Текст книги "Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней"
Автор книги: Игорь Смирнов
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
И медленно, пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна. <ср. выше об окне, распахнутом в иной мир. – И.С>
И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука.
И странной близостью закованный,
Смотрю за темную вуаль, <ср. выше о преодолении средостений. – И.С.>
И вижу берег очарованный
И очарованную даль.
Глухие тайны мне поручены,
Мне чье-то солнце вручено,
И все души моей излучины
Пронзило терпкое вино.
И перья страуса склоненные
В моем качаются мозгу,
И очи синие бездонные
Цветут на дальнем берегу.
В моей душе лежит сокровище
И ключ поручен только мне!
Ты право, пьяное чудовище!
Я знаю: истина в вине.
Внутренняя эволюция символизма, какие бы конечные результаты она ни давала, истощала трансформационный потенциал этой диахронической системы. Поздний символизм совершал логическую операцию, которую можно было бы назвать обращенным трансцендированием. Трансцендентное выступало здесь в качестве всего лишь другой стороны обыденного (в виде абсурдной фантазии алкоголика в блоковской «Незнакомке»). Обращенным было трансцендирование и тогда, когда позднесимволистские тексты изображали путь, направленный из инобытия в бытие, из сферы другого в область данного (бог, становящийся асоциальным существом, у Вяч. Иванова; пророк, затащенный в сумасшедший дом, у Белого; поэт, потерявший сопоставимость с Христом, в «Ты отошла, и я в пустыне…» Блока). Наконец, трансцендирование (отражение «иного» у Волошина) могло рисоваться в позднем символизме вырождающимся, постепенно ослабевающим [241]241
Мы придерживаемся традиционного двухфазового членения при подходе к диахронии символизма («старшие» vs. «младшие» символисты). С логической точки зрения: если трансцендирование обращено, то смысловая система более не может трансцендироваться, поступательно развертываться. Tertium non datur. Сказанное не означает, однако, что мы не в праве рассматривать символизм под иными, чем принятый здесь, углами зрения как многотактово развивающуюся культуру. Для нас было важно прежде всего явленное в символистских текстах соотношение данного и неизвестного. А. А. Хансен-Леве берет за основу для изучения внутренней диахронии символизма другое соотношение, а именно то, которое существовало в этой системе между создателем литературного произведения и творимым в произведении миром. Если прибегнуть к терминологии формализа, то можно сказать, что А А Хансен-Леве исследовал эволюцию «остранения» в символизме. Итог этого исследования – построение такой трихотомической модели («диаболический» символизм → «мифопоэтический» символизм → «гротескно-карнавальный» символизм), в которой каждая из эволюционных стадий разбивается на две субстадии (Aage A. Hansen-Löve, Der russische Symbolismus…,17 ff); ср. также трех/девятитактное описание изменений, происходивших в символистской культуре: З. Г. Минц, Об эволюции русского символизма (К постановке вопроса: тезисы). – А. Блок и основные тенденции развития литературы начала XX века.Блоковский сборник, VII, Тарту 1986, 7 и след.
[Закрыть].
Если начальный символизм шел от единичного (от субъекта) ко всеобщему, то поздний, переворачивая трансцендирование, брал за точку отсчета «не-я», с тем чтобы сделать отсюда выводы о том, что есть «я». В восприятии младших символистов, художник не творит символы, но открывает символическую природу обступающей его действительности; в идеале он выполняет задание коллектива; будучи символистом, он в то же время реалист.
2. Мир без нового2.1.Итак, символизм осуществлял переход от темы произведения к теме: (а) за счет медиирования, которое так или иначе обнаруживало свою несостоятельность; (Ь) за счет установления одномногозначного соответствия, совмещения любого со всем. Обе эти программы иногда соприсутствовали и конфронтировали в символистских текстах. В «Мелком бесе» рассказу о Передонове – Варваре – княгине (= мотив фиктивного посредничества) противостоит история Людмилы и гимназиста Саши Пыльникова, с которым Людмилу связывает «языческое» преклонение перед прекрасным телом и «христианское» воздержание от половой любви (Саша, таким образом, являет собой биполярный ценностный объект [242]242
В своей негативной (язычески-дьявольской) ипостаси Саша сопоставим с негативным же Передоновым, что тщательно исследовано в: Томас Венцлова, К демонологии русского символизма.
[Закрыть]).
Хотя ценность и устойчивость одно-многозначного соответствия были поставлены в позднем символизме под вопрос, оно не нашло себе здесь никакой эквивалентной замены.
Наряду с интранзитивным и панкогерентным мирами, символизм описывал на обеих его стадиях и такой мир, в котором перемещение от начального состояния к новому или от определяемого элемента к определяющему полагалось вообще невозможным. Моделируя мир без нового, символизм вплотную смыкался с постсимволизмом, предвосхищал, как это ни парадоксально, появление новой эстетико-идеологической системы.
Чтобы в первом приближении прояснить, о чем идет речь, вернемся к рассказу Сологуба «Маленький человек». После того как Саранин начинает катастрофически сокращаться в размерах, жена решает выдать его за ребенка и поместить в гимназию. Этот замысел, однако, не воплощается, натолкнувшись на возражения гимназического начальства:
В «Маленьком человеке» есть две сюжетные линии. Одна из них соединяет через губительное посредничество (= эликсир, купленный у армянина) данное с новым, которое выступает в виде царства смерти. Вторая линия, соперничающая с первой, – тупиковая, на ней нет пункта, который стал бы для Саранина местом перехода в новое состояние. Директор гимназии в роли воспитателя – посредник между взрослыми со всеми их знаниями и детьми, получающими образование. Его функция в сологубовском рассказе не в том, чтобы производить какие бы то ни было негативно окрашенные медиации, но как раз в противоположном – в том, чтобы быть истинным медиатором между разновозрастными группами, не допуская чиновника в летах и с заслугами в школьный класс в качестве одного из своих учеников. История с неудавшейся попыткой отдать Саранина в гимназию – это не интранзитивная история, но эпизод, в котором у главного героя нет мира – иного, чем тот, где он уже пребывает.
Тогда как Сологуб не признает реверса времени, спасительного возвращения в детство, футуристы, напротив, делают мотив движения по временной оси вспять одной из констант их творчества. В драматическом сочинении Хлебникова «Мирсконца» семидесятилетний умирающий персонаж (чиновник, как и в рассказе Сологуба) превращается по ходу сюжета в сорокалетнего, а затем в ребенка, который посещает гимназию. Хлебниковский сюжет был предсказан Сологубом в комическом освещении, в качестве нереализуемого.
2.2.1.Символистский мир без нового включает в себя лежащее за его границей, от него отличное или ему прямо противоположное. Если это земное пространство, то оно вбирает в себя космос – ср. поэму Бальмонта «Смертию – смерть»:
Небесный свод, как потолок, стал низким;
Украшенный игрушечной Луной,
Он сделался до отвращенья близким,
И точно очертился круг земной <…>
Но мир Земли и сочетаний звездных,
С роскошеством дымящихся огней,
Достойным балаганов затрапезных,
Все делался угрюмей и тесней,
Бросая тень от стен до стен железных <… >
Но, наконец, всем в Мире стало ясно,
Что замкнут мир, что он известен весь,
Что как желать не быть собой – напрасно,
Так наше Там – всегда и всюду Здесь,
И Небо над самим собой не властно.
Бальмонт придает включению дальней пространственной области в ближайшую характер аномалии, которая подлежит упразднению:
Ликвидацией аномальной реальности завершается и сатирическая поэма Брюсова «Замкнутые». Брюсов моделирует мир без нового («А жизнь кругом лилась, как степью льются воды. Как в зеркале, днем повторялся день») в виде дома, вмещающего в себя целый город, и ассоциирует этот мир с возможным будущим. В действительном же будущем, по Брюсову, город-дом разрушится:
И страшная мечта меня в те дни томила:
Что, если Город мой – предвестие веков? <…>
Что, если Город мой – прообраз, первый, малый,
Того, что некогда жизнь явит в полноте? <…>
И, как кошмарный сон, виденьем беспощадным,
Чудовищем размеренно-громадным,
С стеклянным черепом, покрывшим шар земной,
Грядущий Город-дом являлся предо мной.
Приют земных племен, размеченный по числам,
Обязан жизнию (машина из машин!)
Колесам, блокам, коромыслам,
Предвидел я тебя, земли последний сын!
Предчувствовал я жйзнь замкнутых поколений.
Их думы, сжатые познаньем, их мечты <…>
Всех наших помыслов обманутую старость,
Срок завершившихся времен!
…………………………………………………………………………………
…………………………………………………………………………………
Но нет! Не избежать мучительных падений,
Погибели всех благ, чем мы теперь горды! <…>
И всё, что нас гнетет, снесет и свеет время,
Все чувства давние, всю власть заветных слов,
И по земле взойдет неведомое племя,
И будет снова мир таинственен и нов. [245]245
В. Брюсов, Собр. соч.,т. 1, 262, 265–266.
[Закрыть]
2.2.2.То, в чем символисты усматривали аномалию, не имеющую права на существование, становится в поэзии футуристов и акмеистов неустранимой нормой мироустройства, которая отнюдь не вредит человеку. Таково коннотативное наполнение мотива космоса в доме у Маяковского («…влюбляйтесь под небом харчевен…» [246]246
В. Маяковский, Полн. собр. соч.,т. 1, Москва 1955, 41.
[Закрыть]), у Д. Бурлюка («Весь мир теперь сияющая лавка» [247]247
Футуристы. Рыкающий Парнас,Петроград 1914, 30.
[Закрыть]), у Крученых («Комета забилась ко мне под подушку Жужжит и щекочет, целуя колючее ушко» [248]248
А. Е. Крученых, Избранное.Edited and with an Introduction by V. Markov, München 1973, 248.
[Закрыть]), у Г. Иванова («Небо, что светлая горница, Долго ль его перейти?» [249]249
Г. Иванов, Вереск, Москва, Петроград 1916, 57.
[Закрыть]) и у многих других представителей исторического авангарда.
В одном из своих архитектурных стихотворений, «Город будущего», Хлебников вступает в прямую интертекстуальную полемику с поэмой «Замкнутые»:
…Прямоугольники, чурбаны из стекла,
Шары, углов, полей полет,
Прозрачные курганы, где легла
Толпа прозрачно чистых сот <…>
Мы входим в город Солнцестана,
Где только мера и длина,
Где небо пролито из синего кувшина
Из рук русалки темной площади
И алошарая вершина
Светла венком стеклянной проседи. [250]250
В. В. Хлебников, Собр. соч.,II. Nachdruck der Bände 3 und 4 der Ausgabe Moskau 1928–1933, München 1968, 63 (первая пагинация).
[Закрыть]
Хлебников трансформирует брюсовское сравнение шарообразно-стеклянного города с мертвой головой (« …Стеклянным черепом, покрывшим шар земной, Грядущий Город-дом являлся предо мной»), подставляя на место темы «мертвое» значения «живое» & «старое» («…алошарая вершина Светла венком стеклянной проседи»). Отвергаемая Брюсовым измеряемость пространства, следующая из его конечности («Чудовищем размеренно громаднымГрядущий Город-дом являлся предо мной <…> размеченный по числам…»), принимается Хлебниковым и становится у него таким свойством изображаемого места, которое исключает все прочие («Мы входим в город <…> Где только мера и длина»).
2.2.3.Только что прослеженный интертекстуальный конфликт являет собой особую форму художественного творчества, которая предусматривает не создание еще одной, по сравнению с источником, картины мира, но всего лишь переоценку, ремодализацию той, что достается в наследство. Межсистемный интертекстуальный конфликт сближается в этом случае с внутрисистемным, продемонстрированным при сопоставлении рассказа Л. Андреева «Полет» со стихотворением Блока «Авиатор».
Так же как Хлебников принимает не принятое Брюсовым, Маяковский в поэме «Человек» сообщает характер естественного тому, что было предметом сатиры в статье Белого «Штемпелеванная калоша», где осмеивается стремление мыслить бесконечное, т. е. новое на каждом последующем шаге познания, в виде равного конечному, хорошо известному из домашнего обихода:
По ходу интертекстуальной полемики со «Штемпелеванной калошей» поэма «Человек» превращает обытовление, обживание бесконечного («бездны») из нежелательного факта в закономерный, который случается, даже несмотря на отсутствие в бесконечном домашнего комфорта (явно вслед за Белым Маяковский ассоциирует уют с чаепитием):
«Ну, как вам,
Владимир Владимирович,
нравится бездна?» <…>
«Прелестная бездна.
Бездна – восторг!»
Раздражало вначале:
нет тебе
ни угла ни одного,
ни чаю,
ни к чаю газет.
Постепенно вживался небесам в уклад.
В итоге бесконечность у Маяковского делается местом встречи со знакомыми по посюстороннему миру – пространством данного:
2.2.4.В процитированных поэмах Бальмонта и Брюсова отсутствие нового связывается с ужасом-узостью [253]253
Об индоевропейском происхождении смыслового комплекса «ужас-узость» см.: В. Н. Топоров, Поэтика Достоевского и архаичные схемы мифологического мышления («Преступление и наказание»). – В сб.: Проблемы поэтики и истории литературы.К 75-летию со дня рождения М. М. Бахтина, Саранск 1973, 100 и след.
[Закрыть](«…мир <…> делался угрюмей и тесней», «ужасное Ничто» (Бальмонт); «страшная мечта», «кошмарный сон», «жизнь замкнутых поколений» (Брюсов). Ужасное в качестве продукта фантазии, можем мы заключить, есть переживание бытия, отвечающего требованиям какого-то иного психотипа (в нашем случае – постсимволистского), нежели тот, к которому принадлежит фантазирующий субъект (у нас – символист). Это не-для-меня-бытие («das Unheimliche») не оставляет мыслящему таковое никакого места (откуда ассоциирование ужасного и тесного). Ужасен такой мир, который моделируется одним характером по правилам, подходящим для другого характера. Ужасно открыть в себе креативную мощь совсем Другого. Чтобы защититьсяот ужасного, нужно придать ему черты нечеловеческойили антигуманной(не достойной ни одного из человеческих характеров) действительности (которая принимает вид чудовищной, хаотичной, преступной, сверхъестественной, абиотической и т. п. или по меньшей мере, как у Бальмонта и Брюсова, мешающей личностям реализовать их права). Защищаясь от ужаса, вызываемого проведением логических операций, которые подавлены в нашем сознании (составляют в нем, по данному выше определению, область бессознательного), но которые могут доминировать в иных сознаниях, мы компрометируем эти логические ходы тем, что отнимаем у них всякоеценностное содержание.
Одна из форм защиты от инопсихического-во-мне, т. е. ужасного, состоит в том, чтобы коннотировать ужасное как доисторическое, прекультурное. Именно в этом и видел смысл ужасного Фрейд, когда он (в книге «Totem und Tabu» и в статье «Das Unheimliche») писал о том, что «das Unheimliche» являет собой для сознания всплывающий в нем реликтовый анимизм. Фрейд дефинировал ужасное, не возвысившись до метапсихотипичности, т. е. в том же духе, в каком его оценивает любой характер, стремясь утвердить себя и только себя [254]254
Ср. об ужасном в символизме: А. А. Хансен-Леве, Поэтика ужаса и теория «большого искусства» в русском символизме. – В: Сборник статей к 70-летию проф. Ю. М. Лотмана, Тарту 1992, 322 и след.
[Закрыть].
2.3.1.Мир, в котором возможно врастание иного и противоположного в данное, далеко не всегда бывал для символистов нежелательным. Но в тех случаях, когда он освещался более или менее положительно, когда он не превращался в нечеловеческий либо античеловеческий, ему вменялся модус сугубо мыслимого, ирреального, никогда не достижимого на практике мира (еще один способ защиты от инопсихического), как, например, в стихотворении Коневского «Припев», где лирический субъект мечтает о таком пространстве-времени, в котором не было бы трансцендентных областей:
И в реках струи живые стынут,
И в реках же тает нежный лед.
Кто те люди, что перстом нас двинут —
И ускорен будет вечный ход?
Тут – зима, а там – вся нега лета.
Здесь иссякло все, там – сочный плод.
Как собрать в одно все части света?
Что свершить, чтоб не дробился год?
Не хочу я дальше ждать зимою,
Ждать с тоской, чтоб родилась весна,
Летом жить лишь с той мольбой одною.
Чтоб была и осень суждена.
Не хочу, томлюся, и живу я,
И живу я все ж, надеюсь век,
И, вздыхая, жизни не порву я:
Плачь, а втайне тешься, человек! [255]255
И. Коневской, Стихи и проза,Москва, кн-во «Скорпион» 1904, 61.
[Закрыть]
2.3.2.Вхождение будущего в настоящее и ускорение течения времени – события, ирреальные у Коневского, – осознаются в творчестве постсимволистов сплошь и рядом в качестве на деле переживаемых (ср., между прочим, у Ахматовой мотив наступления после первой осени весны вместо ожидаемых холодов: «И дивилися люди: проходят сентябрьские сроки, А куда провалились студеные, влажные дни?.. <…> Было солнце таким, как вошедший в столицу мятежник, И весенняя осень так жадно ласкалась к нему…» [256]256
А. Ахматова, Стихотворения и поэмы, Ленинград 1977, 165.
[Закрыть]).
Если Коневской лишь спрашивает о силах, способных мгновенно переместить субъекта из его наличной жизненной позиции в ту, которую он ожидает, то «конструктивист» Луговской в стихотворении «Страдания моих друзей» (1930), по-видимому зависящем от «Припева» [257]257
Об интертекстуальных откликах других постсимволистов на поэзию Коневского см.: В. Я. Мордерер, Блок и Иван Коневской. – Литературное наследство,т. 92. Александр Блок. Новые материалы и исследования, кн. 4, Москва 1987, 153 и след.
[Закрыть](ср. интертекстуальную рифму «лед/ход»//«берет/вперед» и эквивалентное употребление в обоих текстах глагола «двигать»), вполне определенно отвечает на поставленный вопрос, находя такого рода силы в государстве:
Непосредственно переживаемой является для исторического авангарда и недискретность времени, которая отнесена Коневским к сфере лишь мыслимого, раз в действительности, по его мнению, последующее никак не присутствует в предыдущем. Противореча (впрямую?) стихотворению Коневского, поэма Маяковского «Человек» показывает время не членимым на отрезки более короткие, чем год (ср. в «Припеве»: «Что свершить, чтоб не дробился год?»):
2.4.1.В символистских текстах, обсуждавших мир без нового, не всегда, но достаточно часто использовались стилистические средства, иконически согласованные со смыслом произведения. Проводя такого рода согласование, символизм соприкасался с постсимволизмом не только в плане содержания, но и в плане выражения.
Одним из распространенных в историческом авангарде способов формальной организации стихотворения была рекомбинация начальных элементов текста по мере его развертывания. Известные образцы этого построения – «Квадрат квадратов» Игоря Северянина, «Метель» Пастернака, «Из улицы в улицу» Маяковского:
У символистов техника рекомбинаций встречается как раз там, где речь заходит о социофизической среде, которая не способна перейти в другое качество, в которой, по версии Блока, за смертью индивида следует не более чем повтор земной жизни:
Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи еще хоть четверть века —
Всё будет так. Исхода нет.
Умрешь – начнешь опять сначала,
И повторится всё, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь. [261]261
А. Блок, Собр. соч.,т. 3, 37; ср. близкое к блоковскому построение текста в «Возне» З. Гиппиус, где изменчивость рисуется недостижимой, как и у Блока (правда, в «Возне» речь идет о космическом, а не о земном пространстве).
[Закрыть]
Блоковской мысли о том, что изменение есть повтор, отвечает воспроизведение начальных слов текста в его концовке в переупорядоченном виде [262]262
Ср. рассмотрение этого стихотворения как родственного авангардистскому текстопроизводству: L. Е. Feinberg, The Poem as such: Three Lyrics by Blok. – International Journal of Slavic Linguistics and Poetics,1976, XXII, 121.
[Закрыть].
2.4.2.Риторическим коррелятом мира без нового служила в символизме метонимия, которая, как это неоднократно отмечалось исследователями, подчинила себе в постсимволизме остальные разновидности тропов.
В стихотворении Блока «Незнакомка» метонимический принцип изображения последовательно соблюдается в первом разделе текста, в котором строится картина повседневности, ежевечерне восстанавливающейся, не несущей в себе информации (кроме анафоры «И каждый вечер…», ср.: «Над скукойзагородных дач…», «испытанныеостряки», «…приученный,Бессмысленно кривится диск»). Среди блоковских метонимий преобладает замещение целого частью: «пыль переулочная», «золотящийся крендель булочной», «детский плач вдали», «заломленные котелки остряков», «скрип уключин» и «женский визг над озером».
Метонимия, в какой бы форме она себя ни проявляла (pars pro toto, totum pro parte, pars pro parte), отсылает нас к такой реальности, в которой нет двумирия, в которой иное, парадигматически следующее из данного или синтагматически следующее за данным; обладает, как и данное, физической, не идеальной природой. (Далеко не случайно Блок локализует метонимическое царство за городом, не в метафизической дали, но в физической [263]263
Наряду с мезофобией, отмеченной выше, символисты испытывали еще один – метонимический – вид страха: боязнь контакта, физической смычки (ср. платонические или почти платонические браки символистов – Мережковского и З. Гиппиус, молодых Блока и Менделеевой). «Как мир делается страшен, когда с ним соприкасается другой!» – писала З. Гиппиус Блоку (З. Г. Минц, А. Блок в полемике с Мережковскими. – Наследие Блока и актуальные проблемы поэтики.Блоковский сборник, IV, Тарту 1981, 143). Для символистской философии метонимическое понимание личности означает ее конец: «Личность не есть часть, и не может быть частью в отношении к какому-либо целому, хотя бы к огромному целому, всему миру» (Н. Бердяев, О рабстве и свободе человека, Paris 1939, 20).
[Закрыть].)
2.5.Исторический авангард существовал по меньшей мере частично, еще не родившись, хотя его футуристическая фракция и была склонна преподносить созданное ею как creatio ex nihilo [264]264
Толкование имени кубофутуристической группировки «Гилея», возможно, должно учитывать, помимо всего прочего, платоновский термин «hyle», обозначающий никем не сотворенную первоматерию, из которой демиург творит мир.
[Закрыть].
Постсимволизм был предвосхищен символизмом там, где последний не видел возможности реализовать ни одну из своих программ (ни интранзитивную, ни панкогерентную, ни даже негативно панкогерентную). В этом своем самосомнении символизм изображал универсум, из которого было изъято творческое начало, который был поэтому замкнут на себе, не перешагивал за собственные пределы. То, что казалось символистам нулем креативности, стало созидательным принципом в авангарде, одной из основоположных идей которого была мысль о желательности бытия, зиждущегося на включении одного в другое, на самодостаточности (будь то бытие слова как такового; вещи как таковой; текста, описывающего собственное происхождение, и т. п.). Довлеющий себе мир, который не имел в символизме онтологического статуса (был невозможным или же возможным, но подлежащим разрушению, не должным [265]265
Ср. понятие «Alternate Universes»: М.-L. Ryan, The Modal Structure of Narrative Universes. – Poetics Today,1985, Vol. VI-4, 730–731.
[Закрыть]), сделался онтологичным в постсимволизме [266]266
Среди прочего, эта онтологизация вела и к тому, что символистское фантастическое изображение мира без нового становилось в авангардистской литературе сюжетно эквивалентным правдоподобной обрисовке текущей современности. Так построен «Рассказ о самом главном» Замятина, где параллельно упорядочены сцены гражданской войны и конца жизни на некоей планете, на которой иссяк кислород. Фантастические эпизоды у Замятина при этом воспроизводят сюжет драмы Брюсова «Земля», в которой, как и в его поэме «Замкнутые», шла речь о гибнущем городе-мире. О «Земле» и «Рассказе о самом главном» см.: Leonid Heller, Les jeux et les enjeux du synthétisme: Evgenij Zamjatin et son Récit du plus important. – Cahiers du Monde russe et soviétique,1986, XXVII (3–4), 298 ff.
[Закрыть].
Опередив постсимволизм, символисты оказались в состоянии подражать – на излете их творческой активности – приемам сменившего их поколения писателей (ср. «Стихи Нелли» Брюсова, «Первое свидание» Белого) и рассматривать новую художественную систему как ничем не отличающуюся от символизма – ср. высказывание Брюсова:
Темы, которые затрагивают футуристы, разрабатывались ранее романтиками и символистами <…> словесные новшества, на которые отваживаются новые поэты, тоже были уже испробованы <…> в литературе декадентами, символистами и их предшественниками. [267]267
В. Брюсов, Новые течения в русской поэзии. – Русская мысль, 1913, № 3, 127. Ср. еще рассказ Белого о том, как он шутки ради выдумал акмеизм: «С шутки начав, предложил Гумилеву я создать „адамизм“ и пародийно стал развивать сочиненную мной позицию, а Вячеслав <Иванов. – И.С.>,подхвативши, расписывал; выскочило откуда-то мимолетное слово „акмэ“, острие: „Вы, Адамы, должны бьггь заостренными“. Гумилев, не теряя бесстрастия, сказал, положив нога нá ногу: „Вот и прекрасно: вы мне сочинили позицию – против себя…“» (Андрей Белый, Начало века,Москва, Ленинград 1933, 324).
[Закрыть]
II. «Я» без «Оно»
1. «Одиночество вдвоем»1.1.1.Фрейд был мыслителем символистской эпохи. Мы имеем в виду не только тот факт, что он придавал поступкам («Психопатология обыденной жизни») и фантазиям («Толкование сновидений») человека символическое значение, что он был охвачен, как и его современники, криптоманией, подозревая повсюду иносказательность. Наряду с этим, Фрейд, подобно другим создателям символистской культуры, представлял себе любую личность в качестве биполярной, содержащей в себе сразу два противоборствующих начала. Человек и сознателен и бессознателен; им владеют и Eros и Thanatos; он подвержен амнезии, которая, однако, может быть устранена посредством «свободных ассоциаций», и т. п. В духе символистского авторского права Фрейд присвоил себе позицию второго бога, рекреирующего человека и соперничающего в своей терапевтической деятельности с Творцом.
Эдипальная стадия в становлении индивида была для Фрейда той архимедовой точкой, из которой он выводил особенности любойпсихической организации, психику как таковую, по той причине, что постреализм следовал зареалистической эдипальностью и не мог понять «следование из» иначе, чем результат Эдипова конфликта. Борьба с родителями (с реалистической ментальностью) предполагала для символиста Фрейда, что и родители боролись с родителями. Для символиста вне эдипальности нет истории. Т. е. нет человека.
1.1.2.Фрейд сообщил истерии, как и прочим явлениям психики, янусообразность. В «Bruchstück einer Hysterie-Analyse» (1901, 1905) и в «Hysterische Phantasien und ihre Beziehung zur Bisexualität» (1908) Фрейд определил истерика как личность, которая соединяет в себе мужской и женский принципы [268]268
Эту линию исследования истерии продолжил К. Абрахам: Karl Abraham, Psychoanafytische Studien,Bd. II, Frankfurt am Main 1971, 205.
[Закрыть]. Девочка становится истеричкой из-за того, что она ревнует отца в его отношении к женщинам и хочет занять его место (история «Доры» = Иды Бауэр). Юнгианство не прибавило ничего нового к фрейдовской концепции истерии. Для учеников Юнга истеричен тот, кто смешивает Animus и Anima:
Cassandra <…>
<мифологический прототип истерички. – И.С.>
identifies with the father as a mother-surrogate. [269]269
Laurie Layton Schapira, The Cassandra Complex.Living with Disbelief. A Modem Perspective on Hysteria (= Studies by Jungian Psychology by Jungian Analysts, 36), Toronto 1988, 10.
[Закрыть]
Фрейд задал психоанализу традицию, от которой наука о психике не смогла избавиться, несмотря на все ее старания развить понимание истеричности. Поначалу истерический характер описывался психоаналитиками как многосоставный. Вот как были суммированы его черты: истерик театрален, эмоционально неустойчив, зависит от другой личности, эгоцентричен, склонен к тому, чтобы соблазнять, легко поддается влияниям [270]270
P. Chodoff, H. Lyons, Hysteria, the Hysterical Personality and «Hysterical» Conversion. —American Journal of Psychiatry,1957/1958, Vol. 114, 734–740.
[Закрыть]. Позднее все эти параметры истерического характера [271]271
Ряд психоаналитиков считали, что многими из этих признаков обладает не только истерик – см., например: Martin G. Blinder, The Hysterical Personality. – Psychiatry.Journal for the Study of Interpersonal Processes, 1966, Vol. 29, № 3, 227.
[Закрыть]были сведены к двум: к театральности и к эмоциональной лабильности [272]272
Phillip R. Slavney, Perspectives on Hysteria;Baltimore, London 1990, passim.
[Закрыть]. С. Ментцос пошел еще дальше по пути редукционизма и оставил истерику только автодраматизацию [273]273
Stavros Mentzos, Hysteric.Zur Psychodynamik unbewußter Inszenierung, München 1980, 21 ff.
[Закрыть]. Как бы ученые ни подходили к истерику, они не забывали упомянуть театральность его поведения. Чужая роль (женская у мужчины, мужская у женщины), разыгрывание которой Фрейд вменил истерику, была абстрагирована психонализом и превращена в театральность как таковую. Но неужели только истерик может быть актером? И неужели театр сплошь истеричен?
Думая на символистский лад, видя в человеке не снятую альтернативность, Фрейд рассмотрел истерика истерически. Фрейдизм возник как учение об истерии. Исследуя ее, Фрейд выработал важнейшие категории психоанализа – такие, например, как травма и катарсис. Истерическая наука, фрейдизм, замаскировала свою сущность тем, что сделала свое содержание внешним по отношению к себе – предметом, изучения. Истерик был для Фрейда тем лицом, которое выбирает себе несвойственную ему роль, потому что истерик Фрейд выпадал из своего характера, принимая его за чужой (за изучаемый предмет). Истерик обнаруживает в мире биполярность. Если мы возьмемся утверждать, что этим исчерпывается смысл истерического характера, то мы выдадим следствие за причину. Чтобы проникнуть в глубь истерического характера, нужно попытаться понять, чем обусловливается присущее ему биполярное мировоззрение.
1.2.1.Как утверждалось выше, биполяризация – лишь одна из форм, в которой истерическая культура, символизм, воплощала свое представление о всесвязности. Откуда берется у личности идея панкогерентности?
В своей стадиологии Фрейд не нашел места для истерической фазы в эволюции детского психизма. Истерик не смог восстановить тот момент, который был определяющим для формирования его психики. Истерическая стадия детства была не специфична для Фрейда, т. к. он не был от нее по-настоящему дистанцирован [274]274
Правда, в одной из своих ранних работ об истерии («Zur Äthiologie der Hysteric» (1896) Фрейд замечал, что психоанализ истерика выявляет, сколь важен для образования истерических симптомов возраст между двумя и четырьмя годами. К этому наблюдению Фрейд никогда более не возвращался.
[Закрыть].
Чаще всего фрейдизм приурочивает рождение истерического характера к эдипальной стадии. Однако многие психоаналитики не были удовлетворены таким генетическим объяснением истерии. О. Фенихель считал, что созидающим истерию является кастрационный страх [275]275
Otto Fenichel, Hysterien und Zwangsneurosen,Darmstadt 1967 (Nachdruck der Ausgabe Wien 1931), 21 ff.
[Закрыть]. Л. Израёль усмотрел в истерии возвращение к пре-эдипальным оральным фантазиям [276]276
Lucien Israël, 1. Die unerhörte Botschaft der Hysteric,2. Aufl., aus dem Französischen von P. Müller, P. Posch (= L’hystérique, le sexe et le médecin, Paris 1976), München, Basel 1987, 252 ff. Оральная регрессия приписывалась истерику и другими учеными – ср., например: Wilhelm Reich, Charaktcranalyse(1933), Köln, Berlin 1970, 224 ff; J. Marmor, Orality in the Hysterical Personality. – Journal of American Psychoanalytic Association,1953, № 1, 656–671.
[Закрыть](т. е. к детскому садизму). С. Ментцос вообще отказывается обсуждать фиксированность истерического характера на какой-то одной из фаз психогенеза: истерия может быть выходом и из эдипальной, и из оральной, и из нарциссистской ситуаций [277]277
Stavros Mentzos, op. cit., 29 ff.
[Закрыть]. Итак, фрейдизм, даже поправляя своего учителя, не рискнул пуститься на поиски специфически истерических начал истерии. Истерик смешивается то с эдипальным психотипом, то с кастрационным, то с садистом, то с нарциссом. Но у каждого характера есть свой пункт фиксации в детстве, собственнаяисходная точка, без которой та неотъемлемая психическая собственностьсубъекта, что называется характером, не могла бы возникнуть. Остается только удивляться тому, сколь устойчива в психоанализе внутренняя противоречивость.
1.2.2.Инфантильная истеричность (мы имеем в виду не больных истерией детей, но всякого ребенка [278]278
Cp: о болезненной истеричности у детей: Elisabeth Kloë, Hysterie im Kindesalter.Entwicklung des kindlichen Hysteriebegriffes, Freiburg 1979, passim.
[Закрыть]) располагается между садистской и эдипальной стадиями психогенеза (т. е. приходится на возраст между двумя с половиной и четырьмя годами). Ребенок, пытавшийся в свой садистский период (см. подробнее в следующей части книги) возобновить распавшийся симбиоз, избежать самостоятельности, вернуться к матери или к ее суррогату, в конце концов смиряется с мыслью о том, что искомый им объект потерян для него. Главная проблема истерика – неопределенность объекта. Он дан (как мать или ее заместительница) и не дан в одно и то же время. Одно-однозначное отношение субъекта с объектом теряет свой смысл. Отрицанием этого отношения оказывается одно-многозначная связь. Ребенку на истерической фазе безразлично, с кем он себя объединяет. Так складывается логика панкогерентности [279]279
Ср. о преэдипальном возрасте: «During the second, third, and fourth years of life he < ребенок. – И.С.>optimally acquires certain controls and achieves some degree of independence and autonomy. During this period, moreover, he expands his capacity for one-to-one relationships, thus adding to his own ego identifications» (Elizabeth R. Zetzel, The so called good Hysteric. – International Journal of Psycho-Analysis,1968, Vol. 49; 257). Если ребенок освобождается от одно-однозначного отношения с матерью, то как он может его же и усиливать? Из отказа от какого-то типа связи никак не вытекает ее интенсификация. Логика процитированного рассуждения недоступна нашему разумению.
[Закрыть]. Одно из ее проявлений – детская эгоцентрическая речь, которую исследовали Ж. Пиаже и Л. С. Выготский: ее адресат – мир, всякое лицо [280]280
Регресс символистской личности к детской эгоцентрической речи описала З. Гиппиус на примере Розанова: «С блестящей точностью у Розанова „выговаривается“ (записывается) каждый данный момент. Пишет он – как говорит: в любой строке его голос, его говор, спешный, шепотный, интимный. И открытость полная – всем, то есть никому» (Зинаида Гиппиус, Живые лица(1922), С.-Петербург 1991, 114).
[Закрыть].
Истерический ребенок не ведает, чего он хочет. Он не знает своего желания. Он преодолевает, таким образом, инстинктивность как таковую (инстинктивному существу его объект предзадан). В своей борьбе с биологической предопределенностью субъект расстается на совершаемом им истерическом шаге развития с Es, с отприродной потребностью иметь конкретный объект. Человек символистского времени одинок: «Сознание безысходного одиночества и мистический страх перед собою – вот главные тоны нашего я» [281]281
И. Анненский, Книга отражений,Москва 1979, 101.
[Закрыть], – сокрушался Анненский в статье «Бальмонт – лирик».
Э. Кречмер думал, что большинство истерических реакций диктуется человеку тем, что тот не может интеллектуально справиться с некоей ситуацией и попадает во власть инстинктов. Э. Кречмер отстаивал убеждение,
Наше мнение диаметрально противоположно только что пересказанному. Животные не бывают истериками. Человек разражается истерической вспышкой гнева вовсе не из-за того, что им владеет инстинкт, но по обратной причине, которая состоит в том, что он не может реализовать свою инстинктивность, найти для Es приложение в мире объектов. Попросту говоря, истерический гнев, как и прочие проявления истерии, свидетельствует о бессилии субъекта утвердить себя в объектной среде. Тело, не направляемое силой инстинкта, перестает быть тем, что биологически дано субъекту, и ищет себя там, где оно отсутствует [283]283
Описывая детское поведение в возрасте от двух с половиной до четырех лет (именно этот возрастной интервал является, с нашей точки зрения, истерической фазой психогенеза), Ю. С. Кестенберг отмечает желание детей выяснить, где они были до рождения (Judith S. Kestenberg, Two-and-a-Half to Four Years: From Disequilibrium to Integration. – In: The Course of Life,Vol. III, 42–43).
[Закрыть]. В момент истерической ярости оно выходит за свои пределы, рвется из себя, увеличивая количество своего наличия в мире за счет повышения голоса, усиления жеста, чрезмерной подвижности. Но оно может и как бы исчезать, окаменевать, терять динамику.
В каких бы соматических аномалиях ни выражалась истерия: в нечувствительности к боли, в расстройстве дыхания, в судорогах и конвульсиях, в мнимой беременности и пр., и пр., тело выступает для истерика в качестве не егоорганизма, в качестве достояния, не ему или не только ему принадлежащего [284]284
Греч, «hysteria» = «матка». Античная интуиция выбрала для обозначения истерического заболевания название того органа, которое служит местом, где в теле возникает новое тело. Общая история понятия истерии, начиная с античности, была изучена тщательно и многократно – см., например: Ilza Veith, Hysteria: The History of a Disease,Chicago 1965, passim. Истерия бывает коллективной (массовая паника) именно потому, что в коллективном теле нам легче всего уступить собственную соматику Другому.
[Закрыть]. «Я» истерика неконгруэнтно его телу. Истерическое тело атопично, неважно, как эта атопичность сказывается: в том ли, что «я» стремится создать дополнительную, избыточную соматику (интенсификация моторности, воображаемая беременность); в том ли, что органы тела меняются местами (превращение телесного входа в выход в случае истерической рвоты); в том ли, что тело оказывается неспособным к бытию в пространстве (становится квазипарализованным, теряя дыхательные или двигательные возможности) [285]285
Здесь уместно указать на то, что эпоха символизма интересовалась кликушеством (см., например: Н. В. Краинский, Порча, кликуши и бесноватые.С.-Петербург 1900, passim (отдельный оттиск из журнала «Русский медицинский вестник»). Кликушество случалось у русских женщин после их вступления в брак или после родов, т. е. после потери телом его целостности. Этот вид истерии, обусловленный не столько характером ее носителей, сколько преходящими обстоятельствами, был результатом временной утраты телесной идентичности. Кликуши подражали в церквях голосам животных. Они имитировали животных, чтобы восполнить недостачу инстинктивности, становящуюся заметной тогда, когда субъект более не может идентифицировать себя со своим телом. Ремизов заново переписал один из кликушеских текстов XVII в., «Повесть о бесноватой жене Соломонии»: Алексей Ремизов, Бесноватые.Савва Грудцын и Соломония, Париж 1951. Об изображении истерии в самой «Бесноватой Соломонии» ср.: Waiter Koschmal, Die «befleckte Empfängnis» Solomonijas. Zur künstlerischen Gestaltung einer russischen Barockerzählung. – Psychopoetik…,15 ff.
[Закрыть].
Если взять соматику символистов, то мы отыщем здесь истерические симптомы и патологического свойства (например, нервный тику Бердяева), и искусственные, составляющие своего рода поэтическую кинетику эпохи (ср. экзальтированную жестикуляцию и танцевальные эскапады Белого или, напротив, подчеркнутую застылость, статуарность, как бы парализованность тела у Блока).
Исступление для символистов – психооснова любой формы деятельности, даже научной. Вот как дефинировал познавательный акт Белый:
«Выхождение из себя» есть экстаз, понимаемый нефигурально, реально <…> Выхождение «я» в сферу мысли – экстаз. [286]286
Андрей Белый, На перевале, II.Кризис мысли, Петербург 1918, 38–39. Ср. интерес символистской эпохи к экстатическим сектам: Д. Г. Коновалов, Психология сектантского экстаза, Сергиев Посад 1908, passim.
[Закрыть]
1.2.3.У истерика нет никакой роли. Он не разыгрывает чужую роль, он не знает своей. Истерик – тот, кто выпадает из роли, если она ему достается. Этим объясняется многое в поведении символистов. Для поэта-символиста обычно прекращение поэтической деятельности, которое могло быть и полным, как в случае А. Добролюбова, ушедшего в народ и организовавшего собственную секту [287]287
По воспоминаниям Бердяева (Н. Бердяев, Самопознание(Опыт философской автобиографии), Paris 1949, 215), сектанты-добролюбовцы обрекали себя на молчание, каковое хорошо известно как один из симптомов истерии. С судьбой А. Добролюбова сходна жизненная история Л. Семенова (см. подробно: Л. Д. Семенов-Тянь-Шанский и его «Записки». Публ. З. Г. Минц и Э. Шубина. Вступит, статья З. Г. Минц. – Ученые записки Тартуского Госуниверситета,вып 414. Труды по русской и славянской филологии, XXVIII. Литературоведение, Тарту 1977, 102–108).
[Закрыть], и временным, связанным с переквалификацией, с обращением к иным занятиям (допустим, к научным, которыми увлекался, в частности, Белый). Культуролог Гершензон, отрекшийся от своего увлечения культурой в диалоге с Вяч. Ивановым, – не случайная фигура в символистском стане [288]288
Ср.: М. О. Гершензон и В. И. Иванов, Переписка из двух углов,Москва, Берлин 1922, 10 и след.
[Закрыть]. Выпадение из роли происходило в символистской практике и многими иными способами. Так, Брюсов напечатал свою мистификацию «Стихи Нелли» не только отдельной брошюрой, на которой не было его имени, но и в собрании своих сочинений, разоблачив себя тем самым как мистификатора [289]289
См. подробно: И. П. Смирнов, Диахронические трансформации литературных жанров и мотивов(= Wiener Slawistischer Almanach, Sonderband 4), Wien 1981, 221–223.
[Закрыть]. Красноречивое описание истерического отказа от роли (поэта, жреца Аполлона) дает Л. Д. Блок, рассказывая о последнем периоде жизни ее мужа: