355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Дворкин » Взрыв » Текст книги (страница 22)
Взрыв
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:36

Текст книги "Взрыв"


Автор книги: Илья Дворкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)

Все сходилось.

И вот только с третьим постулатом, самым главным, венцом и украшением всей философии Будды, где открыл он людям тайну вечного блаженства, у Женьки что-то не ладилось.

Казалось бы, вот оно, рядом, блаженство, и нужен-то пустяк, не то что в других философиях – добивайся, борись, нет, наоборот, – не желай ничего, и точка.

Так нет же! Чем больше старался Женька, тем сильнее распирали его желания.

Боже мой, чего он только не желал!

Прежде всего – яростно, страстно – быть здоровым.

Еще он хотел полюбить, и чтоб его полюбили тоже.

Он желал побольше узнать про себя и про других людей.

Он хотел забыть, наконец, те страшные и жалкие минуты в темном подъезде...

Да мало ли чего он желал – всего и не перескажешь!

И Женька понял: не бывать ему правоверным буддистом, не бывать.

* * *

«Неужели так все и кончается? – думал Иван Сомов. – Как странно! .. Мечешься, ушибаешься, любишь, и кажется, так будет всегда, вечно, а потом приходит твой срок – и кому нужна вся прошлая суета твоей жизни? Тебе и то не нужна. Так, канитель. Наверное, очень мало уносит с собой человек в последний свой миг... А самое непереносимое – знать, что тебя задавит эта тупая сволочь, а все на свете останется по-прежнему – трава, вода, небо, Светлана, вот этот песок...»

Вслух же Иван сказал:

– А чего ему сохнуть?

– Кому? – удивился Петька.

– Песку. Нечего ему сохнуть, он под скалой. Значит, до взрыва она не поползет дальше.

– Соображаешь, – сказал Шугин.

– Гений, – сказал Женька.

– Сколько? – спросил Петька.

– Отстань, – ответил Шугин, – не части́.

Глава четвертая
ИВАН СОМОВ

Иван Сомов был синеглаз и белобрыс. А нос его на солнце мгновенно розовел и лупился, как молодая картофелина.

Но вопреки своему типичному среднерусскому облику – этакий тихий мальчик из-под Рязани, из есенинских мест, – Иван родом был из маленького приморского городка на древней крымской земле. Правда, Иван не был потомственным тавричанином, черноморцем, – семья его переселилась в Крым в сорок шестом году, сразу после войны. А раньше Сомовы испокон веку обитали неподалеку от города Кализина в деревне Осиново.

Когда родился Иван, третий, предпоследний ребенок в семье, Сомовы уже год как жили на новой родине. Но отец Ивана, старший Сомов, Игнат Николаевич, так и не сумел там прижиться, пустить прочные корни. А может, он и нигде не сумел бы. И виновата в этом была война.

Игнат Сомов вернулся домой в сорок четвертом году, вернее сказать, его привезли домой. Умирать. Еле умолил госпитальное начальство. У Сомова было тяжелое ранение в грудь. Потом воспалилась плевра и появился незаживающий свищ в боку. Полтора года он промучился с этим проклятым свищом, полтора года жена его, мать Ивана, выхаживала мужа, тащила из могилы.

И когда они прослышали, что приглашают переселенцев в Крым, то, не раздумывая, распродали все свое нехитрое хозяйство и покатили в неведомые теплые края. Мать любила рассказывать, как, пораженная впервые увиденным морем, яркостью и щедростью новой земли, прошептала:

– Господи! Может, и мы наконец поживем по-людски! Может, и мы наконец, как другие, счастливые будем!

И поначалу, все вроде так и складывалось. Получили большую квартиру с прекрасной верандой, снизу доверху увитой виноградом. Отец стал поправляться. Просто чудеса с ним творил Крым.

На последние деньги, оставшиеся от распроданного хозяйства, купили лодку, мать корзинками таскала с рынка виноград – целебные чауш и шаслу. Безжалостно отгоняла сыновей – Борьку и Степана, кружившихся вокруг винограда, как осы, скандалила с отцом, когда тот тайком делился с мальчишками.

Летом целыми днями Игнат сидел в лодке, жарился на солнце, ловил рыбу. И море, и земные плоды щедро одаривали его: уже через год Игнат налился прежней силой.

Как бывшего фронтовика, орденоносца, его назначили директором известковой печи – единственного тогда промышленного предприятия в городе. Печь эта снабжала негашеной известью чуть ли не полпобережья.

Все было в порядке поначалу, все замечательно. Печь перевыполняла план, Игнат Сомов красовался при всех своих регалиях на доске Почета, родился третий сын – Иван, через полтора года долгожданная девочка – Иришка, – живи себе да радуйся.

Но тут подобралась новая беда – отец стал попивать. Вина вокруг было – хоть залейся! Белого, виноградного, крымского вина, которое Игнат Сомов и за вино-то не считал, так – квас, водичка. Жена робко протестовала, он шумно смеялся, хлопал ее по плечу.

– Да ты что, мать?! – кричал он. – Да на фронте меня ни спирт, ни шнапс фрицевский не брали, а тут чтоб эта кислая водичка бывалого фронтовика свалила?!

Но литров полутора-двух этой «водички» вполне хватало, чтоб ноги его начинали выписывать кренделя, а язык не умещался во рту. Когда Иван подрос и стал соображать что к чему, отец его пил уже жестоко, беспробудно. Он сменил к тому времени множество мест работы, нигде подолгу не задерживаясь, уходя с непременным скандалом, обвиняя начальство свое, а также остальное человечество во всех смертных грехах.

Когда Иван пошел в школу, отец его работал грузчиком в продовольственном магазине, и не было дня, чтобы мать не приволакивала его домой пьяного.

Игната Николаевича стали звать Игнашкой, а Ивана – Игнашкиным сыном, того самого Игнашки, который горький пьяница, алкоголик.

В те редкие дни, когда отец бывал трезв, он плакал, винился перед матерью, клялся бросить проклятое зелье. Потом судорожно пытался сделать что-нибудь по хозяйству, суетился, забивал дрожащими руками бесполезные гвозди, но быстро уставал, обливался похмельным потом, сникал.

И в такие дни Иван жалел его еще больше, чем в дни пьянства. Он забирался в свое любимое место – под веранду, садился на сухую, теплую землю и плакал. Тихонько плакал, старался не всхлипывать, чтоб никто не услышал.

Иван рос в семье как-то на особицу, будто на отшибе. Два его брата-погодка очень дружили, но даже младший из них, Степан, был на семь лет старше Ивана. Может, поэтому братья были равнодушны к Ивану – так, ходит тихонько какая-то козявка, не мешает, и ладно.

Иринка, единственная девочка в семье, долгожданная, последыш, была на полтора года младше Ивана, и мать всю оставшуюся в ней радость, всю любовь свою отдавала ей. И отец, когда на него накатывали приступы истерической пьяной нежности, изливал ее на Иринку, зацеловывал до слез, до крика, так, что матери приходилось вмешиваться и силой отнимать ее.

Маленький Иван крепко ревновал сестренку к родителям, но и тогда он был слишком замкнутым и застенчивым, чтобы говорить об этом вслух, требовать внимания к себе. Просто иногда, когда уже было невмоготу, он беспричинно, по мнению окружающих, капризничал или буйствовал – покрасневший, некрасивый, со злыми, загнанными глазами. Но вот он получал подзатыльник от отца или от кого-нибудь из старших братьев или встречался с холодным, недоумевающим взглядом матери – и сразу сникал, вновь замыкался, становился тихим, незаметным мальчиком.

У него и среди сверстников не было друзей.

Мальчишки – народ жестокий. Частенько, когда отец возвращался домой, качаясь и распевая любимую свою песню про Прасковью, где есть такие слова: «Хотел я выпить за здоровье, а пить пришлось за упокой», – мальчишки улюлюкали ему вслед, дразнили, бросали в него огрызками яблок.

Иван не мог им этого простить. Когда он видел такое, то менялся разительно. Он свирепел мгновенно, до беспамятства, до красной пелены в глазах. Бросался на отцовских обидчиков, и тут уж ему было все равно, сколько их.

И начиналась потеха.

Трудно одному драться с десятком закаленных в уличных потасовках приморских мальчишек. Но ни разу не было случая, чтобы Иван удрал. От ярости он и боли-то не чувствовал, не то что страха.

Однажды сосед, учитель истории, единственный человек, с которым Иван дружил, увидев такую сцену и поразившись Ивановой самоотверженности, прогнал обидчиков и стал что-то такое толковать ему про древних людей – викингов. Про особо среди них храбрых под названием бёрсёркьеры, что значит – одержимые в бою. Эти самые бёрсёркьеры лезли в бой в одних рубашках, тогда как противники их были сплошь в железе, в латах. И побеждали всех, потому что не чувствовали боли из-за своей одержимости и храбрости; одолеть их можно было, только отрубив голову.

Но Иван не больно-то все это понял и носа не задрал, потому что вообще был по натуре своей смирен и даже робок иногда. Он только не мог выносить, когда издевались над отцом, и все.

Обычно же из этих драк (впрочем, это и драками назвать трудно было – избиение, да и только) его выручали старшие братья. Выволокут из кучи переплетенных, извивающихся тел, разгонят мальчишек, а потом который-нибудь и Ивану навешает плюх по шее.

– И так над нами вся улица из-за этого пьяницы смеется, так еще ты, паршивец, хулиганишь! Вот тебе! Вот тебе! – приговаривали братья.

К отцу они относились с презрением юных максималистов, ничего не хотели прощать ему. А после того как отец пропил медаль свою «За отвагу» (польстился, на что польстился какой-то подлец!), и вовсе перестали его замечать. Отец тогда очень убивался. Протрезвившись, все рассказывал про переправу через Северный Донец, все плакал, товарищей своих, посеченных пулями, вспоминал. Говорил, что пропил он их память.

И Иван снова, в который уже раз, полез под веранду.

Братья жалели мать, но как-то чуточку свысока. Были они ребята независимые и самостоятельные. Работать пошли сразу после семилетки, в пятнадцать и шестнадцать лет (Борька из-за войны потерял один школьный год), и вкалывали на совесть. Мать расцветала, на глазах молодела, когда начальство хвалило ее сынов.

Братья Ивана питали к спиртному непреодолимое отвращение. Да и к Ивану это перешло впоследствии. Пиво еще куда ни шло, а больше ничего. И это было невольным положительным вкладом отца в их воспитание.

Иван жалел отца. Ой, как жалел он его, и любил, и тянулся к нему! И когда отец умер (Иван тогда уже учился в седьмом классе), никто горше его не плакал на похоронах, чему несказанно дивились все соседи, да и мать с сестренкой тоже.

Оба брата тогда уже служили действительную, оба на флоте. После похорон они приехали на три дня – командование пошло навстречу. Братья утешали мать, говорили, что, может, это и к лучшему, что, мол, отец и сам мучился, и всех вокруг себя истерзал, а теперь вот, значит, стало лучше, спокойнее, терзать некому.

Слушая эти слова, Иван постепенно каменел лицом, потом вдруг резко повернулся и вышел, и больше не сказал братьям ни слова, вовсе перестал замечать, будто их и не было, чем опять же всех очень удивил. И только мать подошла однажды к нему в эти траурные дни, ткнулась морщинистым, навеки загорелым лицом в плечо и заплакала такими горькими и обильными слезами, что у Ивана сразу промокла рубашка.

– Мальчик мой, мальчик! – шептала она. – Прости меня, прости, ради бога! Прости, если можешь!

Иван так и не понял, за что мать просила прощения у него. Он просто стоял, весь напрягшись, и гладил мать по сухим, горячим волосам.

Шестнадцати лет, окончив восемь классов, Иван пошел работать. В то время как раз начали прокладывать шоссе Ялта – Севастополь, и Иван сделался строителем.

Он успел поработать и землекопом, и асфальтировщиком, и каток водил, пока не попал в бригаду взрывников. Вот тут-то Иван и понял, что профессия эта та самая, которая нужна ему, которая на всю жизнь. Все-таки он был еще мальчишкой, и поначалу больше всего привлекала его в этом суровом и опасном деле романтика. Тогда очень много говорили и писали о романтике, прямо-таки малиновый звон стоял в воздухе.

Потом выяснилось, что Иван со своей молчаливостью, серьезностью и неторопливой основательностью очень даже подходит к этой профессии.

А затем была армия, служба. Сапером, конечно. Служилось Ивану хорошо. Пожалуй, это были самые его светлые годы. Впервые в жизни завелись у него настоящие друзья – иначе и нельзя было, уж больно опасную делали они работу, а опасность людей сближает.

Хорошо служилось Ивану, он даже медаль заработал. И не какую-нибудь, а «За отвагу», такую же, какая была у отца за переправу через Северный Донец. Получил он ее за разминирование подземного склада снарядов, в газетах даже писали.

Когда при демобилизации Ивана пригласили представители ленинградского спецуправления к себе на работу, он, не раздумывая, поехал, восприняв это как подарок судьбы. Еще бы! Жить в самом красивом городе страны, иметь крышу над головой и работу, которая тебе знакома и люба, – что еще надо человеку!

Он приехал в Ленинград в распрекрасном расположении духа, переполненный разноцветными, сладко тревожащими сердце надеждами, чего, впрочем, посторонний человек никогда бы не заметил, глядя на невозмутимого, даже чуть сонного на вид Ивана, – уж больно въелась в него, впиталась с младых ногтей замкнутость, теперь уже, после армии, пожалуй, только внешняя, потому что друзьям своим Иван научился открывать душу, хоть и далась ему эта наука нелегко.

Приехал в Ленинград счастливый, очень доверчивый человек Иван Сомов, и вот тут-то и подстерегла его большая беда.

Ничто сперва не предвещало этой беды. Наоборот! Дали место в общежитии – в комнате три человека, славные ребята, без фокусов, добродушные. Правда, поселился Иван не в самом Ленинграде – пригороде, неподалеку от карьера, где шли работы, но это были сущие пустяки: полчаса пути электричкой – и в городе. На работе тоже все шло хорошо. Поначалу ребята приглядывались – такое уж ремесло: возьмешь одного какого-нибудь свистуна безрукого, а он один всю бригаду отправит к праотцам.

Иван понимал все это, усмехался про себя – глядите, вот он я, весь как на блюдечке. Посмотрели недельку, попытали делом, видят – может человек, и стал Иван своим. Друзей, правда, не заводилось как-то, а просто приятелей Иван находить не умел. Да и как найдешь?! Не армия. Отработали и разлетелись – у каждого свои заботы и дела.

Иван оставался один. Уезжал в Ленинград, часами бродил по городу – любовался. Потом, усталый, с горящими, распухшими ступнями, возвращался в свою комнату, валился на кровать и засыпал. С утра – на работу, потом снова бесконечные прогулки, кино, и снова спать. И так много дней подряд. И стал Иван тосковать.

Ох как нужна ему была в те дни живая душа!

Он пристрастился писать длиннющие письма матери и Иринке. С жадностью каждый день перебирал почту, ждал ответа. Мать писала аккуратно и обстоятельно про свои болезни, про соседей – кто помер, кто уехал, кто родился. Иришка отвечала на три письма одним – в пять торопливых, летящих строчек, в большинстве своем состоящих из восклицательных знаков. Длиннее ей писать было некогда – жизнь ее была беззаботна и пестра. От ее писем Ивану становилось еще сиротливей.

И вот тогда-то появилась в его жизни Тамара.

Познакомились они на празднике. Был Новый год. В общежитии сдвигались столы, создавались, роились компании. Неприкаянно слонявшегося Ивана пригласил сосед по комнате к своим друзьям в город. За столом шел дым коромыслом: пели, хохотали – все как должно было быть.

А Иван сидел на краешке стула, потягивал теплое, кисловатое пиво, внимательно глядел, слушал и смертельно завидовал веселой непринужденности других парней.

Не умел он так.

На Ивана не обращали внимания, каждый был занят самим собой – производил впечатление, подавал себя.

Но вскоре большинству надоело производить впечатление, стали оглядываться по сторонам. И тогда Ивана заметили. Если сказать правильнее, заметили не самого Ивана, а его пустой стакан.

Сидит человек и не пьет. Непорядок. Девушки застыдили, запрезирали его, засомневались в его мужской доблести и заставили в конце концов кавалера медали «За отвагу» выпить целый фужер чего-то ядовито-зеленого на цвет, жгучего и приторно-сладкого на вкус.

И через несколько минут, когда обалделый Иван отдышался от этой гадости, все вокруг чудесно изменилось. Девушки стали все до одной удивительно милыми и красивыми, а парни до того остроумными и славными ребятами, что у Ивана от умиления выступили слезы на глазах.

Какие люди вокруг!

И тут он увидел Тамару. И это уж было что-то неслыханное – просто экзотический какой-то цветок: волосы черные будто ветром разметало, глаза горят, во рту два золотых зуба сияют – диво дивное!

Иван встал, подошел к ней, вежливо расталкивая попадавшихся на пути людей, и прямо, как солдат, кавалер главной медали, все ей сказал. И про цветок, и про глаза – про все. И еще про то, какая она вся чистая и нежная, будто голубка.

На миг все притихли, и в этой тишине экзотический цветок только пропел:

– То-о-ма!

И протянул руку.

Невероятно! Еще не веря, Иван осторожно взял узкую горячую ладошку, отозвался хриплым шепотом:

– Иван. Меня Иваном зовут.

И вдруг все стали ужасно громко хохотать.

Но Тома вдруг цепко и твердо взяла Ивана за руку, нахмурилась и сказала:

– Видеть не могу этих кретинов! Этих ржущих коней! Ноги моей здесь не будет! Пошли!

Иван недоуменно оглянулся и тотчас понял, как глубоко он заблуждался всего лишь несколько минут назад.

Действительно, какие у всех вокруг глупые красные лица! И смеются все как-то неестественно, деревянно. А девушки? Куда исчезли красивые девушки? Эти серые мышки красивы? Где были его глаза?!

Иван испугался. Может, и Тома исчезла, его Тома? Он резко обернулся и рассмеялся облегченно. Не-ет, его Тома была здесь – еще лучше, еще прекраснее, чем прежде. Она хмурилась и что-то быстро-быстро говорила – губы подпрыгивали, шевелились так забавно, но Иван ничего не слышал. Он стоял покачиваясь и блаженно улыбался. Тогда Тома вдруг затопала маленькими ножками (она и была-то по плечо ему), снова схватила за руку и быстро повела к выходу. Последнее, что услышал Иван, был чей-то выкрик:

– Глядите, Ванька-то! Поволок свой цветочек! Силен парень!

Что было потом, Иван помнил смутно – куда-то шли, потом ехали, снова шли. Тома почему-то сердилась, а Иван все повторял необычайно понравившиеся ему слова про экзотический цветок.

Утром Иван проснулся от дикой жажды. Во рту было горько и сухо, невыносимо болела голова.

Рядом кто-то тихо дышал.

Осторожно, боясь пошевелиться, Иван скосил глаза и, к изумлению своему, увидел растрепанную женскую голову. Голова лежала рядом на подушке. Иван перевел взгляд на стенку и увидел пришпиленный к обоям ярко-красный тряпичный цветок.

Цветок!

У Ивана будто выключателем щелкнули в голове.

Цветок!

Он все вспомнил.

Он так резко крутнулся на кровати, что матрас жалобно взвизгнул пружинами и разбудил Тому.

Она повернулась к нему лицом, прижалась, пробормотала, не открывая глаз:

– Ну чего крутишься, дурачок?.. Спи... Еще рано!

Иван весь будто окаменел от напряжения и стыда, будто судорогой свело мышцы.

– Что это ты стал как деревянный? – снова пробормотала Тома и прижалась еще крепче.

– Тома, послушай... Я не хотел... Ты прости... Я себя не помнил... – прошептал он.

– Пить надо было меньше, – ворчливо отсылалась Тома, – идти сам не мог. Кавалер называется! Пускал пузыри, как дите.

– Послушай... погоди... Значит... значит, мы теперь муж и жена? – потрясение спросил Иван.

Тома резко села на кровати. Она так изумилась, что сон отлетел мгновенно. Пристально глядела на Ивана маленькими, остро поблескивающими глазками – не смеется ли? Но он не смеялся. Это было сразу видно.

Ошеломленный Иван глядел на нее и не верил своему счастью. А у Томы чуть приоткрылся рот, и она начала что-то соображать, о чем-то смутно догадываться.

Он потянулся к Томе и поцеловал ее в щеку. Поцеловал, будто клюнул.

Она ждала. Тогда Иван погладил ее по голове, по шее. Неизъяснимую, хрупкую нежность чувствовал он. Погладил и снова поцеловал. Тома нахмурилась.

– Больной, что ли? – спросила она.

– Почему ты так думаешь? Я совершенно здоровый! С чего ты взяла?

И Иван снова осторожно, кончиками пальцев погладил женщину по теплой шее, там, где билась жилка.

И это безобидное движение снова подбросило Тому на постели. Она долго, очень внимательно разглядывала Ивана, будто изучая неведомое ей доселе существо.

– Ну даешь! Ну чудо! А я-то дура! – прошептала вдруг она. – Да не бывает же такого... Ну, даешь... я-то...

Иван лежал красный, растерянный, отводил в сторону глаза.

Но вдруг Тома резко умолкла, вновь внимательно, оценивающе оглядела Ивана, и ему Показалось, что в черных, выпуклых ее глазках зажглись неприятные огоньки.

Но в следующий миг Иван уже корил себя за такие мысли, потому что глаза ее стали ласковыми. И руки ее сделались нежными и чуткими. Она гладила Ивана и тихо, с придыханием, приговаривала:

– Иванушка мой, милый, славный мой дурачок! Ты мой хороший, мой хороший, мой хороший...

Жизнь настала сказочная. Все завертелось вокруг, смешалось, ускорилось.

Через две недели Иван Сомов стал женатым человеком, а Тома сделалась Тамарой Сомовой, женой.

* * *

Шугин вдруг непроизвольно дернулся, прижимаясь к Петьке, все в нем сжалось внутри, все захолодело, а мысли сделались беспорядочные, запутанные. Так бывало с ним в дни болезней, в дни высокой температуры, когда он постоянно видел один и тот же навязчивый сон – перед глазами бежит, бежит, все ускоряя движение, серая полоса, похожая на киноленту, и вдруг – затор, и лента начинает наматываться в огромный ком с острыми углами и краями, и какой-то слышится хруст, треск.

Показалось, что глыба пошла, что сейчас, сейчас, раздавит...

Шугин готов был уже закричать, но не мог, опять же, как бывает во сне, когда за тобой гонятся, догоняют уж, ты раскрываешь рот, а голоса нет, один едва слышный сип...

«Если я сейчас же не возьму себя в руки...» – подумал он.

– Петька, а помнишь те три дня? – сипло спросил Шугин.

Петька помолчал. Может быть, улыбался, а может, просто думал, вспоминал.

– Ха! – сказал он. – Кто их не помнит! Клевые были денечки.

– А вы, ребята? – спросил Шугин.

– Я хорошо помню, – сказал Иван.

– И я, – сказал Женька.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю