Текст книги "Репин Том 1"
Автор книги: Игорь Грабарь
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
Столь же серьезные коррективы вносятся и в историю создания картины «Отказ от исповеди». Уточняя датировку этой картины (1882), сделанную И. Э. Грабарем на основании переписки и рисунков к картине, датированных 1882 г., а также опровергая последующие утверждения некоторых исследователей, которые связывали окончание картины либо с казнью народовольцев-первомартовцев, либо с самими событиями 1 марта[37], И. С. Зильберштейн полагает, что первый замысел картины навеян стихотворением Н. Минского «Последняя исповедь», появившимся в нелегальной печати в 1879 г. К этому же году относится и первый карандашный эскиз, фиксирующий только что возникший замысел картины. Затем обнаружен ряд эскизов, датированных 1880 г., и акварель, начало работы над которой тоже датируется 1880 г. Меняется и дата завершения картины на основании воспоминаний С. А. Первухиной, свидетельствующей, что осужденный в картине «Отказ от исповеди» написан в 1885 г. с ее мужа, художника К. К. Первухина. Наконец, на обороте картины есть дарственная надпись 1 апреля 1886 г., указывающая, что художник подарил (по-видимому, сразу же после завершения) картину поэту Н. Минскому (Н. М. Виленкину), чьими стихами она и была навеяна. Это дает возможность И. С. Зильберштейну датировать картину 1880–1885 гг. Позднее историю создания картины «Отказ от исповеди» подробно передает О. А. Лясковская, раскрывая эволюцию творческого замысла и отмечая последовательное углубление темы (по сравнению со стихотворением Н. Минского и первым наброском)[38].
По поводу обоих вариантов картины «Не ждали» в последующих исследованиях появились некоторые уточнения. Прежде всего замену фигуры курсистки в первом варианте «Не ждали» на фигуру ссыльного революционера И. С. Зильберштейн объясняет тем, что в 1883 г. (когда Репиным был выполнен этюд революционерки для первого варианта картины «Не ждали»), на XI Передвижной выставке появилась картина Ярошенко «Курсистка», которая произвела огромное впечатление на зрителей и вызвала восторженный отклик Г. Успенского. Это заставило Репина, по мнению Зильберштейна, отказаться от введения в картину курсистки-революционерки и заменить центральную фигуру – мужской[39]. Напротив, О. А. Лясковская полагает, что женский образ в картине мог быть навеян «Курсисткой» Ярошенко. Однако она не считает возможным утверждать, женская или мужская фигуры были в первоначальном варианте 1883 г. Одновременно она указывает, что образ дочери художника Надежды Ильиничны не мог послужить прототипом героини картины, так как в 1883 г. Надежде Ильиничне было 9 лет. Вместе с тем сходство курсистки с дочерью художника, а также наличие рисунка-наброска, изображающего курсистку с портфелем, сделанного с дочери, указывает на то, что при переделке картины в 1898 г., художник прописывал центральную фигуру, «воспользовавшись обликом своей дочери – Нади». Значительно больше внимания уделяет этой картине О. А. Лясковская во втором издании своей книги, где она смогла учесть результаты предшествующих исследователей, а также дать собственную, часто более углубленную трактовку многим произведениям Репина, останавливаясь на их творческой истории, расширяя художественный анализ, приводя новые данные[40].
Более подробно останавливаясь на творческой истории второго варианта картины, О. А. Лясковская раскрывает эволюцию внутреннего содержания картины. Прежде всего она указывает на изменение характеристики ее главного героя, от одухотворенного, исполненного большой внутренней силы революционера до истомленного страданиями долгой ссылки, хотя и не утратившего благородства своего облика человека. О. А. Лясковская подробно говорит о трех сохранившихся этюдах головы входящего (набросок маслом, Уфимский музей, карандашный набросок из частного собрания в Чехословакии и карандашный рисунок, ГТГ). Переписка художника и воспоминания современников позволяют ей установить, что голова входящего в законченной картине имеет четыре варианта, первый из которых был показан на XII Передвижной выставке, второй относится к 1885 г., третий явился результатом исправлений, сделанных во время посещения галереи без ведома владельца, а четвертый создан художником в 1888 г. То делая лицо вернувшегося революционера старше, то моложе, то наделяя его чертами В. М. Гаршина, Репин наконец придал входящему такое выражение, которое известно современному зрителю. Все эти изменения облика революционера исследователь связывает то с нарастанием революционной ситуации, то с усилением реакции[41].
О. А. Лясковская обращается к истории создания картины «Иван Грозный и сын его Иван» и в своей монографии[42]и в отдельной статье, посвященной этой картине[43]. Устанавливая многочисленность эскизов картины (масло, карандаш), О. А. Лясковская указывает местонахождение и датировки пяти эскизов из предполагаемых одиннадцати и делает попытку проследить развитие первоначального замысла. Лясковская останавливается не только на соотношении эскизов и картины, не только вносит некоторые уточнения в имеющиеся сведения об этюдах для голов Грозного и царевича, но связывает образный строй картины с произведениями зарубежных мастеров, а также выясняет степень влияния музыкальных произведений, очевидно, прослушанных в то время Репиным, на эмоциональную сторону картины. Самым примечательным был опубликованный в статье Лясковской отрывок из воспоминаний Репина о работе над картиной (по-видимому, относящийся к 1913 г.). Этот отрывок позволяет связывать возникновение замысла картины с событиями 1 марта 1881 г. и попыткой «разоблачения самодержавия». Во втором издании своей книги О. А. Лясковская особое внимание уделяет этой стороне творческой истории картины, а также эволюции замысла, истолкованию психологических характеристик и эмоционального строя образов.
Значительно обогатилась новыми данными история создания картины «Запорожцы», получившая иное, нежели у И. Э. Грабаря, истолкование ее идейного содержания, прежде всего в плане социально-историческом[44]. Прибавились данные к творческой истории «Заседания Государственного совета»[45]. Появились исследования, посвященные Репину-портретисту, малоизвестным и вновь найденным рисункам художника и мн. др.[46]
Написаны монографии, посвященные отдельным сторонам творчества И. Е. Репина. Таковы, например, работы И. А. Бродского «Репин – педагог» (Л., 1958), А. Парамонова «Иллюстрации Репина» (М., 1952). Есть труды, посвященные истории общественной мысли, есть обобщающие статьи и монографии. Здесь следует назвать прежде всего такие книги, как например исследование Д. С. Сарабьянова «Народно-освободительные идеи в русской живописи второй половины XIX в.» (М., 1955) или альбом-монография А. А. Федорова-Давыдова «Репин» (М., 1961). Выше уже приводились отдельные данные из книги О. А. Лясковской «Илья Ефимович Репин», второе издание которой, вышедшее в 1962 г., представляется одним из значительных событий в истории изучения репинского творчества последних лет.
При всем разнообразии работ, посвященных Репину или его времени, вышедших в свет в течение более чем двадцатилетнего периода, монография Грабаря не утратила своего значения. Не устарела периодизация творчества Репина, все так же свежа общая оценка его наследия, по-прежнему обаятелен образ художника, воссозданный его учеником, все так же непревзойденны анализы отдельных произведений, увиденных глазами мастера-живописца. Даже фактическая сторона биографии, несмотря на последующие изыскания, остается в основе своей неизменной и лишь расширяется и дополняется новыми работами и самого Грабаря и позднейших исследователей.
* * *
При подготовке к изданию работ Грабаря, посвященных творчеству Репина, редколлегия стремилась возможно более бережно сохранить принципы, разработанные И. Э. Грабарем для первого издания. Именно поэтому статьи из «Художественного наследства» вынесены за пределы текста монографии в раздел «Дополнительных материалов», сохранен составленный Грабарем перечень портретов Репина, хотя в деталях своих (особенно в отношении полноты списка и точности местонахождения) он требовал бы значительных изменений. Но поскольку в нем отразилось состояние науки о Репине в конце 30-х годов, редколлегия не сочла в праве его существенно дополнять.
При цитировании литературного наследия Репина и его переписки ссылки, приводимые Грабарем, на неизданные архивы сопровождаются указанием на позднейшие издания, тексты цитат приведены в соответствие с ними.
О. Подобедова
От первых шагов до эпохи расцвета
Детство и юность[47]
1844–1863
Военное поселение в Чугуеве. Семья Репиных. Первые художественные шаги. Школа военных топографов. Мастерская Бунакова. Церковные заказы. В Петербург, в Петербург!
Илья Ефимович Репин родился 24 июля 1844 г. в слободе Осинове города Чугуева, Харьковской губ. Он был вторым ребенком военного поселянина Ефима Васильевича Репина и его жены Татьяны Степановны, рожденной Бочаровой. Старшим ребенком была сестра Устя, младшими – братья Иванечка и Вася.
Чтобы составить себе должное представление о тех чудовищных условиях, в каких находилась его семья в 40-х и 50-х годах и в которых формировался будущий великий художник, надо вспомнить, что такое были военные поселения вообще и чугуевское в частности.
Принято думать, что мысль о создании военных поселений принадлежала любимцу Александра I, прославленному своей жестокостью Аракчееву. Однако документально выяснено, что инициатором их и истинным вдохновителем был сам «благословенный» император.
В Чугуеве военное поселение было организовано в 1817 г., одновременно с новгородским и могилевским. Непривыкший церемониться с людьми, Аракчеев выселил из Чугуева всех проживавших там иногородних купцов, отобрав у них в казну дома, лавки, сады и огороды.
Все это было произведено по так называемой «справедливой оценке» специальной комиссией, причем за лучшие дома выдавали по4/5и без того ничтожной оценки, а за худшие – по1/5, мотивируя такие скидки тем, что владельцы «воспользуются выгодой получения вдруг наличных денег».
Стоявший в Чугуеве уланский полк и был преобразован в военное поселение. Весь смысл поселения сводился к фронтовому обучению, основанному на побоях. В поселении истреблялись целые возы розог и шпицрутенов.
Во внефронтовое время военные поселяне по целым дням были загружены всевозможными работами, главным образом сельскохозяйственными, на отобранных в казну пригородных землях. Так как начальство занималось исключительно фронтовой муштровкой и в сельском хозяйстве ничего не смыслило, то работы производились несвоевременно, отчего то хлеб осыпался на корню, то сено гнило от дождей.
Начальство этим мало смущалось, как не трогали его личные интересы подневольных рабов-поселян. От начальства зависела их жизнь и смерть, не говоря уже о маленьких подачках, увольнении на промыслы, разрешении торговли и т. п.
Даже дети зависели более от воли начальства, нежели от родителей. Большую часть времени они проводили в школе и на учебном плацу, где из них подготовлялось второе поколение военных поселян. Дочери поселян выдавались замуж по приказам все того же начальства[48].
Само собой разумеется, что не всегда и не все сходило начальству гладко и временами вспыхивали бунты даже среди забитых рабов, но каждый раз такие вспышки подавлялись со всей жестокостью тогдашних нравов. Особенно жестоко был усмирен Чугуевский бунт 1819 г., когда поселяне «дерзостно» отказались косить сено для казенных лошадей. 70 человек подверглось наказанию шпицрутенами, причем несколько человек после этой экзекуции умерло на месте. Звание военного поселянина было «очень презренное, ниже поселян считались разве крепостные», – вспоминает Репин. Среди такой обстановки бесправия, забитости и вечного недостатка рос будущий художник.
Если и раньше положение семьи не было завидным, то оно стало особенно тягостным после того, как кормильца-отца «угнали» за сотни верст, оставив мать с ребятами на произвол судьбы. Репин вспоминает, что за все детство он только однажды видел отца, в серой солдатской шинели, когда он как-то приехал на побывку домой. «Он был жалкий, отчужденный от всех», – прибавлял Репин[49].
Вскоре его «угнали» еще дальше. «О „батеньке“ ни слуху, ни духу… Недавно заезжала тетка Палага Ветчинчиха, и маменька с нею так наплакалась: батеньку с другими солдатами угнали далеко, в Киев; он там служит уже в нестроевых ротах; там же деверь тетки Палаги; она все знала о солдатах».
«У нас было и бедно, и скучно, – вспоминает далее Репин, – и мне часто хотелось есть. Очень вкусен был черный хлеб с крупной серой солью, но и его давали понемногу. Мы все беднели… Маменька теперь все плачет и работает разное шитье»[50].
Репин рос вместе с старшей сестрой Устей и братом Иванечкой. Он помнит, что им постоянно бывало холодно. Мать подрабатывала шитьем женских шуб.
Начальство не оставляло в покое и мать Репина. Он вспоминает, как однажды весной ефрейтор Середа, «худой, серый, сердитый, вечно с палкой, ругает баб, чуть они станут разговаривать», постучал в двери Репиных. Мать выбежала с бледным лицом.
«Завтра на работу, – крикнуло начальство, – сегодня только упрежаю, завтра рано собирайся и слушай, когда бабы и девки мимо будут идти: выходи немедленно!»[51]. На утро всех погнали месить глину с коровьим навозом и соломой для обмазки новых казарм.
К обеду семилетний Репин понес матери тарелку со съестным. Только что мать вымыла искровавленные руки и принялась за еду, как послышался грозный окрик неугомонного Середы: «Ну, будет тебе, барыня, прохлаждаться, пора и на работу! А ты чего таращишь глаза? Будешь сюда ходить, так и тебя заставим помогать глину месить. Вишь, барыня, не могла с собою взять обеда – носите за ней! Еще не учены… за господами все норовят».
«Скучно и тяжело вспоминать про это тяжелое время нашей бедности, – добавляет Репин. – Какие-то дальние родственники даже хотели выжить нас из нашего же дома, и маменьке стоило много стараний и много слез отстоять наши права на построенный нами для себя на наши же деньги дом. Середа нас допекал казенными постоями: в наших сараях были помещены целые взводы солдат с лошадьми, а в лучших комнатах отводили квартиры для офицеров. Маменька обращалась с просьбою к начальству; тогда вместо офицеров поставили хор трубачей, которые с утра до вечера трубили, кому что требовалось для выучки, отдельные звуки. Выходил такой нарочитый гам, что ничего не было слышно даже на дворе, и маменька опухла от слез. Все родные нас покинули, и некому было заступиться… Только с возвращением батеньки домой жизнь наша переменилась»[52].
Вспоминая о своих первых шагах на пути изобразительного искусства, Репин с особенной любовью останавливается на упорной работе над тряпичным конем.
«Я давно уже связываю его из палок, тряпок и дощечек, и он уже стоит на трех ногах. Как прикручу четвертую ногу, так и примусь за голову: шею я уже вывел и загнул: конь будет „загинастый“. Маменька шьет шубы осиновским бабам на заячьих мехах, у нас пахнет мехом; а ночью мы укрываемся большими заячьими, сшитыми вместе (их так и покупают) мехами… Я подбираю на полу обрезки меха для моего коня, из них делаю уши, гриву, а на хвост мне обещали принести, как только будут подстригать лошадей у дяди Ильи, настоящих волос лошадиного хвоста».
