоги. В траншее вода. Если, конечно, товарищ мастер не возражает.
Филимонов обернулся к тихо сидевшему за своим столом Балашову. Тот поспешно кивнул.
Новый повернулся и зашагал прочь, осторожно перешагивая журавлиными ногами лужи, держа на отлете свой узелок.
А вся бригада столпилась у двери и глядела ему вслед.
– Во, чудила! – сказал кто-то.
Так появился в бригаде Травкин, Божий Одуванчик, Смерть Кащея. Иногда прозвища эти усекались, и тогда к нему обращались попроще: Одуванчик, Кащей, Божий. На все эти имена Травкин охотно отзывался – совершенно безотказный, обязательный человек.
В бригаде были еще два старика, но тех Филимонов «на землю» не ставил. Тут и молодой не всякий потянет.
Старики тюкали топорами. Хоть плотников по штату и не полагалось бригаде, но плотничья работа всегда находилась.
Они затесывали шпунт, сколачивали немудреную опалубку, визирки, что-нибудь не спеша перетаскивали. Да еще ворчали, как все старики на свете. Какая, мол, у нынешних служба. За машинами крохи подбирают. Одно название – землекопы. То ли дело раньше...
В общем, старики копошились, и слава богу.
Но с Травкиным вышло иначе. На следующее утро, когда Филимонов, вздыхая и украдкой поглядывая на нового, думал, какое б ему дать дело, чтобы этот чудак в первый же день не надорвал себе пуп, вскочила Зинка.
– А што, бригадир, давай нам этого красавца в отвал трубу глиной засыпать. Работа как раз по ему, не пыльная, трах... – начала и вдруг осеклась Зинка.
И сама необыкновенно удивилась, оглядела всех недоумевающими глазами.
В прорабке стало тихо.
Филимонов нахмурился. Уж он-то знал, что она предлагает. Трудней ничего пока в бригаде не было. На засыпке вкалывали трое: два могучих парняги, дружки – демобилизованные Мишка и Паша, да Зинка, которой за пятнадцать лет работы лопатой всякое дело было в игрушку. Но для любого нового человека, будь он хоть из железа, такая работенка без привычки кончится или позором, или чем похуже, если человек поупрямей.
Все это Филимонов знал. И ему стало жаль Травкина.
Но он был еще и бригадир и не имел права залезать в карман бригаде – брать еще одного малосильного, от которого вместо толку – пшик.
Наряд выписывался общий на всех. Сколько бригада кубов земли выкопает, сколько метров труб уложит – столько и получит.
Зинка стояла подбоченясь и глядела на Филимонова в упор. Украдкой косила и на молчавшего Балашова.
– Ну и стерва ты, Зинка, – негромко сказал Филимонов.
– Ага! – подтвердила Зинка и ухмыльнулась.
Бригада одевалась. Наматывали портянки, влезали в сапоги, в робы.
«Да ну его к чертовой матери, – подумал Филимонов. – Кто он мне? Буду я еще себе голову крутить. Завтра сам сбежит как миленький – и лады. Возись тут с ним – в землекопы его, вишь, понесло, жидконогого. Другой работы не сыскал».
И, сплюнув, вслух сказал:
– Пойдете, Травкин, с Морохиной. Дело простое – бери глину на лопату и кидай в траншею.
– Большое вам спасибо, – ответил Травкин.
– Ну, пока не за что, – смутился Филимонов.
А бригада отворачивалась, гнула головы – прятала усмешки.
Одна Зинка ржала откровенно – рот до ушей.
Бульдозер там работать не мог. Экскаватор тоже. Даже «Беларусь». Кучи глины желтели меж деревьев, и экскаватору негде было размахнуться своей загребущей клешней.
Не дай бог деревце обдерешь! Эти деятели из паркового управления такой хай подымут – не обрадуешься.
Придется трясти мошной и машинисту, и мастеру, и бригадиру – платить штраф садовникам. Потому и засыпа́ли траншею вручную.
– Давай, товарищ! Давай, красавец! – покрикивала Зинка. – Это тебе не в конторе портки протирать.
Глина была плотная и жирная. Работали специальными треугольными лопатами, очень тяжелыми. Зато они хорошо вонзались в глину.
Как ни странно, Травкин взялся за лопату умело. И бросать стал не суетясь – тяжеловатыми, размеренными движениями.
Мишка и Паша поглядывали на старика сочувственно.
Они-то знали, что в первый день только поначалу не очень трудно. А к обеду уже и рук не поднять, не то что лопату.
Солнце карабкалось по небу все выше.
Стало припекать.
Зинка уже не покрикивала. Сама здорово взмокла.
Работала она как машина.
Подошло время обеда. В прорабке Филимонов поглядывал на Зинку, но она хмуро отворачивалась. Травкин не пришел. Он обедал в отвале.
– Как он? – спросил Филимонов. Мишка с Пашей усмехнулись.
– Ну и старикан, – только и сказали они да покрутили головами.
Из всего этого бригадир сделал вывод, что Травкин сдаваться не пожелал. И Филимонову стало интересно. Он решил выбрать время, поглядеть, что у того получается. Не верилось что-то бригадиру в чудеса. Глаз у него был наметанный, а тут...
Филимонов пришел к отвалу часа за полтора до конца смены, остановился за штабелем труб и отыскал взглядом Травкина.
Глаза у Филимонова полезли на лоб, и он грузно опустился на трубы.
Раздетый до пояса Травкин кидал глину равномерно и даже чуть небрежно. Он был поразителен – Травкин. Он был так тощ, что виднелись все самые малые связочки и кости, обтянутые смуглой кожей.
Вот он стоит, опустив лопату после броска, – скелет скелетом. Но вот – глядите! Он подцепляет здоровенный пласт жирной глины и несет его на лопате – где скелет? Мышцы, как жесткие тонкие веревки в частых тугих узлах, сплошь оплетают его тело, кажется, вот-вот прорвут тонкую кожу. И весь он, Травкин, в этот миг как свитый из стальных прядей натянутый трос.
Мишка, Паша и Зинка рядом с ним сдобные и рыхлые. Мышцы их нелепо велики и толсты. На них неловко глядеть – зачем человеку столько мяса? У них тоже ни жиринки, но мышцы, мышцы! Огромные, будто пустотелые, – зачем они?
Трое лоснятся потом. Зинкина майка – хоть выжимай.
А Травкин сух и матов, как ящерица. Знай себе машет неторопливо лопатой.
– Вот так Божий Одуванчик, – изумленно пробормотал Филимонов, и ему вдруг стало неловко оттого, что он такой большой и неэкономный.
Травкин вошел в бригаду на равных. И все равно жизнь его была плохая. Будто и среди людей живет, а на деле – один как перст.
Зинка и две ее закадычные подружки никак не могли простить Травкину тихой его вежливости, виноватой улыбки, безропотности, а главное – непохожести.
У Зинки и ее подружек была нелегкая жизнь. Хлебнули они всякого. Еще девчонками из разоренных войной, голодных деревень подались они на опухших ногах в город. Истощенные, робкие, не имеющие никакой специальности, они сразу же стали делать непосильную мужскую работу. Среди мужиков.