Текст книги "Невеста императора"
Автор книги: Игорь Ефимов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)
О, как я помню это раннее утро 24 августа, года 410-го по Рождеству Христову!
Какая-то неведомая сила заставила меня подняться на рассвете, отправиться на службу раньше времени. И что же я увидел, подходя к знакомому зданию 16-й магистратуры 7-й муниципалии города Рима?
Двух главных викомагистров, моих многолетних начальников, набросавших за эти годы в мою душу столько обид и унижений, сколько не вместила бы никакая помойка.
Но в каком необычном и недостойном виде!
Словно готовясь к участию в олимпийском забеге, почтенные викомагистры неслись мне навстречу, подобрав балахоны, выпучив глаза, задыхаясь, шипя, обливаясь потом.
И сразу позади них я увидел толпу.
Нет, она не гналась за моими бесценными бегунами. Она что-то деловито и увлеченно готовила у распахнутых дверей магистратуры. Я уже был совсем близко, когда спины раздвинулись и на куче папирусов и вощеных дощечек выросли первые огненные цветочки. Из соседних домов выбегали невыспавшиеся обитатели.
– Что? Что здесь происходит? Поджог?
– Бегите за пожарными!
– Мой дом уже горел, я не выдержу второго пожара!
– Стой! Не надо пожарных!
– Дай сгореть дотла!
– Нет лучшего топлива, чем долговые книги!
– Дайте понюхать дым моих налогов!
– Спасибо визиготам, вовремя явились!
– Они уже около Диоклетиановых бань!
Так вот оно что!.. Визиготы ворвались в город. И чернь сразу обнаглела. А сколько нам твердили о неприступности городских стен, о непробиваемости железных ворот. Обещали, что запасов хватит в этот раз на годовую осаду. Даже я поверил этому и не пытался улизнуть из города. Но терпение варваров, видимо, истощилось.
Улица вокруг меня вскипала, бурлила. Я шел наугад, поближе к стенам, чтобы не быть затоптанным в свалке. Меня поражало, что никто не боится, не спешит спрятаться от врага, забиться где-нибудь в подвалах и погребах. Только богатые дома стояли наглухо запертые, омертвевшие от страха. Около одного скопилась кучка возбужденных женщин. Им удалось взломать ставни в лавках нижнего этажа, и они, хохоча, растаскивали из них посуду, ткани, светильники, благовония.
Все же за акведуком Вирго толпа стала редеть. Я осторожно выглянул из-за угла дома на виа Фламиния. Она была пуста в оба конца. От храма Божественного Адриана донесся глухой шум. Стая уличных мальчишек рассыпалась по мостовой, что-то проверещала и тут же исчезла.
И тогда я увидел их.
Шеренга за шеренгой, спокойно и неумолимо, колонна визиготов выходила на виа Фламиния из боковой улицы. Их короткие копья щетинились во все стороны, щиты прикрывали идущих сверху черепашьим панцирем. Но никто не смел бросить вызов этому стальному дракону. Ни одного солдата из городских когорт не было видно на опустевших улицах, ни один камень не полетел в них с крыш.
Все ближе подходили они к моему углу, все яснее мог видеть я их загорелые лица и неодолимые бицепсы, выглядывавшие из-под железных наплечников. Я чувствовал, что впадаю в какой-то дионисийский экстаз. Мне хотелось, чтобы колонна перешла на бег, чтобы ринулась вперед, круша все на своем пути. Мне хотелось броситься на мостовую перед ними и дать затоптать себя до смерти. Мне хотелось лечь ничком и замереть в ожидании, раздвинув ноги.
Но визиготы, наоборот, вдруг замедлили шаг. По вековой римской кладке впервые хлестнули команды на чужом языке. Начальник отряда, сверяясь с каким-то планом или списком, указан солдатам на несколько домов. Они рассыпались, занимая посты у дверей.
На виа Фламиния тем временем выезжали грузовые подводы, вьючные мулы, небольшой таран на колесах. Железный наконечник его был отлит в форме бараньей головы. Первая дверь не выдержала и десяти ударов бараньих рогов, рухнула внутрь.
Солдаты, прикрываясь щитами, вошли в дом.
Вскоре оттуда стали доноситься женские вопли и детский плач. Из дверей, над солдатскими шлемами, из рук в руки, потекли ковры, статуэтки, узорные светильники, украшения из бронзы и кости. Самую дорогую добычу относили к походному сундуку, стоявшему у ног командира, и казначей аккуратно вписывал в пергаментный реестр каждую золотую монету, каждую пару серег, каждый браслет.
Нет, не такого я ожидал. Слишком это напоминало обыденные конфискации, которые наши приставы проводили сотни раз по моим доносам. Правда, нам не было нужды выбивать дверь тараном. Зато волна страха от нас разливалась дальше и выше, погружала в немой ужас весь квартал.
Разочарованный, я побрел прочь.
Я принюхивался к запаху дыма, вслушивался в нарастающий шум. То ли чутье, то ли мои путеводные демоны вели меня наугад кривыми переулками, пока не вытолкнули неожиданно на площадь Траяна.
И здесь разноголосый пронзительный вопль ударил по моему больному уху. Какие-то люди в разодранной и окровавленной одежде в ужасе неслись через площадь. А за ними, рядом и в самой гуще их шныряли приземистые косматые чудовища, похожие на кабанов, научившихся каким-то чудом держать меч и щит.
– Гунны! Гунны! – вопила толпа.
Косматые воины, казалось, и сами не знали, куда и зачем они гонят безоружных людей. Кого-то они захлестывали арканом, кого-то валили на землю, с кого-то сдирали одежду. Визжащую девчонку вырвали из рук матери и швырнули о мраморный цоколь императорской колонны. Толпа перекатывалась через площадь, оставляя позади тела затоптанных, задушенных, оглушенных.
Наконец-то долгожданная стрела сладкого ужаса пронзила мне грудь.
Я выскочил на площадь и смешался с воющим стадом. Мы неслись как полоумные, выплескивались в переулки, вовлекали в свое бегство других. Уже ни гуннов, ни визиготов не было видно вблизи, а толпа все катилась, как пущенные с горы камни. Стоны задавленных только разжигали наше упоение…
Помню выбитые двери какого-то дома, обломки мебели плавают в бассейне, и среди них две рабыни с воплями «крестить! крестить!» заталкивают под воду толстую матрону.
Помню горящую пустую повозку и двух рвущихся из упряжи лошадей.
Помню скользкие ступени винного погреба, давку в полумраке, вкус холодной струи в горле, пьяный хохот, обратно выбираемся по шевелящимся телам.
Помню мальчика, очаровательного мальчика, плачущего мальчика, испуганного кровью, текущей у него по щеке, бьющегося в моих руках, но все же успевающего укусить меня за губу в ответ на поцелуй.
Помню ораву красильщиков, с синими, зелеными, красными ногами, должно быть, выпрыгнули прямо из чанов, бегут громить красильню конкурента, тащат лестницы, лезут на стены, но вдруг с воем разбегаются, окаченные сверху кипящей водой.
Помню огромного алана с каким-то мешком за плечами, он пританцовывает перед своими соплеменниками, хохоча принимает от них деньги и подарки, потом поворачивается спиной, подставляя им свою добычу, и я вижу, что это вовсе не мешок, а женщина с заброшенным на голову платьем, кровь и семя текут у нее между ног.
И наконец, помню вечер этого дня, меня снова вынесло на площадь Траяна, и я вижу, как у подножия колонны отряд визиготов ведет цепочку связанных пленников. Я вглядываюсь в эти изодранные дорогие облачения, в потупившиеся властные лица и мысленно прикидываю за победителей: этот потянет тысяч на двадцать, этот еще больше, а вот за эту – чью-то любимую дочь-невесту-сестру – меньше ста тысяч выкупа просить просто глупо.
И мне хочется крикнуть во весь голос этой понурой толпе и их предкам, увековеченным на колонне, и на всех триумфальных арках, и на мраморных гробницах великого города Рима:
«Что, всесильные, – где ваша сила? Где ваша власть, всевластные? Где могущество всемогущих? Где полководцы, гордо побеждавшие варваров за Альпами, за Рейном, за Дунаем? Кого вы можете победить сами по себе, без союза с демонами? Демоны правят миром! Так научитесь поклоняться им и служить – тогда я, может быть, замолвлю за вас словечко. А не научитесь, не отстанете от своих алтарей да распятий – тогда пеняйте на себя!»
НИКОМЕД ФИВАНСКИЙ О СМЕРТИ АЛАРИХА
Три дня грабили победители священный Рим. Никто не сможет подсчитать, сколько золота, серебра, драгоценностей и прочих богатств они увезли с собой. Только церкви были пощажены. Визиготы даже выставили у них караулы, чтобы не дать гуннам и прочим своим союзникам разорить христианские храмы. Многие богачи спаслись от смерти и плена, укрывшись в церквах.
Впоследствии Августин из Гиппона в своей книге «Град Господень» доказывал, что милосердие, проявленное варварами в захваченном городе, невозможно объяснить ничем, кроме прямого вмешательства Всемогущего Творца. «Не было примеров в истории, чтобы кто-то мог спастись от победоносного врага в храмах своих богов, – утверждает Августин. – Только Бог христиан даровал такую защиту». Он даже приводит цитату из книги Саллюстия «Война с Каталиной», где Цезарь (а не Катон, как утверждает Августин) говорит о том, что творится обычно в захваченном городе:
«Девиц и юношей тащат в плен, детей вырывают из родительских рук; матерей насилуют победители; дома и храмы загажены и разорены, повсюду пожары и убийства; улицы завалены телами сражающихся, залиты кровью, переполнены стенаниями».
Но всего этого было довольно и в захваченном Риме, и трупы христиан также валялись на улицах вперемешку с трупами язычников.
Бывало в истории и наоборот, и у многих историков можно найти рассказы о великодушии язычников к побежденным. Вспомнить хотя бы Александра Великого в Тире, как это описывает Арриан, или Эгисилая в Коронее, как передано нам Плутархом.
Но главное уклонение Августина с пути правдивого историка состоит в том, что нигде ни словом не упоминает он, что победители-визиготы сами были христианами – оттого и оберегали церкви в Риме. Ибо если об этом упомянуть, то надо дать ответ на трудный вопрос: отчего же Всемогущий Христианский Бог дал победу арианам-визиготам, которых епископ Августин считает еретиками? А как мы знаем, для христиан нет ничего важнее, чем взять верх в своих внутренних распрях, – пусть при этом хоть весь Рим провалится сквозь землю, исчезнет под пеплом, как Помпея и Геркуланум.
Оставив Рим, армия победителей двинулась на юг по Аппиевой дороге. Они захватили Капую и Нолу, но Неаполь обошли стороной. Достигнув Регио, они разбили лагерь и начали собирать флот, чтобы переправиться в Сицилию, а затем в Африку. Однако у визиготов не было никогда хороших корабелов. То ли собранные суда оказались никудышными, то ли кормчие не умели управлять ими – но первый же сильный шторм разметал весь флот в Мессинском заливе.
После этой неудачи визиготы повернули и двинулись обратно на север. Но когда они достигли Козеницы, на них обрушился другой удар: от давнишней почечной болезни скончался их непобедимый король Аларих, правивший ими пятнадцать лет.
Существует легенда о могиле Алариха, скрытой на дне реки Бизенто. Визиготы якобы отвели в сторону воды реки, устроили на осушенном дне роскошное захоронение, а потом пустили воду обратно, скрыв таким образом могилу своего вождя. И чтобы место захоронения навеки осталось неизвестным, они перебили всех рабов, принимавших участие в работах.
В такие легенды могут верить только люди, никогда своими глазами не видавшие строительства плотины. Сгоните хоть сто тысяч рабочих – вы все равно должны будете затратить на такое сооружение несколько месяцев. И если вы не владеете египетским искусством бальзамирования трупов, как вы убережете тело покойного короля в течение всего этого времени, да еще в жаркой Калабрии?
Скорее всего, легенда эта была сочинена впоследствии могильными ворами. Они надеялись поживиться богатыми дарами из королевской могилы и, не найдя ее, должны были как-то объяснить свою неудачу.
Я же скорее поверю, что был Аларих похоронен не как дикий варвар, пьянеющий от роскоши, а по обычному христианскому обряду, который, как мне говорили, у ариан отличается простотой и скромностью. Визиготы – единственные из всех варваров – даже не кладут оружие в могилы павших воинов, ибо верят, что в загробном царстве каждый вкушает вечный мир.
Да и зачем нужны пышные похороны тому, кто первый взял тысячелетний Рим? Он знал, что слава его имени переживет и арку Тита, и стены Колизея, и мрамор Каракалловых бань.
(Никомед Фиванский умолкает на время)
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГОД ЧЕТЫРЕСТА ОДИННАДЦАТЫЙ
Оливковые деревья то подступают к дороге рядами, как легионеры, то россыпью штурмуют склоны холмов. Маслины еще зеленые, твердые, но там и тут уже торчат лесенки сборщиков, и наполненные амфоры выстраиваются вдоль обочины.
– Нет, масло из таких еще не получишь, – объясняет мне Фалтония Проба. – Но мы вымачиваем их в растворе щелока, и горечь почти уходит. Остается терпкий привкус, который хорошо сочетается и с овощами, и с жареным мясом. Спрос на свежие маслины постепенно растет и в Риме, и в окрестных городах и поместьях. Конечно, деревья ведут себя капризно. В какой-то год они могут даже не зацвести весной. Но у нас есть рощи и выше в горах, и на солнечной стороне. Не было еще случая, чтобы мы остались совсем без урожая.
Колеса нашей эсседы впечатывают просыпанные маслины в дорожную пыль. Бласт напевает двум лошадкам обещания скорого привала. Вожжи и стрекало он держит чуть на отлете – македонское щегольство. Деметра не поехала с нами, сославшись на нездоровье.
– Конечно, главный продукт фабрики – оливковое масло – мы жмем из дозревших плодов. Летом отправляем его в Остию морем. В устье Тибра кувшины перегружают на речные суда и поднимают бечевой до Гальбиевых складов в Риме. Главным образом масло идет на бесплатные раздачи для римской бедноты. Городская префектура платит нам уговоренную сумму без задержек. А если остаются излишки, мы с выгодой продаем их на рынке Траяна.
Дорога делает виток, и внизу открывается прибрежная долина с речкой, полями, постройками. Центральное здание давильни огромно, как храм. Накопленная запрудой вода стоит перед ним синеющим зеркалом. Трудно поверить, что грязный поток, вырывающийся с другой стороны давильни, – это та же самая вода, только замутненная черной работой, проделанной внутри. От здания вверх, к масличным рощам, ветвятся дорожки и тропки, а вниз к пристани проложен мощенный камнем спуск.
– Мой отец очень интересовался разными способами очистки масла, приглашал специалистов из Испании. Теперь у нас налажено изготовление такого прозрачного «лампанте», которое горит в светильнике почти без копоти. Но, конечно, его могут покупать только богатые. Для такой чистоты требуется специальная промывка горячей водой и потом – повторная очистка.
Мы входим внутрь здания. Шум сразу заливает уши, как воск. Разговаривать можно только на крике. Управляющий спешит навстречу хозяйке, пригнувшись, воздеванием рук и быстрыми кивками пытаясь выразить все чувства сразу: и как он осчастливлен визитом, и как он погружен в труды и заботы, и как нелегко выжимать толковую работу из ленивых олухов – так бы и положил их самих под пресс!
Каменные жернова мощного трапета катятся по кругу в гуще оливок, отделяя мякоть от косточек. Огромные балки-рычаги со скрипом втискивают деревянные щиты в давильные чаны. Фигуры рабочих возникают из полумрака с корзинами маслин на плечах. Другие рабочие внизу оттаскивают наполненные маслом амфоры к солнечному прямоугольнику ворот.
Тяжело оседает под грузом площадка весов.
Широкоплечие мензоры-весовщики наметанным глазом выбирают нужные гири, громко выкрикивают вес каждой амфоры сидящему на возвышении писцу. Вода бежит вниз по ступенькам скрипучего колеса, отдает ему свою тяжесть и дальше уносится по канаве легко и беззаботно. Подошвы скользят по каменным плитам.
Мы выходим обратно на свет, медленно спускаемся к морю. Запечатанные глиной кувшины один за другим опускают в чрево корабля, крепко обвязывают веревкой за горло.
– Теперь, когда вы все это увидели, я могу сознаться, зачем я вас привезла сюда. – В голосе Фалтонии Пробы проскальзывает едва заметное смущение. – После смерти мужа мне приходится следить за всеми поместьями, предприятиями, домами. Я чувствую, что сил моих скоро не хватит. Мне очень нужен надежный и энергичный управляющий для этой маслодельни и всех окрестных садов. Способный распоряжаться рабочими, кораблями, деньгами. Честный и справедливый. Такой, как вы.
Она смотрит на меня просительно, но я ошеломлен и просто не знаю, что сказать. Ее губы открываются беззвучно, как крылья бабочки. Потом она продолжает:
– Я знаю, что вас влекут другие мечты, другая жизнь. Но не отказывайтесь сразу. По крайней мере, здесь, в глуши, никто не станет допытываться о вашей вере, никто не будет грозить арестом и тюрьмой. Вы сможете переждать нынешнее опасное время. В Риме всегда будет довольно бедноты, а это значит, что сенат будет всегда исправно платить нам за поставляемое масло. У вас будет оставаться время и для книг, и для охоты. Что же касается Деметры…
Тут она делает досадливый жест рукой, словно пытаясь поймать случайно спорхнувшее имя. Я спешу ей на помощь, благодарю за лестное предложение, обещаю подумать. Но она одолевает чувство неловкости и решает докончить.
– Деметра сильно изменилась за последний год. В тринадцать лет решиться на обет вечной девственности – одно дело. Душе кажется, что она легко одолеет зов плоти. Но шесть лет спустя… Я наблюдаю за ней последние дни… Она выглядит растерянной, сбитой с толку. Будто открыла в себе что-то новое. Как будто в дальней комнате собственного дома вдруг наткнулась на незнакомого жильца. И не знает, как с ним обойтись. То ли прогнать, то ли пригласить к столу.
Фалтония Проба вздыхает. Потом отвлекается на другое. Указывает на обгоревшие развалины приморской виллы, чернеющие неподалеку над полосой песка.
– И я еще смею обещать вам безопасность!.. Разве есть она где-то на земле в наши времена. Это случилось уже после нашего отъезда в Африку. Нет, визиготы сюда не добрались. Шайка легионеров-дезертиров… Убили хозяина виллы, его жену, всех слуг… Сожгли все, что не смогли унести. Я немножко знала погибших. Славная семья. Но все время пилили друг друга за какие-то мелкие упущения. Видимо, им казалось: вот улучшим, подчистим, упорядочим сначала все, что можно, а там и начнем наслаждаться семейным миром и согласием. Не успели…
ЮЛИАН ЭКЛАНУМСКИЙ – О РАЗДЕЛИВШЕМСЯ ДОМЕ ДУШИ
К лету 411 года чума разбоя почти ушла из наших краев. То ли помогли собранные мною добровольцы, патрулировавшие дороги, то ли у голодных бедняков уже нечего было отнять, то ли сами разбойники вернулись к своим довоенным занятиям и превратились снова в мирных пастухов, каменщиков, землепашцев. С каким-то недоверием отощавшие волы тянули первую борозду, и с таким же недоверием неделю спустя выглядывали из земли первые зеленые ростки.
Армия визиготов, по слухам, разбила большой лагерь на юге Лукании, никого не трогала и честно платила окрестным жителям за доставляемое продовольствие награбленными в Риме деньгами.
Мир воцарился повсюду, но только не в моем доме, не в моем сердце. Как легко, как заманчиво просто сражаться с безжалостным разбойником! И как мучительно трудно – с любимым человеком, которого ты не хочешь ни унизить, ни ранить, ни даже победить.
Наш второй сын, Секундус, стал настоящим полем боя в изнурительной войне между его матерью и мною. Смерть первого ребенка, видимо, оставила в Клавдии такую глубокую рану, что теперь все ее помыслы были отданы защите второго от миллиона воображаемых опасностей, круживших вокруг него, как крылатые гарпии.
Поначалу я думал, что переезд в Экланум сблизит меня с женой. Язычница-бабка осталась в Риме, так что я мог больше не бояться тайных визитов к жрецам. Новый дом и новая церковь требовали непрерывных забот, и в этом деле Клавдия была безотказной помощницей. Она умела присмотреть за рабочими, штукатурившими стены, выбрать ткань для покрова алтаря, помирить поссорившихся прихожан. Вечером, за ужином, она смешила меня историями про соседей. Например, про жену сыровара, которая спрашивала ее: правда ли, что мужа можно излечить от храпа, бросив ему ночью живого мышонка в открытый рот? Но стоило мне спросить ее, как провел день наш сын Секундус, и она пряталась за мечтательную улыбку. Отвечала односложно. Опять захлопывала передо мной дверь души.
Но я не унимался:
– Почему ты опять не отпустила его поиграть в дом к сыровару? Да, их мальчик почти вдвое старше, но он очень дружен с Секундусом. Нет, ничему плохому он не учит его. Ты видела когда-нибудь, какие акведуки они строят из песка? А сверху укладывают половинки тростниковой трубки и пускают воду течь в игрушечный бассейн? Конечно, они расщепляют тростник ножом. Но почему нужно думать, что нож в руке ребенка обязательно обернется кровью?
Клавдия только печально молчала и отводила глаза. А я начинал корить себя за то, что собственной неосторожностью испортил семейный вечер. Ведь я уже знал, что никакие слова и убеждения не смогут разогнать полчища ее страхов.
Да, наверное, теперь уже до конца жизни ей будет представляться, что шествующий через двор красавец с красным гребнем и в пышных перьях нацеливается не курицу оседлать, а клюнуть в глаз ее бесценного ребенка. И выкусывающая блох собака будет казаться драконом, поджидающим под лестницей слабую жертву. А проплывающее по небу облако – грозовой тучей, заряженной меткими молниями. А тихая поверхность пруда – бездной, задумавшей поглотить всех неосторожных.
Нет, я не собирался переделывать Клавдию. Понимал, что это невозможно. Но что будет с Секундусом? Если он все детство проведет туго замотанный материнскими страхами, не вырастет ли он безвольным бездельником, каких так много на улицах итальянских городов? Которые способны только ждать подачек, льстить, клянчить, молоть языками?
Я попытался нанять дядьку-воспитателя, который мог бы приучить мальчика к мужскому обращению с вещами. Но Клавдия вскоре прогнала его, обвинив в воровстве, и вернула Секундуса под надзор служанок. Они подсовывали ему тряпичных кукол, прятали от солнечных лучей, водили по лестнице только за ручку, оставляли в постели на весь день, стоило ему кашлянуть. С женской половины дома только и слышалось:
– Не беги – разобьешься!.. Не суй пальчик в ухо – оглохнешь!.. Не ходи на кухню – ошпаришься!.. Не выходи на улицу – повозка задавит!.. Не появляйся на крыше – свалишься вниз!.. Не болтайся на виду у чужих – дурной глаз прилипнет!..
Я видел, что лицо мальчика блекло и соловело с каждым месяцем. Он беспомощно барахтался в этих мягких тисках, задыхался в пене заботливости. Даже заплакать от досады он не мог, потому что у плача ведь должна быть причина – и его тут же подвергли бы всем лекарским пыткам и проверкам. Он был здоров, но в то же время в нем на глазах умирало то, ради чего стоит сохранять здоровье, то, без чего человек превращается в простой придаток чрева и чресел.
«Ну хорошо, – говорил я себе, – если ты так ясно видишь эту опасность, сделай что-нибудь. Прояви твердость, вырви ребенка из этой пуховой тюрьмы, передай на воспитание строгому наставнику».
«Вот-вот, – вступал тут другой голос. – Такова цена вашим разглагольствованиям о свободе воли. На словах вы готовы восхвалять ее, а на деле отнимете у ближнего своего не моргнув глазом. Даже у самого дорогого человека, у собственной жены. Да, так уж вышло, что для нее главное проявление свободы – сбережение второго ребенка после смерти первого. И ты не умеешь найти слова, которые бы показали ей опасность этой ежеминутной опеки, которые убедили бы, что она отнимает всякую свободу у собственного сына – а это страшнее всех болезней и напастей, подстерегающих маленького человека на свете. Не можешь найти слов – терпи, молись, уповай на милость Господню».
Эти спорящие голоса наполняли мою душу каким-то безнадежным раздором и унынием. Мне даже не с кем было поделиться своими тревогами. Все друзья из кружка Пелагия оставались в Риме. Сам Пелагий не спешил возвращаться в Италию.
Правда, в конце года я получил от него большое письмо из Карфагена. В нем он подробно описывал войну между католиками и донатистами и попытки римского посланника Марцеллинуса усадить их за мирные переговоры. Казалось бы, попытки эти в какой-то момент увенчались успехом. В июне месяце враги согласились устроить совместный собор.
Пелагий описывал то, что он видел своими глазами. Епископы донатистов и епископы католиков выстроились друг против друга на жаре и по очереди обвиняли своих преследователей и мучителей из противного ряда.
«Вот там стоит Флорентиус. Он должен помнить меня – не он ли держал меня в тюрьме с крысами и змеями четыре года?.. И наверняка казнил бы, если бы Господь не простер надо мной свою руку…»
«Пусть скажет Петилиан: не он ли натравил фанатиков сжечь мою церковь и кидать негашеную известь в глаза моим прихожанам?..»
Римский посланник выслушал все обвинения, выслушал богословские споры и через несколько дней вынес свое решение: объявил донатистов еретиками и лишил их права иметь свои церкви и своих епископов. Всякий человек, который в течение двух месяцев не станет правоверным католиком, облагался тяжелейшим налогом.
И что тут началось! Донатисты, верящие в спасение через мученичество, во всех городах Африки кинулись к комендантам и префектам, прося немедленно казнить их, чтобы они могли поскорее оказаться в раю. Властям приходилось вызывать городские когорты, чтобы разогнать беснующиеся толпы. Но тогда многие кидались в огонь или топили себя в море.
Пелагий тоже считал донатизм опаснейшим заблуждением и пытался бороться с ним проповедью. Но не меньше возмущало его злорадное равнодушие, с которым победившие католики смотрели на страдания и гибель своих противников. «Видимо, Господь, в непостижимой мудрости Своей, – говорили они с лицемерными вздохами, – еще до рождения предопределил этих несчастных к такой судьбе».
Две волны фанатизма накатывали друг на друга, и, конечно, Пелагий не мог присоединиться ни к той, ни к другой. Он писал, что при первой же возможности постарается уехать из Африки в Святую Землю.
Я тоже иногда мечтал уехать куда-то, где можно было бы залечить душевный разлад. Но куда? Ведь не тюремные стены удерживали меня в неволе, а три самые дорогие сердечные привязанности: к ребенку, к жене, к Богу. Стоило мне дать волю своей любви к одному из трех, я чувствовал, как этим обделяю двух других.
Сколько раз вспоминал я грозные слова Христа: «Враги человека – домашние его».
Сколько раз ловил себя на самом краю и удерживал от вспышки слепого бешенства.
Сколько раз повторял простые строчки из катоновских двустиший:
Остерегись себе самому перечить в сужденьях.
Тот не сойдется ни с кем, кто с собой сойтись не умеет.
Сколько раз задумывался о завидной судьбе отшельника в пустыне, о цельности его сердца.
Но вот внезапно смех Секундуса залетал со двора в открытую дверь дома.
Или Клавдия спускалась навстречу мне по лестнице, с узлом белья на голове, и мимолетно опиралась ладонью на мое плечо.
Или вечерний луч солнца падал на алтарь в опустевшей церкви и отражался в душе вспышкой необъяснимой радости.
И тогда я думал: а не в том ли и состоит наша свобода, чтобы добровольно терпеть боль, разрывающую нам сердце? Не этой ли болью испытывает нас Даритель свободы? Не будет ли самым большим предательством – попытаться увернуться от этой боли, пусть даже укрывшись от нее в пещере святости и воздержания?
(Юлиан Экланумский умолкает на время)
Вчера пришло письмо от моего друга из Антиохии. (Имя его опускаю – таков долг дружбы в наши опасные времена.) Он сообщал, что императрица Евдокия со своей свитой наконец достигла их города. Вся городская знать и магистраты и священники отправились встречать ее корабль в порту Селеуции. Мой друг тоже был там и слышал, как лучший городской ритор, ученик знаменитого Либания, восхвалял венценосную паломницу в торжественной речи.
Конечно, оратор употреблял все титулы, которые требовалось произносить при обращении к императрице: «Слава пурпура, Радость мира, Христолюбивая базилисса, Счастливейшая и набожная августа». Но от себя он также назвал ее Покровительницей знающих и думающих, и это обращение вызвало приветствие слушателей. Ибо все знали, какое большое участие императрица приняла в создании Университета в Константинополе, впервые соединившего преподавание христианской теологии и греческой философии.
Мне говорили, что сегодня тринадцать лучших профессоров преподают там латинскую литературу, шестнадцать – греческую. «Даже если допустить, что ритор, произносивший речь, хотел быть включенным в список кандидатов на профессорскую должность, – писал мой ироничный друг, – его благодарный восторг звучал искренне и вызвал горячий энтузиазм собравшихся».
У меня же письмо друга вызвало такое волнение, что наутро оно проявилось странным и постыдным образом, и я вынужден был послать Бласта в долину, к знакомому владельцу ткацкой мастерской, у которого мы время от времени одалживали рабыню-портниху. Конечно, ткач прекрасно знал, что портниха занималась у нас не только шитьем одежды. Но он был доволен платой и не возражал.
Еще в далеком детстве, когда это впервые случилось со мной, и я, испуганный, прибежал к Гигине в слезах, с воплем «оно твердое и болит!», я был уверен, что со мной случилось что-то такое, от чего можно умереть. Опытная Гигина начала успокаивать меня, уверять, что болезнь эта не страшная, что случается она у всех мальчиков, что это просто маленький дракон выползает из своей пещеры. Больше всего он боится крепких поцелуев. Она тут же стала сильно целовать больное место, и вскоре болезнь покинула меня, пронзив на прощанье все тело сладостной дрожью. Но все равно было такое чувство, будто я немножечко умер. И облегчение. И благодарность. А потом – долгая грусть.
Так это и осталось с тех пор.
Даже теперь, с флегматичной и толстой рабыней из Каппадокии, которая каждый раз выглядит немного удивленной тем волнением, которое производит в господине столь простое занятие, все идет в той же неизменной последовательности.
Нарастающий испуг.
Счастье и облегчение.
Отголосок смерти.
Море благодарности.
Океан грусти.
Но чего больше нет – нет стыда. Было время, когда я казнил себя за греховную слабость, бунтовал против собственной плоти, постился, молился, давал обеты, нарушал их и сокрушенно давал новые. Я искал поддержки в писаниях святых отцов и отшельников, я верил им и хотел следовать за ними, даже за яростным Иеронимом Вифлеемским. Для Иеронима не только одинокие жертвы вожделения, но и женатые пары были людьми второго сорта по сравнению с целомудренными постниками и непорочными девственницами. Вторичный брак он приравнивал к жизни в борделе. Женатый священник – позорное пятно на теле Церкви Христовой.