«Мой конь большой; я могу сесть на него верхом; конечно, надо осторожно, чтобы ноги не разъехались; еще не крепко прикручены. Я так люблю лошадей, что все гляжу на них, когда вижу их на улице. Из чего бы это сделать такую лошадку, чтобы она была похожа на живую? Кто-то сказал – из воску. Я выпросил у маменьки кусочек воску: на него наматывались нитки. Как хорошо выходит головка лошади из воску! И уши, и ноздри, и глаза – все можно сделать тонкой палочкой, надо только прятать лошадку, чтобы кто не сломал: воск нежный»[53].
«Но вот беда: ноги лошадок никак не могут долго продержаться, чтобы стоять: согнутся и сломаются. Паша [соседка] принесла мне кусок дроту (проволоки) и посоветовала на проволоках укрепить ножки. Отлично! Потом я стал выпрашивать себе огарки восковых свечей от образов, и у меня уже сделаны две целых лошадки».
«А сестра Устя стала вырезывать из бумаги корову; свинью, я стал вырезывать лошадей, и мы налепливали их на стекла окон».
«По праздникам мальчишки и проходящие мимо даже взрослые люди останавливались у наших окон и подолгу рассматривали… Я наловчился вырезывать уже быстро. Начав с копыта задней ноги, я вырезывал всю лошадь; оставлял я бумагу только для гривы и хвоста – кусок и после мелко… разрезывал и подкручивал ножницами пышные хвосты и гривы у моих „загинастых“ лошадей… К нашим окнам так и шли. Кто ни проходил мимо, даже через дорогу переходили к нам посмотреть, над чем это соседи так смеются и указывают на окна пальцами. А мы-то хохочем, стараемся и все прибавляем новые вырезки».
«Вот и нехитрое начало моей художественной деятельности. Она была не только народна, но даже детски простонародна. И Осиновка твердо утаптывала почву перед нашими окнами, засыпая ее шелухой от подсолнухов»[54].
Насколько впечатления раннего детства могут быть решающими в жизни, можно видеть из следующего рассказа, слышанного мною лично от И. Е. Репина.
Я как-то сказал ему, что он, верно и не подозревает, как ему признательны историки искусства и особенно его биографы за то, что он в течение всей своей деятельности, с самых ранних лет, имел похвальную привычку подписывать и датировать свои произведения, даже мимолетные рисунки и наброски. Давно зная, что из двух типов художников – никогда не подписывающих своих вещей и, наоборот, охотно и с любовью их подписывающих – он принадлежит ко второму, я спросил его, не может ли он объяснить, что его побуждало к такому систематическому и неуклонному подписыванию и датированию.
«Это очень забавно, – ответил он, смеясь. – В дни моего детства в Чугуеве у меня был двоюродный братишка, сирота Тронька, до страсти любивший рисовать и этой страстью и меня заразивший. Возможно, что, не будь его, я бы и художником не сделался. По праздникам его хозяин, мой крестный, Алексей Игнатьевич[55], портной для военных, у которого он служил в подмастерьях, отпускал его к нам. Он целые дни рисовал, причем каждый рисунок непременно подписывал: „Трофим Чаплыгин, такого-то года“. Этот прием я тотчас же усвоил и с тех пор стал постоянно подписывать все свои рисунки. А потом так и повелось на всю жизнь».

Трофим Чаплыгин, в детстве «Тронька». Писан в Чугуеве в 1877 г. Был в собр. Н. Т. Чаплыгина в Харькове. [Ныне в Харьковской картинной галерее].
Особенно сильное впечатление произвели на Репина впервые виденные им акварельные краски, принесенные тем же Тронькой.
«Трофим из плоской коробочки, завернутой в несколько бумажек, достал краски и кисточки. В городе в их мастерскую приходит много разных людей; аптекарь принес Трофиму краски и кисточки. В аптеке краски сами делают»[56].
«Трофим знал названия всем этим краскам: желтая – гуммигуд, синяя – лазурь, красная – бакан и черная – тушь».
«Трофим и при нас вдруг нарисовал еще Полкана; чирк, чирк, все точками и черточками; потом аккуратно складывал вчетверо своих Полканов и прятал их в шапку на дно. Рисунки его были очень похожи один на другой, и нам показалось, что и Тронька, наш двоюродный, – сам Полкан… Красок я еще никогда не видал и с нетерпением ждал, когда Трофим будет рисовать красками. Он взял чистую тарелку, вывернул кисточку из бумажки, поставил стакан с водою на стол, и мы взяли Устину азбуку, чтобы ее некрашенные картинки он мог раскрашивать красками. Первая картинка – арбуз – вдруг на наших глазах превратилась в живую; то, что было обозначено на ней едва черной чертой, Трофим крыл зелеными полосками, и арбуз зарябил нам в глаза живым цветом; мы рты разинули. Но вот было чудо, когда срезанную половину второго арбузика Трофим раскрасил красной краской так живо и сочно, что нам захотелось даже есть арбуз; и когда красная краска высохла, он тонкой кисточкой сделал по красной мякоти кое-где черные семячки – чудо! чудо!»
«Быстро пролетали эти дни праздников с Тронькой. Мы никуда не выходили и ничего не видели, кроме наших раскрашенных картинок, и я даже стал плакать, когда объявили, что Троньке пора домой».
«Чтобы меня утешить, Трофим оставил мне свои краски, и с этих пор я так в них впился, в свои красочки, прильнув к столу, что меня едва отрывали для обеда и срамили, что я совсем сделался мокрый, как мышь, от усердия и одурел со своими красочками за эти дни»[57].
От постоянного сидения с наклоненной головой над рисунками у мальчика, и без того малокровного, стала часто идти кровь носом, и он одно время совсем было захирел, отчего был вынужден вовсе бросить рисование, а когда несколько оправился, стал рисовать неподолгу и с осторожностью.
«Вероятно, была уже вторая половина зимы, – вспоминает он далее о своей болезни, – и мне до страсти захотелось нарисовать куст розы: темную зелень листьев и яркие розовые цветы, с бутонами даже. Я начал припоминать, как эти листья прикреплены к дереву, и никак не мог припомнить и стал тосковать, что еще не скоро будет лето, и я, может быть, больше не увижу густой зелени кустарников и роз».
«Пришла однажды Доня Бочарова двоюродная сестра, подруга Усти. Когда она увидала мои рисунки красками (я уже начал понемногу пробовать рисовать кусты и темную зелень роз и розовые цветы на них), Доне так понравились мои розовые кусты, что она стала просить меня, чтобы я нарисовал для ее сундучка такой же куст: она прилепит его к крышке»[58].
«Заказ Дони Бочаровой потянул и других подруг Усти также украсить свои сундучки моими картинками, и я с наслаждением упивался работой по заказу, – высморкаться некогда было…»[59]
«Я отводил душу в рисовании, и однажды вечером, когда маменьки не было дома, я попросил Доняшку посидеть мне смирно. При сальной тусклой свече лицо ее, рыжее от веснушек, освещалось хорошо; только фитиль постоянно нагорал, и делалось темнее. А свеча становилась ниже, и тени менялись. Доняшка сначала снимала пальцами нагар, но скоро ее стал разбирать такой сон, что она клевала носом и никак не могла открыть глаза, так они слипались».
«Однако портрет вышел очень похожий, и когда вернулись маменька с Устей, они много смеялись»[60].
Читать и писать Репин научился у матери, вместе с сестрой и братом. Не имея времени, за постоянными хозяйственными хлопотами, уделять должного внимания детям, мать завела у себя небольшую домашнюю школу для ближайших соседских детей, мальчиков и девочек. Кроме своих, здесь обучалось около десятка осиновских ребят. Грамоте, чистописанию и закону божьему обучал пономарь осиновской церкви, получавший за это от Татьяны Степановны комнату и стол. Дьячок В. В. Яровицкий учил арифметике, и Репин его обожал. Скоро он, однако, бросил должность дьячка и снова поступил учиться в Харьковский университет.
