Текст книги "Невеста императора"
Автор книги: Игорь Ефимов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
(Ювелир Маний умолкает)
Уже после первого дня плавания из Остии в Константинополь я понял: рука Господня вывела меня из темницы, рука Господня ведет меня. И ведет лишь к одной цели – к ней, к Афенаис. Каждый порыв ветра, каждый гребок весел приближал меня к моей возлюбленной.
Жива ли она? Помнит ли меня? Ждет ли?
Нет, мне не было нужды мучить себя сомнениями. Господь не стал бы помогать моему освобождению, если бы Он не хотел нашего соединения. А если Он хочет этого – кто сможет помешать Ему?
Когда мы плыли мимо Пирея, я умолял капитана причалить хотя бы на день и дать мне возможность съездить в Афины. Но он говорил, что ему поручено доставить меня прямо в Константинополь, где ему будет вручена вторая половина платы. Кто поручится, что я не удеру, лишив его законного заработка? Вперед, только вперед!
«Ну хорошо, – говорил я себе, – это всего лишь отсрочка. Может быть, она нужна для того, чтобы я встретился с братом, воспользовался его покровительством и деньгами и лишь после этого явился в Афины – не нищим странником, а завидным женихом».
С каким-то радостным доверием я двигался но предназначенному мне пути. Глаза мои, истомленные тюремной грязью и серостью, не могли вдоволь насытиться блеском моря. Уши впивали крики чаек, грохот прибоя, хлопки парусов. Дельфины в каждом прыжке успевали послать мне зубастую, ободряющую улыбку.
Константинопольский порт ошеломил меня. Казалось, сотни пестрых торговых судов, стоявших у его причалов, были заполнены бывшими строителями Вавилонской башни, которые решили съехаться сюда, чтобы вновь обрести единый язык. И на чем же остановят они свой выбор? Нет, ни греческий, ни латынь им не подойдут. Их влечет самый всеобщий, самый простой, самый безобманный язык – язык денег.
Пока мои носилки плыли от гавани Феодосия до форума Таури, через весь бескрайний Филадельфийский район, я наслаждался зрелищем уличной толпы. Мне хотелось занырнуть в нее, как в воду, брести без цели, задевать встречных плечами, локтями, коленями, покупать подряд у торговцев всю снедь, украшения, ткани, шкатулки, шапки, сандалии, расписные амфоры, хитроумные игрушки, вышитые скатерти. На пути от форума Константина до стены Ипподрома дома делались все выше, их барельефы, окна, ковры на балконах – все наряднее.
Проплыла в стороне огромная статуя Афины, еще дальше мелькнули купола храма Святой Софии.
Бесконечная лестница богатства и власти делалась все круче по мере приближения к дворцу.
И внутри дворца она не кончалась.
Начальник дворцовой стражи вел меня от входных ворот до дверей канцелярии – и голова его уходила в плечи все глубже, шаги делались осторожнее и тише.
Потом помощник брата провожал меня до приемного зала – и его дыхание учащалось, как будто он ступал не по мраморному полу, а по камням крутой горной тропинки.
И притихшая толпа придворных внутри зала устремляла взгляды вверх, к двум пустым тронам на возвышении. Свет сотен свечей лился из люстр под высоким потолком, ослепительно вспыхивал и дробился на золотых спинках, резных эмблемах, подлокотниках, балдахинах.
Горло у меня пересыхало и отказывалось пропускать воздух в грудь.
Я чувствовал, что надвигается что-то небывалое, торжественное, роковое.
Наконец загремели трубы.
Императорская чета появилась в дальних дверях.
С какой-то радостной готовностью толпа рухнула на колени, склонилась ниц. Я тоже упал ничком и некоторое время видел перед собой только чужие подошвы и серые мраморные узоры пола.
Когда я поднял глаза, император и императрица уже стояли на возвышении.
Лицо императора Феодосия было серьезным и чуть мечтательным. Казалось, на этом лице никогда не могло бы появиться выражение скуки. Владыка Восточной империи с приветливым любопытством оглядывал собравшихся. Но если бы зала была пуста, он, похоже, не испытал бы разочарования и с удовольствием вернулся к своим мыслям и мечтам.
Я перевел глаза на императрицу – и замер.
Будто невидимая лестница, по которой я поднимался весь последний час, достигла своей верхней точки – и оборвалась в пропасть.
Будто в мое и без того сдавленное горло вошло длинное лезвие и пронзило мне грудь нестерпимой болью.
Будто все свечи разом упали с потолка и прижались горячими язычками к моим щекам, плечам, ладоням.
Ибо под слоем белил и румян, под золотой императорской диадемой, под свисающими вдоль щек жемчужинами я мгновенно и безнадежно разглядел, узнал, впитал – неповторимо прекрасное, бесконечно родное – и мгновенно ставшее далеким и чужим, заполнявшее сны – и превращенное в сон, чудом возвращенное – и тут же навсегда отнятое – лицо Афенаис.
«Предчувствие не обмануло – Господь вел меня прямо к ней», – успел подумать я, проваливаясь в глубокий и долгий обморок.
ГОД ЧЕТЫРЕСТА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМОЙ
Вот они и явились за мной.
Всего двое верховых, в какой-то странной, незнакомой форме. Приказали одеться и ехать с ними. Куда – неизвестно. На вопросы они не отвечают. Правда, не арестовали слуг, позволили помолиться перед отъездом, отдать распоряжения по дому. Но все равно я уверен, что эта запись – последняя. Приложу к ней отрывок, подготовленный вчера. Надеюсь, Бласт сумеет переправить его в наш тайник.
Вот и все.
Прощай, мой долгий, мой любимый труд.
Да сбудется воля Господня!
Я пролежал почти месяц в доме брата Маркуса, и медицинские светила Константинополя приводили к моей постели своих студентов, чтобы показать им, как умирает человек, у которого все части тела абсолютно здоровы. Глаза у меня открывались и закрывались, рот сохранял способность пережевывать кашу и хлеб, размоченный в воде, горло по привычке совершало глотательные движения – но это, пожалуй, и все. Язык и губы с трудом могли сложить две-три просьбы, и тогда слуги отирали мне пот, подносили питье, поднимали и держали над ночной посудиной.
– Душа его еще не рассталась с телом, – глубокомысленно объясняли врачи, – но уже утратила власть над своей бренной оболочкой. Оболочка некоторое время сохраняет способность к растительному существованию. Вы знаете, что на мертвом теле некоторое время растут волосы и ногти. А это тело вдобавок может еще дышать и потеть.
При этом я все понимал, всех узнавал, всех помнил. Брат Маркус просиживал у моей постели часы и беседовал со мной, задавая вопросы, на которые я мог шептать в ответ лишь простые «нет» и «да». И когда однажды он спросил, болит ли у меня душа, я честно прошептал «нет».
Боли не было.
Был покой, тишина, тихое утекание.
Случилось то, что и должно было случиться.
Не я ли первый – раньше всех – знал, что моей возлюбленной суждена небывалая судьба? Не я ли был сразу заворожен царственной гордыней тринадцатилетней девочки? «Обычное ослепление влюбленного», – сказали бы мне тогда. Но я-то предчувствовал, знал, что мне не угнаться за полетом ее сердца, рвущегося только вверх и прочь, вдаль и вперед.
И вот она улетела к недоступным, холодным вершинам монаршей власти – а я оборвался, отстал. И разбился, видимо насмерть. Какие-то важные, неизвестные врачам жилы надорвались внутри – и вино жизни больше не может течь по привычному руслу. Случай редкий, описания его еще нет в медицинских книгах – ни у Корнелия Цельса, ни у Галена, ни у Орибазия. Но теперь скоро появится. Хоть этим послужу науке.
Однажды меня разбудило ощущение холода, текущего по ступням. Я инстинктивно попытался втянуть ноги под одеяло – и, к моему изумлению, они повиновались мне.
Я открыл глаза.
Чье-то бородатое перевернутое лицо склонялось над моей головой. Человек, стоя за изголовьем кровати, держал одну ладонь под моим затылком, а другой осторожно поглаживал мне лоб и виски.
– Бласт! – изумленно ахнул я, и голос мой прозвучал неожиданно звонко. – Откуда ты взялся?
– Приплыл только вчера. Около Крита попали в сильный шторм. Пришлось пристать к берегу, чинить корабль три недели. Тут не болит?
– Нет. Немного щекочет. И жарко от твоих пальцев.
– Жарко – это хорошо. Буду гладить голову каждое утро и вечер. Тогда закупорки растают, и сила потечет обратно к мышцам. Нужно дней пять или семь.
Он оказался прав – через неделю я уже ходил по комнате без посторонней помощи, мог держать миску и нож, надевал хитон, завязывал пояс. Брат Маркус обнимал попеременно то меня, то моего чудесного исцелителя. Но заявил, что все это нужно сохранить в тайне. Полуграмотный слуга простыми поглаживаниями черепа вылечил больного, которому придворные эскулапы предрекали смерть? Такой конкуренции они не потерпят. Обвинение в колдовстве и черной магии будет направлено епископу немедленно.
Когда я совсем окреп, брат начал осторожно расспрашивать меня о моих планах. Нет, он ничуть не торопит – я могу жить в его доме, сколько захочу. Но вообще-то ему очень нужен в канцелярии надежный помощник. Император Феодосий любит, чтобы друг его юности ездил с ним на охоту. Но и в эти дни движение документов должно продолжаться. Ему было бы спокойнее, если бы доверенный человек подменял его.
И я согласился.
По рассказам брата, я уже хорошо представлял себе распорядок жизни двора, правила придворного этикета. Императрица никогда не покидала своих покоев без важного повода. Не было такого стечения непредвиденных обстоятельств, которое могло бы случайно столкнуть нас в коридоре, в зале, на галерее. Я мог воображать, что нас по-прежнему разделяют сотни морских миль. Только теперь разделяющее пространство уходило не вдаль, а вверх.
– Я говорил с августой Пульхерией о твоем приезде, – сказал мне брат. – Она передала эту новость императрице. Та выразила радость по поводу твоего чудесного освобождения из тюрьмы. Она шлет тебе свои добрые пожелания. Но досточтимая Пульхерия считает, что встречаться вам не следует. Незачем ворошить воспоминания о языческой юности императрицы. Особенно когда она вся погружена в заботы о новорожденной наследнице трона.
– Воля августы Пульхерии для меня закон, – ответил я. – Да и может ли скромный секретарь дворцовой канцелярии мечтать об аудиенции у императрицы? За подобную дерзкую самонадеянность его следовало бы выбросить из дворца немедленно.
Я верил в то, что говорил. И верил, что смогу совладать с собой. Но мечта о встрече не исчезала. Она тихо струилась где-то в глубине мозга, шевелила корни волос. И даже чуткие пальцы Бласта не смогли бы изгнать ее оттуда. Да разве я согласился бы расстаться с ней?
В сундуке с моими записями, привезенном Бластом из Италии, мне попались размышления Пелагия о несчастной любви.
«Как много пьес и стихов написано уже о подвигах во имя любви, – говорил он. – Влюбленный герой сражается с драконом, переплывает широкий пролив, отправляется в опасное путешествие. Но если бы у меня был талант поэта, я написал бы пьесу не о победителе, а о побежденном. В этой пьесе злая судьба отнимала бы у героя возлюбленную. И он оказался бы перед выбором: загасить свою любовь (а есть много способов для этого) или оставить в душе ее жгучий огонь. Сохранять свое чувство, свою мечту, даже когда нет надежды на ее осуществление, – вот что восхищает меня в человеке. Вот тема для поэта».
Я вспоминал рассказ Корнелии о разрыве помолвки, и многое прояснялось теперь для меня. Наверное, уже тогда, в юности, Пелагий услышал грозный зов судьбы и понял, что ему не суждено обычное человеческое счастье. Об этом он и рыдал неудержимо в классе перед изумленными учениками. Но он расстался с возлюбленной, не расставшись со своей любовью, – и это главное. Не та ли заточенная любовь светилась в его словах, долетавших до тысяч сердец?
Зимой 423 года весь Константинополь был взволнован важным событием: лишившись покровительства императора Гонория, знаменитая августа Галла Пласидия была вынуждена покинуть Италию. Она прибыла в столицу Восточной империи с двумя своими детьми, рожденными от генерала Констанциуса. Снова оклеветанная врагами, снова изгнанница, снова без надежд на достойное будущее, на что-то лучшее впереди.
Неясно было, за что западный император подверг ее немилости на этот раз. Но в Константинополе ее встретили с почетом. У Пульхерии не было оснований опасаться беспомощной вдовы – и она сменила гнев на милость. Галле Пласидии были отведены просторные покои, назначен отдельный штат придворных и слуг, дети окружены няньками и учителями.
Еще с дней моего путешествия по Италии я проникся теплым и благодарным чувством к августе Пласидии. Ведь пока был жив ее муж, генерал Констанциус, она явно пыталась ослабить гонения на пелагианцев. Сейчас, лишенная власти и влияния, она, конечно, ничем не могла помочь нам. Но я мечтал при случае хоть как-то выразить ей признательность, показать, что мы помним ее доброту.
И случай не заставил себя ждать. В одно прекрасное утро брат Маркус явился в канцелярию с загадочной ухмылкой на лице, отвел меня к окну и заговорил негромко и доверительно:
– Помнишь, отец ставил тебя мне в пример, говорил, что лучше бы я меньше упражнялся в плавании и больше – в каллиграфии? Похоже, он был прав. Дело в том, что августа Пласидия поделилась со мной своими планами. Возвращение в Константинопольский дворец разбудило в ней воспоминания детства. Ей захотелось записать события своей жизни, пока они свежи в ее памяти. Она просила порекомендовать ей помощника. Я принес ей образцы почерка моих лучших секретарей, включая твой. И – можешь прыгать, можешь петь, можешь хлопать в ладоши – она выбрала тебя.
Так началась моя служба у великой августы. Все лето 423 года мы встречались чуть ли не каждый день. Сначала она читала мои таблички с расшифрованными записями предыдущего дня, делала поправки. Потом диктовала новый кусок своих воспоминаний. Или, скорее, думала вслух, часто споря сама с собой и уже доверяя мне отобрать потом главное и сохранить последовательность и ясность рассказа. По вечерам я превращал значки скорописи в слова и фразы, а правленный ею текст переносил в чистовой свиток. Нечего и говорить, что черновые записи потом тихо исчезали в моем заветном сундуке.
Августа Пласидия порой начинала расспрашивать меня и о моей жизни. Особенно ее интересовали годы заключения и тюремная наука, которую я усвоил в Остии. Может быть, она боялась, что злая судьба и ее сбросит когда-нибудь в тюремный подвал? Хотела подготовить себя заранее? Мы словно обменивались опытом перенесенных страданий. И, как это часто бывает, горечь, пережитая одним, служила целительным бальзамом для другого. Не потому ли люди так любят смотреть трагедии? Когда Эдип на сцене ослепляет себя, каждый зритель невольно сравнивает его муку со своей и думает, наверно: «Ну, мои дела еще не так плохи».
В конце лета наши занятия были внезапно прерваны важным известием: в Равенне в возрасте тридцати девяти лет, тихо, во сне, скончался император Гонорий.
Наверно, одни лишь пернатые любимцы покойного властителя Западной империи могли бы оплакать эту одинокую смерть. Но и им не было отпущено достаточно времени. По слухам, бездушные придворные немедленно использовали весь императорский птичник для похоронной трапезы. Даже запрет жарить лебедей был нарушен. (То-то увеличились запасы пуховых подушек в комодах дворца!)
В Константинополе был объявлен траур. Но под звуки заупокойных служб уже бурлили совещания, переговоры, интриги. Кто займет опустевший трон? Будет ли война? Сохранится ли разделение империи на две половины? Или будут предприняты попытки слить их обратно?
Влияние августы Пласидии резко возросло. Ведь она оказывалась теперь матерью единственного законного наследника. Ее сын, четырехлетний Валентиниан, вскоре был удостоен титула «цезарь». Внук Феодосия Великого получал реальный шанс взойти на трон деда.
Однажды Галла Пласидия призвала меня и сказала, что завтра ей понадобятся мои услуги. Только речь пойдет не о прошлом, а о будущем. И я должен поклясться, что до поры до времени сохраню в тайне все, что мне доведется услышать.
– Три августы решили собраться на семейный совет, – сказала Галла Пласидия. – Будут только я, августа Пульхерия и императрица Евдокия. Каждая приведет с собой одного доверенного секретаря. И – для соблюдения дворцового этикета – двое евнухов. Но Пульхерия обещала выбрать таких, которые не знают греческого. Заготовьте побольше табличек. Совещание будет долгим.
Что мне оставалось делать?
Заявить, что я не смогу участвовать? Что при виде императрицы я могу снова упасть в обморок? Что под ее взглядом меня может охватить жар, от которого растает воск на табличках?
«Нет, это судьба, – сказал я себе. – Иди».
И вот мы сидим в маленьком Зале четырех грифонов. Широкое окно заливает его утренним светом. Кресты и ромбы оконной решетки отпечатались на мраморе пола, стен, колонн, на индийском шелке диванов. Роскошно вышитые халаты евнухов выглядят неуместно рядом со скромными одеяниями трех женщин.
Кресло императрицы чуть выше двух других – единственная дань ее сану. Когда мне удается украдкой бросить взгляд на ее лицо, знакомая игла дотягивается до сердца и добавляет в него капельку сгущенной боли. Но дальше сердца боль не течет. Уши легко ловят льющуюся речь, пальцы уверенно превращают звучащие слова в крючки и завитушки. Легкая восковая стружка слетает на пол, как ранний снежок.
Женщины обсуждают помолвку детей. Они разговаривают так спокойно, словно речь идет об обычном сговоре между двумя соседствующими семьями, об условиях брачного контракта, о двух-трех фермах, которые будут выделены в приданое невесте, о выгодном слиянии пастбищ и пахоты. И ведь действительно – соседи. Если сын Галлы Пласидии, Валентиниан, в будущем женится на дочери императрицы, ныне годовалой Эвдоксии Лицинии, можно будет очень удачно слить два больших поля: Западную и Восточную империи. Как славно!
Но есть свои трудности. Одобрит ли Церковь брак между родственниками? Ведь Феодосий Великий доводится дедом жениху и прадедом – невесте. Признают ли в Италии власть Галлы Пласидии, которая должна стать регентшей до совершеннолетия сына? Говорят, там уже рвется к трону очередной узурпатор. А что делать с новой угрозой с северо-востока, с подступающими ордами гуннов? Следует ли уже сейчас заключить военный союз и попытаться выстроить мощную линию укреплений по всему Дунаю? Или послать навстречу гуннам христианских проповедников и послов-лазутчиков? Пусть заранее нащупают несогласия среди варваров, пусть наметят места, куда можно вбить клин и расколоть врагов, как удалось в свое время расколоть галлов, даков, готов?
Я вдруг понял, что сейчас, здесь, в Зале четырех грифонов, в руках этих женщин сгустилось столько власти над миром, сколько не было ни у египетских фараонов, ни у Александра Македонского, ни у Юлия Цезаря. Ах, если бы Господь даровал миру способность понимать собственную выгоду! И мир вверил бы этим трем мудрым женам полную власть над собой! Может быть, им удалось бы загасить вечный пожар войны, раздуваемый мужчинами? Может быть, жадные и тщеславные опомнились бы при виде этих простых одежд? А безжалостные и бессердечные выпустили бы из рук орудия пыток, открыли бы двери тюрем? Может быть, страсти сотен властолюбцев утихли бы под спокойным взглядом этих глаз, а миллионы завистников вспомнили бы, что сокровища небесные дороже сокровищ земных?
Эти несбыточные мечты так захватили меня, что я почти забыл про собственную боль, копившуюся в сердце капля за каплей.
Но вечером, когда я расшифровывал дневные записи, она начала разливаться по всему телу, дотягивалась до кончиков пальцев, до колен и ступней, проникала в горло, давила на глазные яблоки.
Одно дело – знать, что императрица где-то недалеко, за вереницей дворцовых зал и стен. С этим можно было жить. Другое дело – провести с ней почти целый день в одной комнате. Впивать мед ее красоты. Слышать этот неповторимый голос. И при этом не поймать ни одного взгляда, брошенного в мою сторону! Ни одного слова, обращенного ко мне.
Да, это было ясно: я для нее не существовал. Один из толпы мелких придворных – доска в заборе, спица в колесе. Она сумела забыть меня, забыть свою юность, отрезать это, отбросить как ненужный и обременительный груз. Ей предстояло долгое и трудное плавание – нужно было избавляться от балласта. Я чувствовал, что меня выбросили за борт, как библейского Иону, пожертвовали мною без всяких колебаний. И Левиафан тоски раскрывал мне навстречу свою пасть.
На следующий день я сказал брату, что не смогу больше оставаться в Константинополе.
Августа Галла Пласидия вместе с сыном отплывает в Италию – моя служба у нее окончена. В канцелярии меня нетрудно заменить. А вот наше поместье под Иерусалимом снова пришло в запустение. Нужна рука настоящего хозяина, чтобы вернуть его к жизни. Надеюсь, он не будет возражать против того, чтобы я взял на себя управление им?
Так я поселился в этих иудейских холмах и живу здесь вот уже пятнадцать лет. Нет, я не мог бы пожаловаться на одиночество. Множество паломников в Святую Землю пользовались моим гостеприимством, много моих единоверцев находили здесь приют и убежище.
Меня грела мечта, что и сам Пелагий может в один прекрасный день появиться на пороге дома, под крышей которого он гостил в лучшие дни.
Увы, мечта эта не сбылась.
Видимо, наш учитель исчез с лица этой Земли так же легко и незаметно, как он ступал по ней в отпущенное ему время жизни. Но Слово его живет, растет, ветвится во всех концах христианского мира вопреки неумолкающему реву осуждения. Топоры наших врагов рубят ветви Слова, но никогда не смогут дотянуться до корней. Ибо корни – священный дар Господень – жажда свободы. И уходят они в неуничтожимое – в сердце человека.
Нет, нет и нет!
Нет, не на суд, не на допрос, не на пытку везли меня молчаливые всадники.
О, непредсказуемая милость Господня!
О, щедрость Дарующего свет для глаз и воздух для дыхания!
О, нежданное счастье мое, о, возвращенная мечта!
Мы вскоре свернули с Иерусалимской дороги. И снова стали подниматься в горы. И через полчаса увидели одинокое здание монастыря. Я вспомнил, что это монастырь Четырех Евангелистов. Мне говорили, что настоятель его – весьма ученый грек, принявший христианство уже в зрелом возрасте. И вся братия там занята сбором и сохранением старинных христианских текстов на разных языках.
Во дворе я увидел коней в дорогой сбруе. И стражников в такой же форме, какая была на моих провожатых.
Меня подвели к главному входу. Открытая дверь впустила меня к подножию лестницы. Жестом показали: «Иди».
Я поднялся по ступеням один.
Вошел в зал с низкими каменными сводами.
Под светом, падавшим из широкого окна, там стоял дубовый стол, заваленный свитками и табличками. Два-три монаха сновали кругом, приносили новые свитки с полок, стоявших вдоль стен, убирали уже просмотренные.
А за столом, в простом рабочем кресле, со стилом в руке, с волосами, убранными под темную повязку, сидела она.
Императрица Евдокия.
Афенаис.
Она жестом отослала монахов, обернулась ко мне. И заговорила. И голос ее звучал так же, как двадцать лет назад. Будто время снова перенесло нас в скрипторий профессора Леонтиуса.
О, память моя – не дай мне растерять ее слова! Дай донести до папируса то, что звучало сегодня утром под монастырскими сводами.
Она сказала:
– Вчера сюда привезли еще два свитка из Кумрана. Один сохранился довольно хорошо, сейчас его переводят. Он на арамейском, содержит большие отрывки из Книги Бытия. История сватовства Иакова к Рахили слегка отличается от канонического текста. Помнишь, там: «И служил Иаков за Рахиль семь лет; и они показались ему за семь дней, потому что он любил ее». Тут есть добавка: «Рахиль же сильно томилась». Я всегда пыталась представить себе, каково ей было жить рядом с женихом и ждать, ждать, ждать…
Она сказала:
– …Только когда ты уехал в Италию, поняла я, как много ты значил для меня, как много места занимал в душе. Вдруг настала пустота. Я увидела, что без тебя мне не с кем поделиться самым главным, самым дорогим. Отец был измучен болезнью, братья интересовались только скачками и деньгами. А я не могла даже написать тебе. Куда? От тебя не было никаких известий. Ты уехал собирать сокровища чужих воспоминаний и исчез в лабиринте памяти, в пасти у Минотавра минувшего.
Она сказала:
– …Весной я провожала дочь – она уплывала к своему суженому в Равенну. Плакала так, что было больно смотреть. Зачем мы вечно растим пуповину любви? Упадет нож разлуки – и останутся два кровоточащих обрубка. Но мы необучаемы. Растим снова и снова…
Она сказала:
– …«Я открылся не вопрошавшим обо Мне; Меня нашли не искавшие Меня», – говорит Господь в Книге пророка Исайи. Господь открывался мне светом с неба, цветущим деревом, журчащим ручьем, сердечным томлением – я оставалась слепа. Бездна неверия лежала передо мной – и я не решалась пройти над ней по шаткому мостику Откровения. «Другие ведь проходили, – уговаривала я себя, но тут же возражала: – Другие не были так перегружены дорогой поклажей любимых знаний». Мне нужен был пример. Увидеть кого-то живого, с такой же ношей, как у меня, кто решился бы – и пересек. Не растерял ничего из поклажи, не рухнул вниз, уцелел. И вдруг я вспомнила, что у меня есть такой пример. Ты. И тогда я решилась. Я хочу, чтобы ты знал: тебя уже не было рядом, но над пропастью неверия я прошла за тобой.
Она сказала:
– …В одном я могу упрекнуть тебя: почему ты с самого начала не сказал мне, что любовь Христа изливалась на людей ровным светом, не делая различий между мужчиной и женщиной? Лишь когда я сама открыла Евангелие, когда прочла, как любовно Он говорил с ними, как безотказно шел лечить всех этих страдалиц – и тещу Петра, и дочь Наира, и Марию Магдалину, и даже дочку хананеянки (а ко мне – помнишь? – афинский врач даже отказался прийти), тогда сердце мое залила первая нежность. И сколько тепла и доверия в Его словах, обращенных к Марии и Марте! Они были так же дороги Ему, как и брат их, Лазарь.
Она сказала:
– …Я рада, что моему супругу не дано было до сих пор прославить себя в сражениях и войнах. Среди властителей он знаменит пока только своим чудным почерком – не хуже, чем у тебя. Вот уже пятнадцать лет страна вкушает мир. Да, мир стоит недешево. Вожди варваров пристрастились к золоту и роскоши, их требования делаются все наглее. Что лучше? Платить римским солдатам за пролитую кровь или варварам – за то, чтобы кровь не пролилась? Император Феодосий пока выбирал второе. Но сколько это может тянуться? На последних переговорах новый царь гуннов по имени Аттила потребовал выдавать ему всех беглецов, нашедших приют у нас, на правом берегу Дуная. Как можно отдать тысячи людей на верную гибель?
Она сказала:
– …Тогда, пятнадцать лет назад, я поняла, что ты действительно не мог оставаться в Константинополе. Я даже была благодарна тебе, когда ты уехал. Но порой мне так не хватало тебя… Особенно когда началась эта мучительная борьба между двумя патриархами. Я вслушивалась, вчитывалась в споры между Несторием и Кириллом и ничего не могла понять. Неужели эта ничтожная разница в словах стоила такой смертоубийственной распри? Откуда нам, слабым и грешным людям, знать, как связана божественная природа Сына с божественной природой Отца? К кому я ни обращалась, никто не мог вразумительно объяснить мне. Я даже подумывала послать за тобой. Но побоялась подвергать тебя такой опасности. Кто бы ни победил в этой схватке, тебе припомнили бы твое пелагианство и отправили бы обратно в тюрьму.
Она сказала:
– …Власть – тяжкое бремя. Длинна очередь богатых к игольному ушку, ведущему в рай. А перед властителем вход открыт широко. Только вход этот – жерло вулкана. Все зло, сотворенное тобой при жизни, пылает перед тобой и кипит, как лава. Решишься прыгнуть? «Господи, непомерна милость Твоя! Тебе ли не знать, что невозможно управлять людьми без зла и неправды!» Но страх сжимает сердце, и сознание греха пригибает к земле.
Она сказала:
– …Права августа Пульхерия: властитель должен оставаться над смутой. Если бы даже мне довелось встретить в жизни Пелагия и он заполонил бы мое сердце так же, как заполонил твое, я бы все равно ничем не смогла помочь вам. Борцам суждено вечно состязаться на арене жизни – но кто-то должен оставаться на возвышении и следить, чтобы схватка по возможности не перешла в кровопролитие.
Она сказала:
– …Твой брат остепенился, больше не переворачивается вниз головой и не расхаживает на руках. Но смеется так же по-детски – и сразу становится очень похож на тебя. Наши беседы втроем иногда затягиваются допоздна. Иногда и августа Пульхерия присоединяется к нам. Но мне надо быть осторожной и не давать себе воли. То есть поменьше шутить. Ибо твой брат схватывает острое словцо мгновенно, а мой супруг – чуть с запозданием. И потом мрачнеет, глядя на наши смеющиеся лица.
Она сказала:
– …Если подняться на тот холм, за ним видна Вифания. Мы гуляли там вчера с отцом настоятелем и увидели двух девочек, пасущих коз. Наверное, так же выглядели и Марфа с Марией, когда были детьми. В Библии об этом не говорится, но мне трудно представить себе, чтобы Марфа умерла, не оставив потомства. Эти девочки могли бы оказаться ее праправнучками. Из двух сестер Марфа всегда была мне ближе. Господь упрекнул ее, что она заботится и суетится о многом, когда одно только нужно. Все же у Иоанна сказано, что Он любил обеих. И, глядя на этих детей и их коз, я вдруг почувствовала, что в этих холмах я могла бы наконец отстать от забот и хлопот, которые заполняли мою жизнь все эти годы. И избрать «благую часть». Как Мария.
Она сказала:
– …Трудно узнать, что манит нас: зов Господень или соблазн гордыни. Может быть, это кощунство, но я последние годы пытаюсь переводить Библию греческими стихами. У меня уже есть наброски некоторых частей. Однако мне некому показать их. При дворе сейчас большим успехом пользуется поэт Кирус. Он действительно очень талантлив. Но, как это часто бывает у настоящих поэтов, способен слышать только собственный голос или то, что созвучно ему. А мне нужно ухо, способное откликаться на разные голоса. И сердце. Такое, как у тебя. Ты смог бы прочесть мои переводы и честно сказать свое мнение? По крайней мере, с тобой я могу быть уверена в одном: ты не опустишься до утешительной лести.
Свет от лампы пляшет на пачке табличек, врученных мне императрицей. Сердце плавится сладостной истомой так, словно это – не литературный труд, а ее послание мне одному. Руки дрожат.
Я чувствую, что сегодня силы мои на исходе, что глаза режет усталость. Но все же заставляю себя перебирать табличку за табличкой.
Мне нужно знать, нужно увидеть, как она перевела одно место.
Ага, вот оно. Вот «Песнь песней».
Вот эти знакомые – давно наизусть заученные – теперь преображенные – ее голосом отлитые – строчки: