Текст книги "Немецкий плен и советское освобождение. Полглотка свободы"
Автор книги: И. Лугин
Соавторы: Федор Черон
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)
Ф. Я. Черон
НЕМЕЦКИЙ ПЛЕН И СОВЕТСКОЕ ОСВОБОЖДЕНИЕ
И. А. Лугин
ПОЛГЛОТКА СВОБОДЫ
ПРЕДИСЛОВИЕ К ВОСПОМИНАНИЯМ ЧЕТЫРЕХ СОВЕТСКИХ ВОЕННОПЛЕННЫХ
(книги 6 и 7 серии «Наше Недавнее»)
Возьму на себя подтвердить полновесную правдивость того крайнего голодного отчаяния, до которого доходили пленники германо-советской войны в немецких лагерях. Именно это, в разных сходных вариантах, я слышал в советских тюрьмах 1945-47 годов от многих наших пленников, добровольно или насильственно возвращенных в СССР и на родине снова брошенных за колючую проволоку.
Но самых потрясающих свидетельств нам не предстоит тут прочесть. Скольким случайностям надо было сойтись, чтобы наши рассказчики уцелели. У кого не было полегчающих поворотов личной судьбы, кто испытал более ужасное и длительное – те давно в могилах. И их – миллионы, бойцов Красной армии, преданных Сталиным.
Мне уже приходилось писать в «Архипелаге», что эти несчастные наши воины были трижды преданы коммунистической властью:
– они были отданы в плен бездарным военным руководством без возможности сопротивляться и часто безоружными;
– отвергнув Женевскую конвенцию, советская власть отреклась от них, лишила не только помощи своей, но и международного Красного Креста, какая была у военнопленных всех других наций, поставила вне всякого статута и законной защиты – ниже уровня скотины, которую все же берегут из хозяйственного расчета;
– и вдобавок она объявила всех выживших – «изменниками», и судила.
Думаю: и вся человеческая история не знала такого бесстыдного отношения правительства к собственным солдатам, попавшим в плен.
Наши рассказчики захватывают и смежные жизненные полосы нашей истории: чего стоила военная подготовка в СССР и вождение войск; картины военного хаоса 1941 да и 1942 годов; судьба остовцев – советских гражданских лиц, увезенных в Германию; безвластные, анархические недели в разгромленной Германии; затравленность во всей Европе гонимых жертв позорной Ялты; и свирепые тени насильственной репатриации в СССР: советское «освобождение» стоило немецкого плена!
Всех этих вопросов (и к ним взывает присоединиться абсурдная и преступная мясорубка «московского ополчения») строго запрещено касаться в СССР. Но и эмигрантская печать за десятилетия мало осветила их, – таков и посегодня великий страх над выжившими.
Предлагаемые две книги помогают нам заглянуть в эту черную дыру отечественной истории.
А. Солженицын
Декабрь 1986
Ф.Я. Черон
НЕМЕЦКИЙ ПЛЕН И СОВЕТСКОЕ ОСВОБОЖДЕНИЕ
1. Тимошенковский год
Попал я в плен 27 июня 1941 года, на пятый день после нападения Германии на Советский Союз. Путь, который привел меня в конечном счете в немецкий плен, начался в марте 1941 года. От Сталиногорска (ныне Новомосковск) этот путь протянулся до Белостока, где тогда проходила граница между Германией и Советским Союзом после передела Польши.
Я попал в Сталиногорск во время призыва в ноябре 1939 года. Тогда в армию призвали всех, кто раньше пользовался отсрочкой от воинской повинности. Эту группу составляли, главным образом, учителя. Много тысяч отсрочников пополнило ряды армии, это была своего рода мобилизация. Точно не помню возрастного ограничения, но мне встречались люди от 18-ти до 45-ти лет. Школы остались без учителей, но Красная армия пополнилась людьми с образованием. Сталину нужно было заполнить новой силой, новыми образованными кадрами пустоты, появившиеся после чисток 1937 года.