В то время в Чугуеве находился корпус топографов Украинского военного поселения, имевший большой штат топографов и особую топографическую школу. Благодаря знакомству Репиных с некоторыми из топографов, им вскоре удалось устроить сына в эту школу, где его учителем был вначале В. В. Гейциг, а затем Ф. А. Бондарев, которого Репин «обожал еще более, чем Яровицкого». Об этом времени он вспоминает, как о самом светлом в своем детстве:
«Итак, это уже после долгих ожиданий и мечтаний, я попал, наконец, в самое желанное место обучения, где рисуют акварелью и чертят тушью, – в корпус топографов; там большие залы были заставлены длинными широкими столами, на столах к большим доскам были прилеплены географические карты, главным образом частей украинского военного поселения; белые тарелки с натертою на них тушью, стаканы с водою, где купаются кисти от акварельных красок, огромные кисти… А какие краски! Чудо, чудо! (Казна широко и богато обставляла топографов, все было дорогое, первого сорта, из Лондона.) У меня глаза разбегались. А на огромном столе мой взгляд уперся вдруг в две подошвы сапогов со шпорами вверх. Это лежал во весь стол грудью вниз топограф и раскрашивал границы большущей карты. Я не думал, что бумага бывает таких размеров, как эти карты, а там дальше еще и еще. Потом я уже знал фамилии всех топографов. По стенам висели также огромные карты: земного шара из двух полушарий, карта государства Российского, Сибири и отдельные карты европейских государств. Мне почему-то особенно нравилась карта Германского союза и Италии. Но больше всего мне нравилось, что на многих тарелках лежали большие плитки ньютоновских свежих красок. Казалось, они совсем мягкие: так сами и плывут на кисть»[61].
К этому времени отец Репина уже вернулся из солдатчины домой. Занявшись с братом скупкой и продажей лошадей, которых они пригоняли с Дона, он быстро поправил дела и вывел семью из нищенства. Новый дом Репиных считался уже зажиточным.

Топографическая школа в Чугуеве. Акварель 13-летнего Репина. 1857. Была в собр. Н. Т. Чаплыгина в Харькове. Ныне в ГТГ.
Топографы и топографские ученики были молодые люди, любившие повеселиться и потанцовать на вечеринках, которые большею частью происходили в вместительном зале Репиных. И сам Репин и его сестра Устя, бывшая двумя годами старше его, принимали в них участие и дружили с этой молодежью, но в 1857 г. корпус топографов был упразднен, все разъехались, и город сразу опустел.
Стало невыразимо грустно. Но особенно безотрадно стало на душе у Репина, когда в следующем году неожиданно умерла его сестра, с которой он был связан нежной дружбой. Горе и одиночество заставили его еще усиленнее приналечь на рисование и живопись.
К этому времени он был уже до известной степени осведомлен о том, что творилось в области искусства в Петербурге. Одно время он даже выписывал «Северное сияние». Он не мог уже более ни о чем думать, как только о рисовании и живописи, и не мог себе представить, чтобы ему когда-нибудь пришлось заниматься чем-либо иным, кроме как искусством, но он понимал, что надо учиться и учиться. Ввиду упорства мальчика и его постоянных приставаний, его отдали в обучение в мастерскую живописца И. М. Бунакова, занимавшегося главным образом подрядами на церковную живопись, как все провинциальные, да, в сущности, и большинство столичных художников того времени.
По словам Репина, Чугуев славился тогда своими живописцами даже за пределами губернии. Шаманов, Треказов, Крайненко и особенно молодой Л. И. Персанов, работавший одно время в Академии художеств, были умелыми мастерами в области церковной живописи. Но больше всех славилась семья Бунаковых, Ивана Павловича, Михаила Павловича и сына последнего, Ивана Михайловича. К последнему в 1858 г., после выезда топографов, и поступил 14-летний Репин. Вот как он в одном из своих позднейших писем описывает И. М. Бунакова:
«Сам он брюнет, немного выше среднего роста, с черными магнетическими глазами; в общем он был очень похож на Л. Толстого, когда тот был лет сорока. За мольбертом сидел он необыкновенно красиво, прямо и стройно; рука его ходила уверенно, бойко по муштабелю и точно трогала не удовлетворявшие его места. Он был необычайно одарен и писал со страстью. В тишине мастерской часто слышались его тихие охи-вздохи, если тонкая колонковая кисть делала киксы от сотрясения треножника мольберта»[62].
В Харьковской губ. им написано множество образов. Все образа осиновской церкви также его работы. Помимо образов, Бунаков писал много портретов, отличавшихся большим сходством. Они были писаны большей частью на картоне. Холст был дорог, выписывать его было хлопотно, а картон всегда имелся под рукой. Эту привычку к картону наследовал у него и Репин, писавший еще долгое время и в Академии на картоне.
В собрании Каспера Хеглунда в Стокгольме есть два масляных портрета, имеющих подпись «И. Бунаков». На них изображены девочки-подростки, с институтским шифром – явно заказные работы. По стилю портреты относятся к 40–50-м годам и писаны либо И. П., либо И. М. Бунаковым. Они исполнены очень умело. Репин говорил мне, что считает себя многим обязанным Бунакову, у которого впервые постиг начатки серьезной художественной грамоты. Он пробыл в его мастерской с небольшим год и в 1859 г. стал уже брать самостоятельные работы в Чугуеве и далеко за его пределами. С этого времени он уже живет исключительно на собственные средства, освободив родителей от всяких забот о нем. Он становится популярным иконописцем, и его выписывают за 100 верст на работу.
Одновременно с церковной живописью он пишет немало заказных портретов, за которые получает по 3, а то и по 5 руб. Быть может, отыщутся когда-нибудь написанные им в эти годы портреты родных – братьев матери, Федора Степановича и Дмитрия Степановича Бочаровых, первого в мундире «поселенского» начальника, второго – в белом кирасирском колете. Написанный тогда же портрет сестры его матери, «тети Груши», сохранился у Н. Т. Чаплыгина, в Харькове[63]. У него же имеется вид юнкерского училища в Чугуеве, написанный Репиным в детские годы. В семье самого художника в Куоккала, сохранился только портрет «батеньки», Ефима Васильевича, датированный 1859 г., а в семье В. Е. Репина, у его дочери С. В. Созоновой, миниатюрный портрет матери, Т. С. Репиной, в овале, на картоне, 1859 г. Оба последних по приемам и технике очень близки.

А. С. Бочарова («тетя Груша»). 1859. Был в собр. Н. Т. Чаплыгина в Харькове. Ныне в ГТГ.
В августе 1861 г. Репин работал в Малиновской церкви, в 5 верстах от Чугуева, где написал большую картину во всю стену – «Распятие», копию с гравюры с картины Штейбена. Всю осень он писал иконы в церкви в Пристене, в Купянском уезде, а зимой в Камянке.
В 1863 г. он работал в Воронежской губ., на родине Крамского, и здесь в первый раз услыхал это имя[64]. В своих воспоминаниях о Крамском, написанных с необыкновенной сердечностью и теплотой, вскоре после смерти художника, он следующим образом рассказывает об этом:
«Имя Ивана Николаевича Крамского я услышал в первый раз в 1863 г. в селе Сиротине, Воронежской губернии. Там я в качестве живописца работал с прочими мастерами над возобновлением старого иконостаса в большой каменной церкви. Мне было тогда 18 лет, и я мечтал, по окончании этой работы, ехать учиться в Петербург. Мое намерение знали мои товарищи по работе и не раз высказывали мне, что из их родного города Острогожска есть уже в Петербурге один художник, Крамской. Несколько лет назад уехал он туда, поступил в Академию и теперь чуть ли уже не профессором там».




























