Текст книги "Взрыв"
Автор книги: Илья Дворкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)
Глава десятая
ИВАН, ПЕТЬКА И ДОКТОР СВЕТЛАНА
Во уже неделю бригада Шугина и волонтер Тимофей Михалыч Милашин работали в полную силу.
Шугин решил сделать пробный взрыв, снести крутобокий бугор, торчащий в самом центре строительной площадки главного корпуса.
Как было уже сказано выше, ему ни разу еще не приходилось работать с монолитным гранитом, и он хотел проверить свои расчеты, поглядеть, как поведет себя взрывчатка в этом розовом крепчайшем камне. Впрочем, однажды на вскрытии железорудного карьера ему встретился гранитный участок. Но то был совсем другой гранит, так называемый «рапак», «рапакиви» – «гнилой камень», если перевести на русский язык это финское слово. Гранит тот был слоистый, с прожилками слюды и шпата, он легко крошился даже под простым отбойным молотком.
А теперь... Только и было общего между тем и этим гранитом – само слово «гранит». Расчеты расчетами, а Шугин хотел на практике поглядеть, как сработает взрыв, Шпуры бурили по окружности с небольшим уклоном к центру. Фома Костюк в котелке расплавил тол, разлил его в бумажные стаканы, предварительно сунув их в просушенный песок, – чтобы не теряли форму и не обугливались.
– На кой ляд нам аммонит портить! – сказал он Шугину. – Он еще пригодится. На один тот выступ нависший, на эту каменюку на площадке под хозпостройки сколько пойдет – неизвестно. А пересчитать с тола на аммонит тебе пара пустых!
И Шугин согласился с ним.
Все островитяне были в курсе дела, всем было интересно, что получится у взрывников. Слишком любопытных и назойливых приходилось отгонять. Этим занимались Петька и Милашин. Предупредили и пограничников, чтобы зря не тревожились.
И рванули.
И Шугин увидел, что недооценил крепость камня. Истинная отметка площадки получилась на восемь сантиметров выше, чем он предполагал. Приходилось все заново пересчитывать. Дел у него было по горло. А бригада пока отдыхала. Женька искал Ивана, чтобы удрать с ним в лес, пока передышка в работе, пока бригадир делал новые расчеты.
Но Иван был занят. Он все свое свободное время бродил около санатория.
Ивана беспокоило, что царапины его заживали катастрофически быстро, собственно говоря уже зажили, и это наводило на него тоску и уныние. Потому что, когда они совсем заживут, предлога увидеть доктора Свету не станет. А он не мог не видеть ее хотя бы разочек в день, хотя бы издали. А когда видел, то молчал, «как засватанный», по выражению Петьки Ленинградского. И она тоже молчала. И тоже краснела. И так они оба молчали и краснели, и не было, пожалуй, на острове ни одного человека, кроме самих Ивана и Светы, которые не понимали бы, что происходит, вернее, уже произошло между ними.
Наконец Петьке надоело смотреть на «этот театр драмы», и он взял да и пригласил их обоих прокатиться на лодке вокруг острова.
Это была странная прогулка. Двое молчали, а один трещал без умолку. Петька изощрялся в остроумии, сам хохотал до колик над собственными шутками, а Света только слабо и как-то задумчиво улыбалась.
Иван же сосредоточенно греб и хоть бы слово сказал. Он был хмур и напряжен. Он думал о том, что просто не сможет жить без этой женщины, и терзался от своей безъязыкости и в то же время боялся слов. Потому что, если заговорить, придется рассказать про Тому, про все, что было в его жизни с ней, про свои унижения и глупость свою. Но он знал, что рано или поздно обо всем этом придется говорить, и тогда пусть уж разговор этот произойдет пораньше.
Но Иван трусил, отчаянно трусил. Никогда в жизни он так не трусил.
А напряжение в лодке возрастало и тяготило Петьку. Он болтал все неувереннее и неувереннее и уже не смеялся своим остротам.
Иван со страхом думал о том, что вот сейчас, скоро Петька выдохнется, замолчит, и что же тогда делать, потому что сидеть и молчать было совсем уж глупо.
И неизвестно, чем бы все кончилось, если бы не произошла следующая трагикомическая история.
Лодка уже огибала противоположный конец острова и была довольно близко от берега, когда очередной яростный гребок Ивана бросил ее правым бортом на здоровенный топляк, стоявший в воде почти вертикально. Правый борт приподнялся, все трое инстинктивно качнулись влево, и лодка перевернулась.
Петька на полуслове очередного своего комического повествования ушел в воду с головой, хлебанул изрядную порцию залива, вынырнул и, бестолково колотя руками перед собой, завопил благим матом:
– Тону!!! Братцы, спасайте!!!
Глаза его были выпучены, а лицо выражало такой неподдельный ужас, что Светлана впервые за весь день расхохоталась.
Иван засмеялся тоже, но тут же бросился к Петьке – он-то знал, что тот не умеет плавать.
А Светлана продолжала хохотать: чемпион, подводник-водолаз, победитель гигантских щук так натурально изображал утопающего, что она не могла остановиться. Но уже через несколько секунд ей стало ясно, что образ будущего утопленника удается Ленинградскому слишком хорошо, просто даже где-то на грани гениальности: он вцепился мертвой хваткой в плечи Ивана и тащил его за собой на дно. Светлана поняла, что Петька просто-напросто тонет. Она подплыла к нему сзади, ухватила под мышки и приподняла голову его над водой.
– Петя, мы вам поможем. Отпустите только Ивана. Не бойтесь, будьте, черт возьми, мужчиной! – крикнула она ему прямо в ухо.
Петька не послушался, Ивана он держал крепко, но хоть перестал барахтаться. И тогда Иван и Светлана, работая одними ногами, медленно потащили его к берегу. И тащить-то пришлось немного – метров двадцать, не больше. Скоро все трое почувствовали под ногами дно.
Вот тогда-то Светлана и стала хохотать снова, а вместе с нею Иван, и глядя на них, сперва робко, неуверенно, – Петька Ленинградский, знаменитый чемпион, старый водолаз, победитель гигантских щук. Но это был нервный смех.
Иван сплавал за лодкой, пригнал ее. Потом втроем вытащили суденышко на берег, перевернули, вылили воду и снова стащили в залив.
И все это – спасение Петьки, возня с лодкой, смех – сделало вдруг Ивана сильным и решительным человеком. Он стоял по колено в воде и смотрел на Светлану. Сиреневый ее сарафан плотно облепил тело, и было оно прекрасно. Она глядела Ивану прямо в глаза и улыбалась. И он знал, что все скажет ей сегодня, будь что будет.
Петька смотрел на них обоих и понимал, что между этими двумя людьми что-то произошло. Вот сейчас, на его глазах, что-то очень важное и хорошее. И ему стало немного грустно. И завидно. Ему тоже хотелось, чтобы на него когда-нибудь смотрели такими глазами. И он сказал:
– Ну вас к шутам! Не поеду я с вами. Утопите вы меня, а я еще нужен человечеству. Плывите сами, а я пешком пойду.
Он ушел. И те двое были благодарны ему за это.
И вот в эти-то минуты Иван все рассказал Светлане. Рассказал, ничего не приукрашивая, ничего не скрывая. Пожалуй, никогда в жизни он не рассказывал о себе так много другому человеку. Он рассказал даже о подслушанном случайно разговоре между Тамарой и Пашей. Иван всем своим существом понимал, что между ним и Светланой не должно быть и тени неправды, и хотел сейчас только одного – ясности и чистоты. Потому что сам он был ясным и чистым человеком. Он говорил и говорил – медленно, трудно, будто камни ворочал. И когда замолчал наконец, волосы его, подсушенные было ветром и солнцем, взмокли, потемнели от пота, а руки мелко дрожали. Даже после целой смены работы с перфоратором он так не уставал.
Он сидел, напряженно повернув голову, глядел на воду. Острые лучики солнечных бликов покалывали глаза, но Иван не отворачивался, он боялся взглянуть на Светлану.
А она молчала. И это затянувшееся молчание становилось все нестерпимее. Иван кожей ощущал его.
– А она ведь любит тебя... И ей тоже, как всем людям, хочется счастья, – проговорила наконец Светлана. – Ты говоришь, что не можешь вернуться к ней?
Иван резко обернулся и впервые с начала разговора взглянул Светлане в глаза. Они были очень серьезны и печальны и казались совсем темными, потому что радужной оболочки почти не было видно – одни только зрачки во весь глаз.
– Да, не смогу, – твердо ответил Иван. – Я и раньше, еще до того, как встретил тебя, не смог бы, а теперь... теперь смешно даже говорить об этом.
– Почему же смешно?
– Ты знаешь почему. – Иван не отводил больше глаз от лица Светланы, и ему казалось, что все это происходит не с ним, а с каким-то другим, незнакомым человеком, И говорит не он, Иван Сомов, а другой человек.
– Ты знаешь почему, – повторил Иван. – Потому что я люблю тебя.
Светлана чуть заметно вздрогнула, зрачки ее сузились, она опустила голову, мягкие светлые волосы закрыли лицо. Иван увидел ее шею с узкой ложбинкой посредине – такую хрупкую и беззащитную, что у него сжалось сердце.
– Она очень несчастная женщина, – прошептала вдруг Светлана, – мне очень, очень жаль ее.
– Мне тоже, – сказал Иван.
Светлана быстро взглянула на него сквозь спутанные волосы и вновь опустила голову. Она медленно поднялась, Иван тоже встал. Все в нем было напряжено до предела. Он ждал.
Они долго стояли друг против друга, лицом к лицу, глядели и не могли наглядеться.
Иван почувствовал, что еще несколько мгновений, и он не выдержит. Чуть закружилась голова.
Неожиданно Светлана отпрянула от него.
– Лодка уходит! – крикнула она. – Погляди, Ваня, уходит без нас! Поплыли!
Иван оглянулся и увидел их шлюпку, покачивающуюся метрах в десяти от берега.
– Поплыли, Иван, поплыли! – Светлана, смеясь, схватила его за руку, потащила за собой.
Он не удержался на крутом спуске, столкнулся с нею, Светлана на миг прижалась к нему, скользнула губами по лицу.
Они с разбегу упали в воду, быстро догнали лодку.
Светлана с трудом стащила облепивший ее мокрый сарафан и сделала это так естественно, что Ивану и в голову не пришло отвернуться.
– Поплыли? – спросила она.
– Да. Поплыли! – ответил Иван.
Но весел не взял.
Так они и сидели – она на корме, он на носу – и глядели друг на друга.
Пахло водой, мокрой древесиной, ветер доносил слабый запах разогретой хвои.
Петька Ленинградский лежал на теплом граните у самой воды. Он уже пришел в себя, успокоился – унялась мелкая дрожь в коленях, от которой противно холодело в животе, напоминая о недавно пережитом страхе.
Он увидел лодку и провожал ее печальным взглядом до тех пор, пока течение не унесло ее за лесистый мыс.
Тогда Петька откинул голову и стал глядеть в небо.
Он думал о Ваньке Сомове и Светлане, о том, какие они сейчас счастливые люди. И еще он думал, как повезло Ивану, и радовался за него, и еще радовался тому, что справедливость, значит, существует на свете. Потому что с Томкой Ивану не повезло фантастически.
Он был на том новогоднем вечере, где они познакомились, помнил, как все потешались над Иваном, когда Томка увела его к себе, в свою комнату, «хату», в которой побывали почти все парни из той компании. Помнил, как был поражен, узнав, что Томка окрутила этого восторженного телка Ивана и он женился на ней. Как поначалу смеялся над этим в кругу своих приятелей, а потом смеяться перестал, когда увидел, что из всего этого вышло. Просто ближе познакомился с Иваном, понял, какой это чистый и верный человек. И потому считал высшей справедливостью, что Ивана полюбил человек такой же хороший и добрый. «Может быть, это и неплохо, что Ванька так обжегся сначала. Теперь-то он будет по-настоящему ценить, беречь и любовь свою, и Светлану. И, наверное, будет она у него одна на всю жизнь. Никогда я не верил, что такое бывает – одна на всю жизнь, а теперь верю. Может быть, я завидую? Может быть... А как это хорошо, что все же случается так на свете – пусть не с первого взгляда, ну пусть почти с первого, люди доверяют друг другу и все понимают без слов.
Но как это редко бывает!.. Как редко понимаем мы другого человека, умеем разглядеть горе его или радость! Даже у человека близкого...»
Петька вспомнил, как дулся он на бригадира своего Юрку Шугина, как обзывал про себя бесчувственным пнем и как потом стыдно было, когда узнал, уже здесь, на острове, всю шугинскую историю с Ольгой.
А он ведь дружил с Шугиным. Не то чтобы вместе за девчонками ухлестывали или там скидывались на двоих для душевного разговора – нет. Просто была меж ними какая-то внутренняя симпатия, не высказанная даже, понятная, может быть, только им двоим. Жестом, взглядом, улыбкой Петька говорил Шугину: я тебе друг. Шугин понимал его и отвечал тем же. И Петька надеялся, что со временем они и словами скажут об этом. Он очень хотел этого. Потому что настоящего друга у Петьки не было. У него имелось видимо-невидимо приятелей, товарищей, дружков, а друга не было. В детстве были, но потом разлетелись его друзья по белу свету – не сыщешь. И Петька тосковал по настоящему другу. Как в детстве, мальчишкой, тосковал по матери, которой не знал никогда. Может быть, только не так пронзительно, спокойнее.
В тот день, когда он подошел к Шугину, на душе у Петьки было светло. И все вокруг было светло, солнечно и хорошо. Потому что весна, потому что сиренью пахнет и девчонки сняли свои теплые одежки и стали все до одной такие красивые, что просто ах! – сердце замирает. Идет впереди тебя какая-нибудь кроха, каблучками – цок-цок! Красота! Смеяться хочется и быть добрым и щедрым человеком. И не то чтобы жеребячья какая радость: заржать, как молодому коню, или, скажем, вниз головой походить – совсем не то. Просто светло на душе – хорошо и спокойно.
Петька ходил и боялся расплескать это чувство. Тихо ходил, степенно, и ему обязательно надо было кому-нибудь рассказать про то, как ему здорово.
И он подошел к Шугину. А тот поглядел сквозь него пустыми глазами, бормотнул что-то невнятное и спиной повернулся.
Ну до того стало обидно Петьке – жуть! Так бы и дал чем-нибудь по этой круглой шугинской башке, чтоб знал, безмозглый дурак, как убивать в людях радость! Где ж было Петьке знать, что как раз за день до этого Ольга сказала Шугину те самые слова про мужественную руку и надежное плечо и его бригадиру было так тошно, что хоть ложись да помирай, и никакого света и благости в душе его не было, а был полный мрак, волчья ночь. Где ж было Петьке знать тогда все это!..
Солнце прогрело Петьку, и он вновь почувствовал упругое свое, сильное тело, и вновь ему захотелось двигаться, глазеть по сторонам, дышать лесными запахами.
Петька быстро поднялся и зашагал по тропинке вдоль берега. Он нашел замысловатую корягу-плавник, добела отмытую волнами, твердую как кость и удивительно похожую на какого-то сказочного дракона, неестественно выгнувшего шею.
Петька долго и с удовольствием крутил корягу перед глазами, чмокал губами, заранее радуясь за Фому Костюка, который обожал такие штуковины. Возьмет обыкновенный на вид корень – тут, там тронет ножом, и, глядишь, появляется какая-нибудь зверушка. А тут и трогать ничего не надо – готовый зверь.
Вот в таком превосходном состоянии духа Петька и находился весь этот день – день, вообще-то, праздничный для бригады, потому что сегодня подводился итог их многодневной работы, сегодня должен быть виден результат ее.
Потому что, в отличие от любой другой строительной работы, труд взрывника – тяжкий, кропотливый, опасный – почти не виден до самого последнего мгновения. И имя этому мгновению – взрыв.
Взрыв – вот ради чего все усилия. Взрыв – это как роды, и всякий раз взрывник волнуется, как перед родами жены волнуется муж, будущий отец, гадая, кто родится, мальчик или девочка, с глазами голубыми или карими... Да, именно как отец волнуется взрывник, потому что мать волнуется по-другому, предчувствуя впереди, кроме радости, и боль, и муку. И Юра Шугин, и Петька, и Иван Сомов, и Женька Кудрявцев, радостно возбужденные, взволнованные, полезли в эту укромную щель, чтобы с комфортом, под защитой нависшего многотонного гранитного козырька, в прохладе, лежа на влажном песке, полюбоваться делом рук своих.
И всем казалось, что место это самое удобное. Они доверились мертвому камню, его несокрушимости, а он предал их. Предал тупо и жестко.
* * *
– Ребята, приготовились! Когда останется пятнадцать секунд, я буду считать! – сказал Шугин и не узнал своего голоса.
– Попрощаемся, парни! – Это Петька.
– Пошел к черту! – Это Иван Сомов.
– Замолчи! Все будет хорошо! – Это Шугин.
– Не надо, ребята! Жмитесь ко мне поплотнее, изо всех сил жмитесь! – Это Женька Кудрявцев, едва слышно.
– Раз! Два! Три! Четыре!
* * *
– Ну, начнем, помолясь! – Это Фома Костюк. Он кладет свою лапищу на отполированную рукоять машинки.
– Где же ребята? Где ребята, Фома? Почему не слышно? Боязно мне! – Это Тимофей Михалыч Милашин.
– Заткнись, старый черт! Не каркай! Там ребята, все один к одному, – соображают.
– Думаешь, обойдется?
– А как же мне еще думать! Не каркай, сказано, под руку! Раз! Два! Три! Четыре!
* * *
– Тринадцать! Четырнадцать! – Шугин хрипит, сжимается весь.
– Ну, поехали! – Это Петька Ленинградский.
* * *
– Пятнадцать! – Фома резко поворачивает рукоятку.
Мгновение тишины, потом остров тяжко вздрагивает и казавшийся несокрушимым гранит медленно вспучивается. Потом быстрее, быстрее, и вот уже летит под откос, в море, огромная глыбина, а мелочь все выше и дальше, а пыль в небо, в небо, заволакивая солнце.
И весь остров мелко дрожит.
* * *
– Пятнадцать! – кричит Шугин.
И вот мгновение звенящей тишины, и вдруг мощный толчок, и вдруг треск и хруст, и вдруг резко ослепляет Юру Шугина яркий свет, хлестнувший слева, и он, как отпущенная пружина, летит в этот свет, в это окно. И катится вниз по склону, а за ним катится Петька Ленинградский, за Петькой – Иван Сомов.
А Женька Кудрявцев лежит и не шевельнется, потому что он мертв. Потому что и здесь схитрила подлая глыба, осела не тем краем, каким должна была осесть!
И убила Женьку Кудрявцева – отличного парня, которого до последнего мига его жизни мучила совесть оттого, что друзьям его опаснее, чем ему.
Люди не умирают до тех пор, пока о них помнят! И хорошие люди живут дольше плохих, что бы на этот счет ни толковали обыватели.
И Женька живет, пока жив Юра Шугин. Пока жив Иван Сомов. Пока жив Петр Ленинградский. Пока не умрет Фома Костюк, человек, который плакал два раза в жизни – встретив своего названного сына Сашка и потеряв Женю.
РАССКАЗЫ
КОСТЯ БРАГИН
Боже мой, что творилось вокруг! Что творилось! «Волги» черные, «Волги» разноцветные, с полосами вдоль бортов и без них – за всю недолгую историю улицы не было на ней, наверное, такого скопища холеных автомобилей.
Косте, диким казалось и странным, что все эти серьезные, очень взрослые люди явились сюда из-за него, по его, Костькину, душу. Все уже знали, кто виновник. Костя Брагин стоял в сторонке, будто отгороженный прозрачным колпаком, и, когда подъезжали новые люди, на Костю указывали – бесцеремонно, пальцем, как на диковинную зверушку в зоопарке, на обезьяну или, скажем, на слоновую черепаху. Нет, скорее, конечно, на обезьяну, все же сходство некоторое есть, а уж с черепахой, даже слоновой, абсолютно никакого, потому что у той – панцирь. Эх, панцирь бы ему потолще! Чтоб забраться в него с головой, с ножками-ручками и замереть, затаиться, переждать! Постучат по панцирю, а он молчок! Его дома нету, он погулять пошел. Привет!
Дурацкие эти мысли были в некотором роде анестезией, притупляли остроту восприятия тех волн враждебности, которые явно, почти физически ощутимо, исходили от толпы приехавших людей.
Но вот прозрачный колпак лопнул со звоном – дзынь-ляля! Потому что сквозь него прошел некто широкоплечий, приземистый, в темно-сером пальто нараспашку, с красным возбужденным лицом. Некто подошел вплотную к Брагину, коротко спросил, скосившись в сторону:
– Этот?
Сзади закивали, подтвердили. Тогда незнакомец посизел лицом и яростно закричал Косте:
– Мальчишка! Мерзавец! Молокосос! Да ты знаешь, что ты наделал? Что ты наделал!!!
Он еще кричал какие-то свирепые слова, но Костя Брагин вдруг оглох. Он видел только, как резко открывается и закрывается рот стоящего напротив человека, шевелятся губы и гневно притопывает нога.
Костя стоял молча, и тело его напряглось, окаменело, будто сведенное судорогой.
И он почти спокойно думал, что должен сейчас же, немедленно найти какие-то резкие, обидные слова, потому что его оскорбили, унизили при всех. Но слова не находились. И тогда он молча повернулся к человеку спиной и, не сгибая ноги в коленях, медленно, четко зашагал прочь, к своей прорабке. Он прошел сквозь толпу любопытных, мимо людей своей бригады, глядевших на него испуганными глазами, и, когда уже переступал порог обитого голубой вагонкой домика, слух вновь вернулся к нему, и он услышал последние слова того, разъяренного:
– Инженер! Мальчишка безграмотный!
Дверь захлопнулась, и Брагин остался в успокоительном полумраке, а за тонкой стенкой жужжали – судили-рядили незнакомые голоса. Потом дверь отворилась, появился на пороге аккуратный, сухощавый человек в финском терленовом плаще. Он жмурился после света, привыкал к, полутьме прорабки, потом отыскал глазами Брагина, Подошел и сказал буднично:
– Я следователь. Нам надо поговорить.
Брагин долго молчал. И вдруг, совсем вроде бы ни к месту, рассмеялся.
Уж больно здорово был похож этот следователь на тех безупречных героев множества детективных повестей, которые так любил читать Костя. Такой подтянутый, спокойный и корректный молодой человек.
Следователь удивленно вскинул брови, повторил:
– Нам надо поговорить.
– Давайте говорить, – ответил Костя.
* * *
Первый адрес работ, который достался Брагину, был явно не ах. К биостанции подводили новый, большего диаметра, коллектор. Проектная глубина – четыре метра, грунт прямо-таки кипит – плывун, жидель. Грязища вокруг жуткая – болото. Но Косте нравилось натягивать болотные, до самого паха сапоги, нравилось затягивать широким ремнем ватник, надетый поверх грубого брезентового комбинезона. Вернее, он сам себе нравился в этой необычной, тяжелой, как латы, одежде. Он в ней как-то увереннее себя чувствовал, прочнее стоял на земле – попробуй сдвинуть!
И бригадир попался мягкий, ласковый такой дядька, уважительный без подхалимства, серьезный, с обветренным лицом и неожиданно белыми залысинами, когда снимал драную свою, бывшую пыжиковую шапку.
А уж начальник участка у новоиспеченного мастера Кости Брагина вообще был блеск! Как он только умудрялся разгуливать среди всей этой осенней грязищи в модном бежевом пальто и ярко начищенных австрийских полуботинках – уму было непостижимо. Будто он Иисус Христос, запросто ходящий по водам.
В первые дни Костя настолько нравился сам себе в новой мужественной своей одежде, что переживал единственно из-за того, что не может появиться в ней на Невском в час пик.
Ему хотелось пройтись устало и тяжело по любимой своей улице и встретить бывших однокурсников и скупо уронить про плывун, про бригаду в двадцать три человека, в которой он, Костя, главный начальник, до того главный, захочет – отпустит всех по домам, захочет – скажет: «Надо, ребята, повкалывать еще часа два-три», и все беспрекословно, все в один голос:
«Будет сделано, товарищ мастер, наш любимый, дорогой!»
Или, еще лучше, с криками энтузиазма:
«Ура! Не три, а пять, до победного конца!»
Но, увы! Через пару недель он отрезвел. И еще он понял, что смешон. Особенно когда, потрясенный элегантностью начальника участка, сменил болотные сапоги на мокасины, единственные свои приличные туфли, а комбинезон и ватник – на перелицованный папин плащ и выходную свою одежду.
В первый же свой рейд по вверенному ему объекту Костя Брагин, как ни скакал козликом по сухим, редким кочкам, вывозился до неприличия. Пришлось ждать, пока высохнут с трудом отмытые башмаки, заляпанные до колен брюки и усеянный желтыми звездами глинистых брызг плащ.
Ухмыляющиеся украдкой работяги давно разошлись, а Брагин все сидел, сушился. Потом долго соскребал столовым ножом подсохшие пятна глины на брюках и плаще, оттирал их щеткой и чуть не ревел от обиды.
* * *
Старик был невыносим. Он мог вдруг заорать Брагину, мастеру своему, такие слова:
– Мать-перемать! Ты куда велел, эт-та, экскаватору грунт ссыплять, а? Глаза у тебя есть? Как я потом убирать его буду? Чем думал? – он громко хлопал ладонями по тощему заду, показывал, чем думал мастер.
– Прекратите ругаться! – тихо отвечал Брагин, и голос его дрожал. Он еще сдерживал ярость. – В чем дело? Чем вы опять недовольны?
– Во! – вопил на всю округу старик. – Слыхали, эт-та, не знает! А?! Глаза у него где? – Снова красноречиво хлопал ладонями по заду и семенил в сторону.
Терпению Брагина наступал край. И в тот момент, когда он собирался железной рукой поставить зарвавшегося старого хулигана на место, он замечал вдруг, что действительно свалял дурака. Грунт шел в отвал в нескольких метрах от деревьев, и, значит, когда придет время засыпать траншею, бульдозеру трудно будет маневрировать, обдерет он, пожалуй, эти чертовы деревья. И тогда штрафа от въедливых озеленителей не миновать. Эти деятели так и шныряют каждый день, так и высматривают – нет ли свежей какой царапины на их дистрофичных тополях. А в портфелях у каждого акты уже заготовлены, только фамилию нарушителя остается проставить. Такой народец лихой – им бы кистень в руки, да на большую дорогу. В первые же три месяца работы содрали они с Брагина двадцать рублей штрафа.
И все равно старик был невыносим.
Поначалу Брагин думал, что только с ним, по молодости его лет, старик позволяет себе всяческие выходки. И терзался. Получался жуткий подрыв авторитета, которого еще не было.
Такой нелепый старик... Но в скором времени Брагин убедился, что старику на авторитеты наплевать. Он сам себе был авторитет.
При Косте Брагине, при всей бригаде старик заявил Костяному кумиру, роскошному мужчине Нелюбину, начальнику участка:
– Ты, эт-та, Геннадий Петрович, врешь многовато. Ты извилистый стал, эт-та, человек. Все обещаешь, ничего не делаешь. Три слова скажешь, эт-та, одно правильное. Не верю тебе.
Нелюбин отвернулся, сделал вид, что не расслышал, покатывая желваками на скулах. А старик не унимался:
– Гляди, мастера не спорть. Не учи его, эт-та, врать. Молодой он. В рот тебе глядит, не разобрался еще. А ты и рад.
Нелюбин молча вышел из прорабки и так хлопнул дверью, что стекла задребезжали.
Брагин выбежал за ним и успел услышать, как начальник участка пробормотал:
– Старая собака! Когда ты только на пенсию уберешься, трах-тарарах!
Геннадий Петрович был красив. Ходил он без шапки, ветер шевелил его русые волосы, и оттого вид у него был одухотворенный.
Но в тот миг, когда он ругался, ничего одухотворенного в лице его не осталось. Просто перекошенная злостью физиономия обиженного человека.
– Что вам надо? – резко спросил он Брагина. – А я и не знал, что вы такой скоропортящийся продукт, – добавил он и медленно обвел Брагина с ног до головы светлыми насмешливыми глазами.
– Почему же так? – удивился Костя.
– Ну как же! Слышали ведь: народ боится, как бы я вас не испортил.
– Да? – Костя тоже разозлился. Но голос его был вежлив. – Вы уж, Геннадий Петрович, очень вас прошу, не делайте этого.
И тогда впервые за все время совместной работы Нелюбин поглядел на Костю с интересом. Усмехнулся. Потом добродушно рассмеялся.
– Не буду, – сказал он, – уважу просьбу трудящихся.
И ушел.
* * *
Катились, бежали дни, до предела заполненные самыми разными неотложными заботами.
Приходилось учиться на ходу, спотыкаясь и набивая шишки, потому что, как оказалось, в институте не учили очень многим, совершенно необходимым вещам.
Брагин с изумлением убеждался, что мастеру на чисто инженерные занятия почти не остается времени. Его пожирают дела другие, от инженерии весьма далекие.
Надо было выколачивать у снабженцев стройматериалы, у механизаторов – механизмы, на складе – спецодежду для рабочих...
Все это оформлять разными замысловатыми бумажками, заполнять транспортные накладные шоферам, составлять процентовки и выцарапывать по ним деньги у заказчиков, выписывать бригаде наряды на сделанные работы и... и черта в ступе!
Брагин захлебывался в бумажках, тонул. Он все время боялся что-нибудь забыть, чего-нибудь не выбить, не выцарапать, не выписать, и тогда... тогда у бригады простой, план летит, у рабочих снижается зарплата. Костя осунулся и почернел. Кошмары стали мучить его по ночам.
Все эти бесконечные трубы, доски, крепежный брус, цемент, шпунт, бетонные изделия, которые он выписывал по указаниям Нелюбина, непостижимым образом таяли, будто в прорву проваливались.
Костя знал, что есть нормы расхода материалов на один погонный метр уложенного трубопровода.
Но он ужаснулся, когда все подсчитал. То, что числилось за ним, материально ответственным лицом, в несколько раз превышало нормы.
И вот один и тот же сон несколько дней подряд: громадный палец, ужасный в своих натуралистических подробностях, выползает из темноты, упирается, как бревно, в грудь, давит – и металлический голос:
– Где все это?!
И эхо: это... это... это...
Палец прижимает к стене, и Костя делается маленький-маленький.
– Не знаю, – шепчет он, – не знаю.
И сатанинский смех:
– Ха-ха-ха!
Костя пятится, пятится, потом бежит. Вот он уже не Костя, а собака, лохматая, тощая, а за ним, за собакой, толпа бросает палки, камни. А толпа все ближе, ближе...
И тут Брагин всегда просыпался с безумно колотящимся сердцем и еще секунду чувствовал себя мохнатым и с хвостом.
И вдруг понимал, что это сон, и несколько мгновений был остро, сладостно счастлив, пока заботы вновь не заполняли мозг.
Каждый день на полчасика приезжал Нелюбин. Выскакивал из кабины самосвала веселый, загорелый, с цветом лица. Шутил с Брагиным, с рабочими, похваливал мастера за расторопность.
Всякий раз Косте чудилась насмешка в глазах Нелюбина, но тот говорил разные серьезные слова, подчеркивал, что такая уж у нас, мол, работа, глядеть надо в оба и держать хвост морковкой.
Брагин был благодарен ему за поддержку и похвалу. Краснел от радостного смущения, когда Геннадий Петрович похлопывал его по плечу, называл коллегой.
И потому был до глубины души изумлен услышанным случайно разговором между рабочими.
Он сидел в прорабке, корпел над очередными бумажками, а разговаривали во дворе.
Сквозь тонкую перегородку все было слышно.
– Ну, запряг Генка парня, бесстыжая рожа, – сказал первый, – запряг и не слезает, погоняет знай.
– Не маленький, – буркнул кто-то, – неча ушами хлопать.
– Не маленький, – передразнил первый, – пятнадцать лет парень штаны за партами протирал, что он понимать могет? А тут к такому волку в зубы. Будто бы Генку не знаешь... Наш ему в рот глядит, а Генка и рад, А сам небось, пока наш тут уродуется... – дальше сказано было шепотом, и все расхохотались.