Советское командование наметило сделать многих из нас офицерами. По прибытии в один из полков тульского военного корпуса, части которого располагались в Туле, Калуге, Сталиногорске и Ефремове, нас начали настойчиво уговаривать поступать в военные училища для подготовки офицерского состава. Очень многие отказывались, потому что большинство не любило вообще военную жизнь.
Началась бессмысленная и, казалось, бесконечная муштровка. Сначала добровольцев в военные школы было очень мало, но под ежедневной тяжестью жестокой муштровки их процент увеличился. Помню, было и несколько случаев, когда забирали в эти школы по приказу.
Если не офицеров, то решили сделать из нас сержантов, младших сержантов и младших политруков. В нашем полку, который стоял тогда в Сталиногорске, в школу сержантов определили около 400 человек. Нас всех поместили в одно трехэтажное здание, разделили на несколько взводов и начали усиленно вгонять в нас дух безотказного повиновения. Шесть дней в неделю, кроме воскресенья (а с приходом Тимошенко на пост министра обороны и в воскресенье), нас изнуряли физически и опустошали духовно. По вечерам, когда голова уж отказывалась принимать что-либо новое, мы были обязаны присутствовать на политзанятиях.
С приходом С.К. Тимошенко бессмысленное физическое истязание еще усилилось и достигло своего апогея в зиму 1940-41 года. В стужу и морозы, которые иногда доходили до 20 градусов, в дождь и слякоть русской осени и весны – занятия всегда проходили на полях и в лесах, окружавших наши военные казармы. Часто мы уходили на несколько километров, подальше от казарм. Под команды «ложись!», «ползком!», «бегом!» выматывались последние силы. И так несколько часов подряд. Ум переставал работать, и мы как роботы исполняли команды. Иногда сами командиры видели бессмысленность такой муштровки и прекращали ее, если можно было всему взводу спрятаться в кустах или в лощине где-нибудь. Но далеко не все делали это. Они сами боялись: если внезапно нагрянет командир выше рангом, тогда попадет и ему и всем нам. Занятия в таких случаях могли продлить на час-два. Среди особенно «заядлых» командиров выделялись украинцы, но, может быть, это просто совпадение в моем частном случае.
Зимний холод не давал стоять на месте, надо было «танцевать», чтобы ноги не отмерзли. Среднерусская возвышенность известна своими холодными ветрами и стужей. Иногда снега и мало, а холод пронизает до костей. Эти зимние дни запомнились на всю жизнь. Даже сейчас, спустя почти полстолетия, когда пишу эти строчки, мне показалось, что в комнате похолодало и стало неуютно. Можно все перенести – голод и холод, трудности и лишения, если это хоть как-то оправдывается логикой, умом. Но во всей этой тимошенковской бессмыслице не видно было ни цели, ни направления, ни результатов. На всю жизнь она отравила сознание и оторвала какой-то кусочек жизнерадости. Потом в плену пришлось пережить большие ужасы, а все же тупая муштровка оставила шрам в сознании, который не стерся и через полстолетие.
Нас выгоняли на улицу как собак, и не пускали в казармы до темноты. Это не восемь, не десять часов – а от темна до темна. Даже плохой хозяин смилуется над своей собакой, она заскулит и тронет сердце хозяина, он впустит ее в сени или в сарай. Нам же нельзя было ни скулить, ни жаловаться. Нам было запрещено и просить, и молить, и вопить. Таков был приказ бездарного наркома. Даже больных выгоняли на занятия, если температура была не выше 38,5°.
Солдатам старше 30-ти лет не по силам было это физическое изнурение. Многие валились с ног и не могли идти на ужин, просили принести в котелке «второе». Но они не могли и прилечь на кровать, это было строго запрещено. Ложиться можно было только после отбоя. Даже сесть на кровать не разрешалось. Если бдительный старшина ловил провинившегося, то наказанием была мойка полов после отбоя. А когда же отдохнуть? Когда набраться физических сил для следующего дня? В пять часов подъем, и никому никакой скидки. А часто бывали подъемы ночью по тревоге. За 1–2 минуты надо было одеться, выбежать на площадку и стать в строй. Опоздавшим опять наказание. У многих солдат ночью сводило ноги спазмами, и от сильной боли сон уходил.
Пища советских солдат была бедной. Запомнился каждодневный гороховый суп. Можно сказать, болтушка из гороховой муки. Это на завтрак, и сухари вместо хлеба. На обед редко мясо, иногда рыба. Многие от той пищи страдали изжогой, но никаких средств против избыточной кислотности не было. Нельзя было даже купить простой соды в магазине. Да и когда купить? Первые шесть месяцев нас вообще не выпускали в город. Казармы окружены забором и, конечно, охраняются часовыми. Уход из казарм без разрешения пахнет военным трибуналом. Жили только надеждой, да и то загнанной поглубже, что через два года этой страшной службы опять придет свобода.
Среди нас было много людей старше 30-ти, у которых остались семьи с детьми. Молодым и неженатым было легче, мы не переживали за жен и детей. Сколько писем, полных отчаяния, получали семейные солдаты. Когда спустя несколько месяцев я уже был сержантом и командовал взводом, мне приходилось выслушивать боль и безнадежность этих писем. У многих семьи остались без всяких средств к существованию. Как прокормить детей? Как удержаться на квартире? Было несколько солдат из Москвы, чьи семьи выселяли из квартир, и бедные эти солдаты ничем не могли помочь ни своим женам, ни родителям. У меня был солдат по имени Старостин. До армии работал на подшипниковом заводе в Москве. Его семью выселили из квартиры, мольбы и просьбы помочь он получал чуть ли не каждый день, а что он мог сделать в своем бесправном положении? Какими только отборными словами он не ругал советскую власть! И почти не скрываясь. Говорил, что ему все равно, пусть судят, пусть сажают, говорил, что судьбы горше, как у него, не может быть. Знал он про концлагеря и ничего не боялся. Конечно, все дело времени, и кто-нибудь да настучит на него. Но разве он был один в таком положении? Их были тысячи. Полное бессилие как-либо помочь семье да и себе самому давило дополнительным грузом на голову солдата. А куда денешься? Бегств из нашего полка было немного. Отчетливо помню бегство одного татарина. Что сталось с ним, трудно сказать. Официально нам объявили, что его, мол, поймали и дали десятку. Пойди проверь.
Бывали и самоубийства. Обыкновенно часовым, охранявшим военные склады или другие военные объекты, давали настоящие боеприпасы. Вот один из наших солдат и нашел легкий выход – застрелился. Но об этом никто не говорил громко, официально все молчали. Только через солдат, бывших в одном с ним карауле, стало известно про это самоубийство.
На политзанятиях нам строчили марксизм-ленинизм, диалектический материализм, который как горох об стенку отлетал от нас, потому что все это было так далеко от действительной жизни. Не только физически изнуренные солдаты не понимали этой неразберихи, но и никому, даже более смышленым, она не шла в голову. Прививалась не вера в Родину, в добро, в традиции русского народа, в прошлое России, не говоря уже о религии, которая спокон веков была непременной частью жизни русского народа, – долбилось только одно: овладей диалектическим материализмом и ты будешь неуязвим для врага, будешь как под непроницаемым щитом, и пули и картечь тебе будут нипочем.
Весной 1940 года, то есть через 3–4 месяца после призыва и муштровки, из нас сделали младших сержантов и сержантов. Некоторых отправили в другие части, а многих оставили в Сталиногорске и вручили каждому взвод солдат для продолжения учений. Теперь уже мы подавали команды: «ложись», «вставай», «беги». Мы не были такими усердными, как наши учителя. За это нам попадало.
Сталиногорск в те времена был центром Подмосковного угольного бассейна. После разоблачения Никитой Хрущевым «культа личности» его переименовали в 1961 году в Новомосковск. Когда наш полк стоял в Сталиногорске, это был город бедный, угрюмый, неуютный и полный грязи осенью и весной. В зимние месяцы дул холодный пронизывающий ветер. На главной улице тогда было несколько высоких зданий-коробок, окруженных не то избами, не то домами неопределенного стиля. На всем лежала печать бедности и лишений. Во время войны Сталиногорск был на очень короткое время оккупирован немцами. Но и за это время они сумели затопить угольные шахты. Потом я узнал, что для восстановления этих шахт после войны, или даже еще во время войны, был организован концлагерь. В 1945 году туда отправляли и многих советских военнопленных и остовцев из репатриационных лагерей.
В марте 1941 года из нашего полка отобрали несколько десятков человек и направили в Тулу, где находился штаб корпуса. Туда же съехались сержанты, старшины и младшие лейтенанты из других частей корпуса. Через несколько дней мы поехали в Москву (никто не говорил, куда мы едем, военный секрет). В Москве мы простояли двое суток в вагонах. К нам присоединилось еще около сотни человек, и на третьи сутки мы двинулись на запад. Следующая остановка была в городе Калинине, бывшей Твери. Привезли нас в военный городок, и мы влились в человеческий поток, состоявший из нескольких тысяч подобных нам.
Потом с каждым днем все больше и больше прибывало и сержантов, и офицеров со всех концов Союза. Здесь нам было привольно. Никаких занятий, никаких лекций. Так что мы играли в волейбол, в шахматы, читали, каждый занимался тем, что ему в голову пришло. Большинство из нас пробыло в Калинине около трех недель. Погода была хорошая, но вдруг 4 мая подул холодный ветер и пошел снег. Стало холодно, а у нас уже не было зимнего обмундирования. Некоторых из нас отправляли патрулями по городу в субботу и воскресенье, потому что комендатура не могла справиться с громадным количеством военных в городе. Нам был дан приказ останавливать всех пьяных в военной форме, не взирая на чин. И тут первый раз в моей жизни я увидел размах пьянства среди офицеров (тогда «командиров») всех видов войск.
Останавливали мы многих, в комендатуру отводили немногих и только в тех случаях, когда человек был вдребезги пьян и лежал на тротуаре или под забором. Многие отпрашивались, просили довести их до жилья. Были и такие, что надрались до чертиков и адреса не могли назвать. Помню одного подполковника, вернее то, что он говорил:
– Ребята, я здесь рядом живу. Помогите добраться. Перехватил. Все равно скоро все рухнет. Видите, сколько нашего брата гонят на границу? Не зря. Войны не избежать. Ничего, ребята, пошли.
Такого мне никогда не приходилось слышать, и это было ошеломляюще. Никто нам о войне не говорил такими словами. Видно, подполковник знал много больше, чем мы.
Потом уже в плену я встречал многих, кто был в Калинине, и они говорили, что за предыюньские дни через Калинин прошло 50–60 тысяч солдат и офицеров на формирование новых частей на границе. Мы были слишком молоды, чтобы анализировать обстановку. Офицеры с опытом видели во всем этом что-то другое, чем мы. Или они были больше информированы? Солдат – это пешка, которой манипулируют, управляют, посылают на смерть. Нас отучили думать самостоятельно. Не только нас, а все население страны. За нас думали и, надо сказать, плохо думали, как показали первые дни войны.
Десятого мая одним эшелоном отправили несколько сотен из нас. Куда мы едем и зачем, никто не говорил и, мне кажется, никто не спрашивал. Но разговоров было много. Вернее, было много догадок. Говорили разное, сошлись на том, что мы едем на формирование новых частей. Но куда – никто не знал. Так мы проехали целую ночь с частыми остановками. Рано утром поезд остановился в каком-то лесу. Группами по несколько десятков человек мы выгружались и шли дальше в лес. Через несколько сот метров открылось большое поле и на нем сотни палаток, человеческий муравейник. Для нас уже были палатки. Сколько глаз мог видеть, все пространство кишело военным людом, это был палаточный городок. Скоро стало известно, что мы недалеко от Минска на формировочном пункте. Слухи поползли, что здесь формируют танковые и десантные полки. Недалеко от бесчисленных палаток находились двух– или трехэтажные дома. В этих домах шла отборка в формируемые части. Простых красноармейцев среди нас не было. Это были почти исключительно младшие сержанты, сержанты, старшины, младшие лейтенанты, лейтенанты, младшие политруки.
В основном, как мне показалось, здесь шел отбор в парашютно-десантную дивизию. Из тысячной толпы прибывших отбирали лучших для десантников. Принимали только тех, кто прошел специальную медицинскую комиссию и целый ряд физических упражнений. Может быть, слово упражнения не совсем подходящее. Нас, например, заставляли прыгать с определенной высоты в кучу страмбованных опилок. Надо было приземлиться на ноги и не падать. Доктора принимали каждый по своей специальности, и не все доктора были военные. Вдоль коридора стояли очереди у каждой двери. Здесь же делали анализ крови и мочи. Когда я пожаловался, что у меня бывает боль в области сердца, то меня выслушали три доктора и сказали, что не находят никакого физического недостатка. Установили, что боль давали междуреберные нервы, которые время от времени могли воспаляться. Все требования я прошел: и медкомиссию и физупражнения. В моей анкете везде стояло слово «годен». Анкету нам выдавали в начале, и с этой анкетой каждый солдат шел от одного доктора к другому.
Моего друга Николая Г. не приняли. У него оказалось что-то не в порядке с сердцем. Всех, не прошедших медкомиссию, определяли в другие приграничные части и отправляли группами.
Мне не хотелось расставаться с другом Колей, поэтому я не спешил сдавать анкету. Немного подумав и поговорив с другими, я решил рискнуть, взять новую анкету и попробовать счастья провалить медкомиссию. По глазам был доктор-старикашка, которому было безразлично, кто прошел и кто не прошел комиссию. Да вряд ли он и запомнил меня в лицо среди этой многочисленной толпы. Пошел я с новой анкетой к нему и сказал, что плохо вижу на правый глаз. Это была правда, я уже не мог целиться правым глазом и перешел на левый. Случилось это зимой 1940-41 года. Никто этому не придал большого значения, потому что я был в пулеметном взводе, и стрелять из Максима можно с ориентировкой на левый глаз. Первый раз я сказал глазнику, что стреляю с левого плеча и никаких затруднений нет. Я тогда еще думал, что Коля пройдет комиссию. Теперь мне пришлось говорить, что я был в нестроевой части. Собственно, почти никаких вопросов глазник не задавал. Поставил что-то в анкете и оставил ее у себя. Такое было правило, что если не прошел, то анкета оставалась у того доктора, который не пропустил. Анкета, по которой я прошел комиссию, была в кармане, а та, что не прошел, пошла в нужное место. По правде сказать, прыгать с самолета я тоже боялся.
Значит, все благополучно. Поедем вместе с Колей, куда пошлют. Расставаться с ним никак не хотелось. Он был такой весельчак, пел и играл талантливо на гитаре, и был хорошим другом. Но не тут-то было. Мою первую анкету видели несколько человек из нашей группы, включая старшину, который и доложил об этом политруку. Он только что окончил училище в Харькове и тоже проходил и прошел комиссию в парашютисты. Ему было не больше 22–23 лет. Он сказал, чтобы я дал ему мою первую анкету. А я ее уже порвал и выбросил к этому времени. Он был возмущен и сказал, что хочет поговорить со мной. Пошли мы в лес, подальше от других. В тени деревьев он начал читать мне лекцию. Пугал даже трибуналом. Без сомнения, тогда все было возможно. Миллионы невинных наполняли советские концлагеря. Стало страшно. Набравшись смелости, я ему сказал:
– Товарищ младший политрук, встретились мы с вами не по нашей воле, нас свели обстоятельства. Сегодня мы вместе, а завтра разойдемся и никогда не встретимся опять. Давайте разойдемся по-дружески. Лично вам я ничего плохого не сделал. Я просто боюсь прыгать с самолета и мне хотелось бы не расставаться с Николаем Г., он мой друг.
Не знаю, дошли ли до него мои слова, или он почувствовал, что я испугался трибунала, или еще почему, но он сказал:
– Хорошо. На первый раз пусть пройдет так. Но вместе с Николаем Г. вы не поедете.
Так оно и вышло. На следующий день Николай уехал с группой, не прошедшей медицинскую комиссию в парашютисты. Куда они ехали, им не говорили. Провели мы с ним в разговорах несколько часов. Он пел печальные песни под гитару, планов на будущее не строили. Было грустно. О встрече не мечтали. Я потерял навсегда своего лучшего друга. Пути наши разошлись в разные стороны, и судьба никогда не привела встретиться.
После Калинина и этого лагеря под Минском, в тысячном водовороте людей, съезжающихся и разъезжающихся, в голове зарождались мысли, что это все не напрасно, что за этим что-то кроется, что в этом есть какая-то цель. О войне нам абсолютно ничего не говорили. Мирный договор с Германией был заключен. С кем же тогда воевать? Четких очертаний этих мыслей я не могу вспомнить теперь. Что-то подсознательное копошилось и не находило явного выхода. Никаких обсуждений или споров между солдатами не было. Своих мыслей никто не доверял другому.
В военный лагерь под Минском каждый день приезжало и уезжало по несколько сот человек, в основном младшего командного состава. Откуда приезжали, узнавалось из разговоров, но куда уезжали, оставалось секретом.
Через два дня после Николая и я уехал в группе 30 человек. Не доезжая 25 км до Белостока, мы сошли на станции Гродек. Пройдя километров 8, вошли в маленький польский городок (местечко) Михалово. На краю городка находилась военная часть. Вернее было бы сказать, там были казармы будущей военной части. Наш лейтенант предъявил какую-то бумагу часовому, и мы вошли в большой двор, окруженный со всех сторон зданиями барачного типа. Все они были новыми и еще пахли свежей сосной. По всему двору стояли сосны, иногда группами, иногда в одиночку. Двор был пуст. Оказалось, что там было только 60 человек, включая штаб.
Это был остов будущей части, начиная с сержантов, лейтенантов и выше. Надо только было влить солдатскую массу, чтобы заполнить пустые места. Часть значилась под номером, и нам сказали, что мы будем составной частью противотанкового корпуса. Пополнение и оружие ожидаем со дня на день; противотанковые пушки, укрепленные в кузовах полуторатонок, пулеметы и винтовки. А пока что во всей части было только 40 винтовок для часовых и патрулей. Все это говорилось как-то неуверенно, и было такое впечатление, что никто толком не знал, когда придет оружие и пополнение.
О нашем назначении и о будущей части с нами всегда говорил один и тот же майор. Говорил о танках, по которым мы будем стрелять, но чьи это будут танки – определял одним словом «вражеские». Становилось понятно, что нас готовят к войне. Войне с кем? С Германией? С кем еще воевать на польской территории? Никто не осмеливался задать прямой вопрос, помня о мирном договоре 1939 года.
Наш майор пустился даже в детали, как мы будем расстреливать вражеские танки, а потом быстро передвигаться на другое место, чтобы уложить еще несколько десятков танков. В теории выглядело даже занятно.
Кроме лекций по тактике первые дни мы ничего не делали. Иногда выходили в поле, в лесные заросли. Сидели и разговаривали, под видом занятий. А дни были прекрасные: теплые, солнечные. Все цвело, рожь подымалась в человеческий рост, мирно пели птицы, и хотелось, чтобы никогда не кончились эти июньские дни.
Недели через две, думаю, что это было 10, 11 или 12 июня, прибыло пополнение в 600 человек. Это все были 18-19-летние здоровые парни. Большинство – выпускники средних школ. Они уже были в военной форме. А затем, спустя несколько дней, еще 300 человек. Жизнь забила ключом: устройство в бараках, разделение на взводы, разъяснение военной службы, политзанятия, маршировка строем.
Оружия не было, о нем только говорили, ждали со дня на день. Обещали через три дня, неделю. Потом совсем перестали говорить. Только 40 винтовок и были оружием для всех нас. Командного состава тоже не хватало, особенно лейтенантов и выше. Сержанты исполняли должности лейтенантов, и никто толком не знал, что делать с этой массой невооруженных и необученных солдат.
Новоприбывших в город не выпускали, а нас начали выпускать только через десять дней после прибытия. Жители этого городка были поляки, евреи, белорусы, как и во всех городах западной Белоруссии. Говорили по-польски и по-белорусски. Кое-кто плохо по-русски. Для игры в волейбол знание языка не обязательно, и мы играли с местной молодежью. Вокруг волейбольной площадки образовывалась толпа местного населения, в основном, молодежи. Здесь начинались знакомства, особенно с девушками. Но не помню, чтобы я был в городе больше, чем два раза.
За неделю до начала войны мы получили, наконец, первое наше оружие. Это были новенькие полуторатонки. От железнодорожной станции их перегоняли целый день и поставили все 50 в два ряда, предварительно хорошо почистив. Они блестели на солнце, и солдаты обходили их кругом и радовались, наконец мы получили что-то. Через два дня ожидались противотанковые пушки, даже называли станцию, где они находятся. Но прошло и два, и три дня, и никакие пушки не пришли. О винтовках уже перестали говорить.
Много лет спустя, уже после войны, я читал критику союзников, что Сталин так старался угодить Гитлеру, гнал бесчисленными эшелонами нефть и другие материалы для военной машины Германии. Гитлеровские самолеты, заправленные советским бензином, бомбили Англию. Составы шли на запад в Германию днем и ночью. А для своих нужд не хватало вагонов. Угождать старался «мудрый вождь» на свою же голову.
Наше первое оружие – 50 новеньких машин, стояли чинно, но было только 12 водителей. Вели спешный набор в водители и обучение быстрым темпом. Но разворот был медленным, а времени до страшной минуты мало.
Машины стояли аккуратно, в два ряда, и мы их обходили с любовью каждый день.
За три дня до 22 июня, начала войны, я был начальником караула в части. Часа в 4 после обеда вызывает меня начальник спецотдела, в чине полковника.
– Почему вы не арестовали неизвестного лейтенанта, свободно расхаживающего по территории нашей части? – грозно спросил меня полковник.
– Какого лейтенанта? Их много здесь, и я не знаю каждого в лицо, – был мой ответ.
– Вы же начальник караула. Вы должны знать, вы должны были спросить документы, – еще громче сказал полковник.
– Я не мог спрашивать документы у каждого командира. На это надо иметь какие-то основания. Я не видел подозрительного лейтенанта.
– Как не видел? – заорал он на меня. – Это был шпион, а вы прошляпили. Занимались тем, чем не нужно. Вы должны были его арестовать. Я вас отдам под трибунал!
С каждым словом свирепство нарастало, и страх вселялся в меня. Потом начался допрос, откуда я приехал, из какой части, где родился. На его обвинения я просто не знал, как отвечать и что отвечать. Я молчал. Мне хотелось его спросить, почему он сам не арестовал, если знал, что это был шпион? У него, вероятно, были свои доносчики, своя шайка. Почему же они прошляпили? Но я боялся ему сказать это. С подобными типами я никогда не встречался раньше, и я просто не знал, как с ним разговаривать. Я растерялся под тяжестью его обвинений, хотя никакой своей вины нигде не видел.
– Хорошо. На первый раз прощаю, но заведу на вас дело, в котором и зарегистрирую этот случай, что вы упустили шпиона. Можете идти.
Как ошпаренный выскочил я из его мрачной комнаты. Никому об этом не рассказывал, потому что начспецотдела приказал мне молчать и никому ни слова. В продолжение нескольких часов я все думал, как этот НКВД-ист узнал о неизвестном лейтенанте? До сих пор не могу додуматься. Может быть, он просто решил быть «бдительным» и оправдаться перед вышестоящим начальством, предав кого-нибудь трибуналу? Иначе он мог показаться бездейственным. Заслужить себе честь и повышение страданиями других – у этих типов не вызывало угрызений совести.