355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Смирнов » Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней » Текст книги (страница 25)
Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:24

Текст книги "Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней"


Автор книги: Игорь Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)

3. Эволюция чудовищного

3.1.1.Эдип встретился с чудовищем, Сфингой, разгадал заданную ему загадку и женился на матери. Загадка, заданная Эдипу, состояла в том, чем является человек. Эдип знал ответ. Но это знание человека о самом себе оказалось неполным и не помешало ему, как старается убедить нас Софокл, совершить чудовищные поступки, приведшие, в конце концов, к физическому уродству (слепота Эдипа). Победа над монструозным, присутствующим во внешней среде, вовсе не означает для Софокла, что человек может избавиться от собственной чудовищности.

Христианство, в отличие от античности, сделало чудовищное полностью устраняемым из нашего бытия, окончательно побеждаемым. Апокалипсис обещает всеистребление монструозности, очищение мира от гротескных форм. Святой Георгий освобождает женщину от власти Дракона.

Но как бы то ни было, проблема чудовищного осталась актуальной и для христианства.

3.1.2.Монструозное уже издавна моделировалось в философском и околофилософском дискурсе как результат некоторой двойственности, присущей субъекту, хотя она и толковалась разными мыслителями не одинаково. Платон, рассуждая в «Государстве» (кн. 9,12) об образе человеческой души, рисует ее многосоставной, смешивающей в себе животное и человеческое начала; если первое из них не обуздывается вторым, то субъект чудовищен. Для Гоббса («Левиафан») чудовищное возникает в силу того, что субъект искусственно воспроизводит себя с чрезмерностью, создавая государство, «смертного бога». Ницше определил чудовищное в «Рождении трагедии…», говоря о Сократе, и придал этой категории, вразрез со своими предшественниками, позитивное значение. Монструозен тот, кто, как Сократ, превращает сознание, конституирующее человека, из критической инстанции в предмет критики, кто черпает мудрость из инстинкта:

Einen Schlüssel zu dem Wesen des Sokrates bietet uns jene wunderbare Erscheinung, die als «Dämonion des Sokrates» bezeichnet wird <…> Die instinktive Weisheit zeigt sich bei dieser gänzlich abnormen Natur nur, um dem bewußten Erkennen hier und da hinderndentgegenzutreten. Während doch bei allen produktiven Menschen der Instinkt gerade die schöpferisch-affirmative Kraft ist, und das Bewußtsein kritisch und abmahnend sich gebärdet: wird bei Sokrates der Instinkt zum Kritiker, das Bewußtsein zum Schöpfer – eine wahre Monstrosität per defectum! [694]694
  F. Nietzsche, Werkein zwei Bänden, Bd. 1, 64.


[Закрыть]
<подчеркнуто автором. – И.С.>

Подобно Ницше, М. М. Бахтин в книге о Рабле положительно оценивает чудовищное (= карнавал, который изображает рождающую смерть и подменяет телесный верх телесным низом). При этом карнавальность-чудовищность выступает для М. М. Бахтина как второе бытие субъекта, освобождающегося от замкнутости на себе и уступающего свое тело «коллективному телу».

3.1.3.Мы останемся в русле только что прослеженной (в извлечениях) традиции, но истолкуем по-своему двойственность субъекта, порождающую монструозность.

Субъект создает второй мир, замещающий данный, наличный. Субъект субъектен в роли творца своего, нового мира и в то же время он эквивалентен замещаемой, объектной среде, не будучи объектом. «Я» дуалистично: оно самотождественно, с одной стороны, а с другой – оно равновелико всему нечеловеческому (ср. «Заключение»). Поэтому «я» находит в себе и вокруг себя Другое субъектного, которое и есть чудовищное. Тогда как das Unheimliche есть переживание нами чужой характерности, иноиндивидуальности (C.I.2.2.4), чудовищное произрастает из того, что мы неспособны избавиться от абсолютно чужого в нас – от объектно-субъектного (рисуя таковое в виде то дефектного человеческого тела; то смешанных натуроантропоморфных существ; то живого мертвого; то природы, отклоняющейся от ее норм, т. е. вбирающей в себя нашу фантазию, и т. д.). Тотемизм был не только формальным способом классификации родоплеменных общностей, как думал К. Леви-Стросс [695]695
  Claude Lévi-Strauss, Le totémisme aujourd’hui,Paris 1962, passim.


[Закрыть]
, но и представлением о том, что у человека есть монструозная ипостась. Калечение детей во время обряда инициации было призвано, среди прочего, сделать наглядным чудовищность человека по достижении им того возраста, когда он превращается в полноценного субъекта, властителя своего мира.

Христианство построило такую картину действительности, в которой старая субъектность вытесняется новой: Христос искупает грех Адама, человек становится историчным, меняющим свою субъектность. Новый христианский субъект в состоянии преодолеть субъектность в ее целом, в ее двойственности, а стало быть, и чудовищность, в ней запрограммированную, как об этом свидетельствует хотя бы легенда о Георгии, победителе Дракона. Но, чтобы избавиться от чудовищности, христианству нужна особая техника поведения – аскеза, смиренномудрие. Одним словом, христианство не просто говорит, что у человека уже нет былой субъектности, но предписывает ему правила, как подавлять в себе субъектное. Чем меньше субъектного, чем меньше мира, эквивалентного данному, тем меньше и чудовищного.

Было бы заманчиво описать историю культуры как историю отношения субъекта к содержащемуся в нем чудовищному. Нас, однако, интересует только наша эпоха, но, чтобы подойти к ней, нужно вначале заняться тем, что ей предшествовало, от чего она отталкивается – тоталитаризмом.

3.2.1.Постмодернизм сложился как преодоление не только исторического авангарда, но и тоталитарной культуры. Последняя возобновила христианское отрицание субъектного, но в совсем ином смысле, нежели тот, который сообщался этой негации прежде. Христианская личность оценивает отказ человека от его интересов, в максимуме – от всех земных услад, адекватно, т. е. как наказание субъектом субъектного, как борьбу с ветхим Адамом, с первосубъектом. Тоталитаризм, напротив, предполагает, что в момент самоуниженности человек не устраняет субъектное, но утверждает и сохраняет его (как мы писали). Мы только тогда и становимся личностями, покорителями мира, когда у нас нет никаких возможностей для этого. Тоталитаризм начинается там, где христианство достигает своего конечного пункта. Недостаточная субъектность есть для тоталитаризма не цель человеческой жизни, но основа для того, чтобы не признать в бессубъектном бессубъектности.

Возьмем еще раз «Повесть о настоящем человеке» Полевого, которая рассказывает о летчике, потерявшем ноги, но тем не менее научившемся танцевать на протезах и принявшемся снова летать. Христианин осиливает монструозность. Для тоталитарного человека его чудовищное более не чудовищно. Тоталитарное сознание, для которого отсутствие субъекта и есть его присутствие, игнорирует содержащуюся в нас чудовищность. Безногий летающий обрубок человеческого тела, явный наследник Дракона, подается тоталитарным нарративом в качестве образца героизма. СР не замечает собственной гротескности.

В тоталитаризме все монструозное таковым не является. Его как бы нет. Десятки тысяч безногих калек, заполнивших после конца второй мировой войны городские улицы, вдруг исчезают с них, отправленные в труднодостижимые уголки страны; доступ в концлагеря для родственников осужденных (на чудовищность) запрещен; о том, что Сталин рябой и сухорукий, нельзя узнать из хорошо отретушированных его фотопортретов. Мертвое тело Ленина выставляется на всеобщее обозрение в Мавзолее – мертвое присутствует среди нас вне чудовищности, более того: как предмет поклонения.

3.2.2.Симбиотик объектно-субъектен в интровертированном или экстравертированном вариантах и, таким образом, принужден мыслить себя монструозным. Если тоталитарная культура делает вид, что чудовищного нет, то постмодернизм не в состоянии концептуализовать субъекта вне монструозности. Чудовищное более не выступает в постмодернизме как поддающееся отбрасыванию (христианство) или как снятое в результате того, что субъектность приписывается не-субъекту (тоталитарная культура). Субъект в постмодернизме есть монстр, и только он.

По мнению М. Серра человек тождествен паразиту [696]696
  Michel Serres, Le Parasite,Paris 1980, passim.


[Закрыть]
(симбиотические истоки этой идеи не требуют специального разъяснения). Толстяки, террористы, любители обсценного, – вот главные фигуры того катастрофического мира, который рисует Ж. Бодрийяр в названных выше «Роковых стратегиях». Постмодернистский психоанализ моделирует субъекта как ничем не ограниченную «машину желаний» (так думают Ж. Делез и Ф. Гаттари в «Анти-Эдипе»), как механико-органического монстра. Ж. Деррида в своем толковании философской антропологии Хайдеггера прямо отождествляет монструозное со специфически человеческим – со знаковостью как таковой [697]697
  Статью Ж. Деррида «Le main de Heidegger» (1987) цит. no: Jacques Derrida, Geschlecht (Heidegger),übers. von H.-D. Gondek, Wien 1988, 45 ff.


[Закрыть]
(любопытно, что именно этот философ отрицает апокалиптику, т. е. христианскую борьбу с чудовищами).

3.3.1.Мамлеев, начавший свою литературную деятельность в московском культурном подполье конца 1950-х гг., был одним из первых, если не первым в русскоязычном постмодернизме, кто свел к чудовищности весь изображаемый в его прозе мир. Тексты Мамлеева имеют социальную функцию: они разрушают сталинскую конструкцию общества, возвращая чудовищному собственный смысл, отнятый у него в тоталитарную эпоху. Часто (хотя и не всегда) монструозна у Мамлеева именно советская повседневность, составляющая фон повествования. Но для понимания этой прозы недостаточно сказать, что она занята критикой советского строя. Мамлеев изображает чудовищное бескомпромиссно. Если обычно монстр в литературном тексте есть исключительное, нарушающее жизненную норму явление (как, скажем, Грегор у Кафки), то Мамлеев не находит в человеческой среде ничего, что было бы противоположно чудовищному. Монстр контрастирует в сочинениях Мамлеева не с обыденностью, но с другим монстром. Герою рассказа «Новые нравы» сорвавшаяся с цепи пила отрезает ногу; чтобы развлечься, калека отправляется в гости к «добродушному» старичку и видит, как тот за чаепитием совершает половой акт с мертвой головой. В романе «Шатуны», где, как в барочной кунсткамере, экспонируются всевозможные образчики уродства (вплоть до автоканнибализма), конфликт разыгрывается между монстрами с разными социально-интеллектуальными характеристиками. Провинциально-архаическое чудовище из народа, Федор Соннов, безостановочно убивающий, чтобы вести с трупами задушевную беседу, поначалу сближается с молодыми московскими интеллектуальными выродками, философствующими только на тему мертвого, однако позднее предназначает и их в свои жертвы. (Заметим по поводу коллизии в «Шатунах», что чудовищное, вообще говоря, не обязательно наглядно, как иногда думают, что гротескное тело – это лишь одна из возможных его форм; другой является отклоняющаяся от нормы ментальность, как это констатировал уже Ницше).

3.3.2.Тем новым, что привнесло в постмодернистское толкование чудовищного поколение русских писателей, заявившее о себе примерно в середине 1970-х гг., было приравнивание чудовищного к авторскому. Помимо изображаемого субъекта, монструозен и изображающий. С точки зрения второго поколения постмодернистов, автор не имеет права говорить о монструозности субъекта, если он одновременно не признает чудовищность всякого творческого акта.

Для постмодернистов первого призыва монструозен субъект, но не метасубъект, у которого есть счастливая, очищающая его от чудовищности, возможность ре– и деконструировать чужую субъектность – быть Другим и с Другим, не становясь собственным Другим – монстром. Битов, вошедший в литературу тогда же, когда и Мамлеев, повествует в «Пушкинском Доме» о том, как молодой человек, Лева Одоевцев, знакомится со своим дедом, когда-то великим ученым, забывшим о науке, только что выпущенным на свободу из сталинского концлагеря. Дед чудовищен: он носит и на воле лагерный ватник, пьянствует со своим бывшим тюремщиком, от которого неотличим внешне, живет в неприбранном помещении и т. п. Именно этот лагерный монстр и есть в романе рупор истины: дед объясняет внуку, что русская культура завершилась в момент большевистской революции. Однако из этой, казалось бы, безвыходной для творческого человека, каким является Лева Одоевцев, ситуации, в которой монструозность субъекта выродившейся культуры как будто неизбежна, есть, согласно Битову, выход. Внук становится литературоведом-интертекстуалистом, ко-субъектом чужого творчества, соучастником уже произошедшего диалога авторов, метасубъектом, де-монстратором прошлого культуры, еще не монструозной.

Постмодернизм-2 распространяет чудовищность и на метасубъекта, на любого, кто ведет речь о субъектном, на создателя всякого текста, в том числе и художественного.

В новопсевдоэпической «Палисандрии» Саши Соколова ее герой, Палисандр Дальберг, – это гермафродит, испытывающий половое влечение только к старухам, принимающий лишь грязевые ванны, коллекционирующий исключительно могилы и при этом удостаивающийся за свои литературные труды Нобелевской премии. Саша Соколов возвращает нас к позднему авангарду: семипалый Палисандр напоминает о трех– и четырехпалом писателе из «Козлиной песни» Вагинова [698]698
  Отмечено в: Johanna Renate Döring-Smirnov, Gender shifts in der russischen Postmodeme. – Psychopoetik…,561–562.


[Закрыть]
. Но уродство автора в «Козлиной песне» компрометирует литературный труд, тогда как гротескный автор у Саши Соколова, напротив, заслуживает награды.

В рассказе «Тело Анны, или Конец русского авангарда» Виктор Ерофеев ассоциирует авангардистское творчество с каннибализмом (героиня, чье тело то необычайно толстеет, то теряет в весе, съедает своего любовника).

В поэзии Д. А. Пригова монструозно лирическое «я», выдвинутое реальным автором текста на роль автора-для-читателей. Вот хотя бы один пример этой лирики (стихотворение, изображающее кастрацию скрипача):

 
Когда я маленький играл
На скрипке средь большого зала
То сзади крыса выползала
Вверх по штанине заползала
Вгрызалась в слабую мошонку
Мою и напрочь выгрызала
А я играл, играл, играл
Холодного большого зала
Посреди. [699]699
  Дмитрий А. Пригов, Тяжелое детство, или 20 страшненьких историй. – Psychopoetik…, 569.


[Закрыть]

 

Главного героя «Романа» В. Г. Сорокина зовут «Роман». Герой приезжает в идиллическую сельскую местность (вызывающую в памяти «Обрыв» Гончарова), собирается жениться, но незадолго до бракосочетания его кусает во время охоты бешеный волк. Обезумевший герой убивает самым бестиальным и кощунственным образом всех обитателей идиллического уголка и погибает сам. Для максималиста Сорокина автор чудовищен не как данный здесь и сейчас индивид, но как таковой, в своей всегдашности, в своей заключенности в тюрьму жанра: имя жанра и имя преступника совпадают. Эстетическое оказывается здесь началом непоправимо чудовищного. В «Месяце в Дахау» Сорокин дает свое (авторское) имя персонажу, который подвергается пыткам в концлагере (нацистское и сталинистское государства в этом тексте выжили и существуют до сих пор).

II. Типология постмодернизма
1. (Преступный) нарцисс

«…Новорожденный <…> тихо мечтал о том, чтобы все ушли»

(Лимонов, «Молодой негодяй»)

1.0.Ниже нам хотелось бы на минимуме примеров показать, к каким литературным результатам может вести несходство разных вариантов симбиотического характера. Мы приступим к этому, взяв прозу Лимонова и Мамлеева.

1.1.Творчество Лимонова – наиболее беспримесная и провоцирующая разновидность нарцисстского постмодернизма в русскоязычной литературе [700]700
  См. подробнее: И. П. Смирнов, О нарциссическом тексте (Диахрония и психоанализ). – Wiener Slawistischer Almanach,1983, Bd. 12, 21–45; Ann Shukman, Taboos, Splits and Signifiers: Limonov’s Eto ya – Edichka. – Essays in Poetics,1983, Vol. 8–2, 1–15; А. Жолковский, Блуждающие сны…,288–313.


[Закрыть]
.

Первый роман Лимонова «Это я – Эдичка» строится таким образом, что у заглавного персонажа последовательно отнимаются по ходу повествования всяческие возможности установить связь с внешним объектом. Герой покидает Москву, куда некогда стремился попасть из провинции, и обосновывается в Нью-Йорке, но там жена уходит от него, а он сам оказывается выброшенным на дно американского общества. Эдичка отрекается от одного социального объекта (Москвы), не обретая взамен в Нью-Йорке новых общественно значимых ценностей и теряет при этом сексуальный объект. В дальнейшем мотивы утраченной собственности сменяются мотивами ошибочно выбранных объектов: Эдичка разочаровывается в любовницах, найденных им в Нью-Йорке, и не удовлетворен теми формами трудовой активности, которые выпадают на его долю. Объектная реализация либидо делается достижимой для Эдички лишь в случае гомосексуальной любви к таким же, как он сам, отверженным от общества, что нейтрализует сразу и половое и социальное отличие объекта от субъекта. Однако даже эти связи отмечаются как случайные и мимолетные. В конце текста герой так же одинок, как и во вступительной главе. Нарциссизм – один из вечных предметов изображения в мировой литературе [701]701
  См. подборку соответствующих текстов в: L. Vinge, The Narcissus Theme in Western European Literature up to the Early 19th Century,Lund 1967, passim.


[Закрыть]
. В творчестве Лимонова нарциссизм становится свойством повествователя, который к тому же конституирован так, чтобы читатель идентифицировал его с реальным автором текста [702]702
  Наше понимание нарцисстского нарратива решительно расходится с тем значением, которое вкладывает в эту категорию Л. Хатчен. Для нее нарцисстское повествование – это «авторефлексивный; автореференциальный» текст (Linda Hutcheon, Narcissistic Narrative, 1 ff). Авторефлексия, спору нет, характеризует нарцисса, однако в разных своих формах она присуща людям вообще и проявляется в литературных произведениях, созданных какими угодно психотипами. Она может быть, например, самоотрицанием, т. е. антинарциссизмом. Мы ведем речь о текстах, изображающих мир, в котором у субъекта нет иного объекта, кроме него самого. Неоправданное отождествление субъектного с нарцисстским, ощутимое у Л. Хатчен, имеет длительную традицию, которая восходит к Фрейду. Показательно, впрочем, что понятие нарциссизма в функции универсальной отмычки для решения всех проблем субъектности стало особенно модным в последнее время; ср. в этом ряду сведение всех человеческих перверсий к нарциссизму в: Janine Chasseguet-Smirgel, Das Ichideal.Psychoanalytischer Essay über die «Krankheit der Idealität» (= L’idéal du moi, 1975), übers. von J. Friedeberg, Frankfurt am Main 1981, 30.


[Закрыть]
.

Погружение в себя и автоэротизм составляют неизменную характеристику Эдички на всем протяжении повествования: роман изобилует сценами, в которых герой занят самоанализом, самонаблюдением, воспоминаниями, мастурбацией, разглядыванием своих половых органов и т. п. Эдичка полностью автономен: он автодидакт, сам готовит себе пищу и шьет одежду. Ему не нужны подсобные предметы и орудия: он передвигается по Нью-Йорку только пешком, самостоятельно попадая в любую точку города.

Подобно часто наблюдаемым в психоаналитической практике индивидам-нарциссам, герой Лимонова ощущает омниопотенцию. Он осознает себя как «одного из лучших поэтов России» [703]703
  Э. Лимонов, Это я – Эдичка, New York 1979, 34; в дальнейшем ссылки на это издание – в тексте книги.


[Закрыть]
, испытывает океаническое чувство, полагая, что «страданья Эдички <…> больше <…> всего города Нью-Йорка» (68), верит в свои «чудовищные силы» (104). Иррелевантность объектов как таковых ставит субъекта на место мирового целого, делает его всеприсутствующим и всемогущим. Кризис нарцисса происходит тогда, когда эта подмена всего сущего единственным субъектом не подтверждается, когда субъект обнаруживает независимое от него бытие объектов. В критической ситуации мировое целое противостоит нарциссу, как оно уступает ему в идеале. Эдичка двойственен: одновременно с омниопотенцией он переживает беспомощность, коль скоро ему приходится соперничать со всем сущим [704]704
  Ср. психоаналитическую трактовку колебаний нарцисса между ощущениями собственной грандиозности и ничтожности: Alice Miller, Das Drama des begabten Kindes und die Suche nach dem wahrert Selbst,Frankfurt am Main 1979, 68 ff.


[Закрыть]
(он получает пособие по безработице; падает в обморок, когда его покидает жена; работая, внезапно обнаруживает, что его «физические силы имеют предел», 211):

Я был бессильно-сильный, я не хотел покориться несправедливым порядкам этого <американского. – И.С.>мира, как не покорился несправедливым порядкам мира советского.

(92)

Социальность, а не та или иная форма социального мироустройства, – вот что подлежит немедленной отмене в нарцисстском романе «Это я – Эдичка».

1.2.Нарцисстский характер есть ответ личности на то, что она перестает быть субъектом для Другого (прежде всего для матери). В этой ситуации личность вынуждена стать субъектом постигшей ее объектности. Она фиксируется на симбиотическом нарциссизме из-за того, что она отыскивает свою субъектность только в автообъектности, в субъектнообъектности [705]705
  Читатель может сравнить наш подход к нарциссизму с иными трактовками такового, обратясь к надежному изложению истории вопроса в: Richard D. Chessik, Psychology of the Self and the Treatment of Narcissism,Northvale e. a. 1985, passim.


[Закрыть]
.

Роман Лимонова «Подросток Савенко» (1983) представляет собой аналоговое моделирование этого психогенетического процесса. Нарцисс проговаривается здесь о своей травме. Мать отказывается дать герою этого текста деньги, необходимые ему для того, чтобы во время праздников отправиться с девушкой в гости. Она не желает рассматривать сына как субъекта, распоряжающегося (с помощью денег) собой в той мере, в какой ему это нужно. Сын вынужден воровать – он грабит столовую. Нехватка субьектности (денег) мотивирует присвоение персонажем чужой собственности, утрачивающей, таким образом, статус объекта как такового.

На вечеринке возлюбленная героя изменяет ему; в конце концов он овладевает ею и затем покидает подругу. Жизнь занята тем, что подтверждает не-субъектность героя, не оцененного в роли субъекта то ли матерью, то ли ветреной возлюбленной. Половая связь есть возвращение себе субъектности, которой лишился герой. Но этот сексуальный контакт не значим сам по себе: как только нарциссу удается вернуть вожделенный объект, он более не служит для него сексуальной ценностью.

В романе «Молодой негодяй», продолжающем автобиографическое повествование о харьковской юности рассказчика, начатое в «Подростке Савенко», в центр выдвигается проблема другого субъекта. В нарцисстском понимании ко-субъект внутренне противоречив. С одной стороны, он – двойник самого нарцисса, который возводит персональную субъектность в универсальную. Но вместе с тем нарцисс единичен, и поэтому он не в состоянии признать субъектность Другого (как Другой не признает его субъектность). Разрешая это противоречие, Лимонов описывает деградацию, которой подвержена субъектность двойников главного персонажа. В романе рассматривается множество вариантов такого рода процесса. Вот некоторые из них. Если рассказчик предпринимает псевдосамоубийство, чтобы всего-навсего «…подчеркнуть свое существование…» [706]706
  Э. Лимонов, Молодой негодяй, Париж 1986, 79.


[Закрыть]
, то переводчик Аркадий Беседин убивает себя по-настоящему. Рассказчик зарабатывает себе на жизнь шитьем брюк – его ближайший друг, Геночка (оба склонны прожигать жизнь), не способен к самообеспечению, вымогает деньги у родителей. Вместе с Мотричем рассказчик принадлежит к харьковской поэтической богеме, но первый спивается, тогда как второго алкоголь не берет. В противовес двойникам главный герой по мере развития романа усиливает свою субъектность, превращаясь из рабочего, затерянного в коллективе, в сугубо оригинального (по собственной оценке) поэта, из нерешительного пациенса, сносящего оскорбление, – в агенса, поджигающего дом, где живет обидчик (эта сцена увенчивает повествование).

Упомянутые нами романы Лимонов написал, находясь в эмиграции. Возможно, здесь следует искать причину того, что нарциссизм, явленный в прозе Лимонова, в значительной части агрессивен (в романе «Это я – Эдичка» герой экстатически молится ножу; важные мотивы двух других названных романов – грабежи и поджог). Внутри чужой культуры индивид, естественно, сталкивается в первую очередь с объектами, в которых он не видит себя. Попадая в эмиграцию, нарцисс, не выносящий не его собственной объемности, может направлять фантазию на путь деструкции окружающего его мира [707]707
  К проблеме «нарциссизм и эмиграция» ср.: Franz Stimmer, Narzissmus.Zur Psychogenese und Soziogenese narzißtischen Verhaltens, Berlin 1987, 131 ff.


[Закрыть]
, присовокуплять к своему характеру сильнейший садистский импульс [708]708
  Ср. о садонарциссизме: Otto Kernberg, Severe Personality Disorders:Psychotherapeutic Strategies, New Haven and London 1984, 195.


[Закрыть]
и инволюционировать в силу этого к преодоленному историей культуры прошлому, к садоавангарду. Разочарованный нарцисс мечтает превратиться в садиста, вершащего власть над миром. В романе «Дневник неудачника, или Секретная тетрадь» Лимонов писал:

Выгодное дело – революция, если хорошо подумать <…> «Знаю я тебя, знаю, Лимонов. Ты на мавзолее в смушковой шапке стоять хочешь», – говорил мне один проницательный мужик из Симферополя. Ой, хочу, ой, на мавзолей хочется, и именно в смушковой шапке… [709]709
  Э. Лимонов, Дневник неудачника, или Секретная тетрадь,New York 1982, 197.


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю