Текст книги "Сотворение любви (ЛП)"
Автор книги: Хосе Овехеро
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
– Клянусь, я никогда не хотел причинить Кларе боль.
– Ладно, проехали. В любом случае, я пришла не для того, чтобы упрекать тебя.
Она пришла не упрекать меня, я вообще не знаю, зачем она пришла. Не знаю, зачем дала
мне свою визитку, зачем свернула на дорожку к крематорию, чтобы предложить мне платок. Я спрашиваю себя, не в долгу ли она перед Кларой, и не должен ли чего-то я. Быть может, я еще не расплатился, и поэтому Карина здесь, своим костюмом и осанкой выдавая непреклонность. А ведь она непреклонна! Она хмурит брови, словно не желая расслабляться, не доверяя остальным, как будто знает, что в какой-то момент ей придется защищаться или атаковать.
– Ты же не станешь спрашивать меня, правда?
– Хочешь что-нибудь съесть? Перекусить?
– Это не тот вопрос.
– О чем же мне не спрашивать тебя?
– Зачем я пришла.
– Мне все равно. Я очень рад, что ты здесь.
– Не будь сладкоречивым.
Впервые она мне нравится. Я не припомню, чтобы слышал от кого-нибудь медоточивые
слова. Конечно, я их читал, но не знал ни одного человека, который говорил бы их. Кроме того, мне нравится, что она терпеть не может этот слащавый тон соблазнителя, вырвавшийся у меня помимо воли, и дает мне это понять.
Несмотря на ее отказ, я достаю тарелочки с сыром и ветчиной, и пару следующих часов
мы проводим за беседой, словно были знакомы тысячу лет, но не имели случая сблизиться. Я уклоняюсь от вопросов, которых не понимаю, или даю на них какие-то общие, ничего не значащие ответы, типа: “а что там по телевизору?” или “да ладно, ты же знаешь, что это всего лишь работа”, с тревогой следя, не выдаст ли она жестом свое удивление или недоверие. Я предпочитаю рассказывать ей о своем разрыве с женой, как о цивилизованном расставании, а не как о вынужденных тасканиях по судам и инсценировке обычного тягостного и мучительного спектакля, в котором два взрослых человека стараются, чтобы другой заплатил за каждую из их ошибок, за потерянное ими время, за каждую рану и каждое разочарование. “Стиральная машина – за тот раз, когда ты принародно сказал, какая я нудная; дети – за каждый раз, когда ты с досадой разглядывал мой живот; дом, машина, телевизор – за то, что заставил поверить, что я всегда могу положиться на тебя.” Нет, моя жена, которую я назвал Нурией (Карина восприняла это имя, не шелохнувшись), ушла без упреков, без шума и криков. Она не мстила мне, просто отметила тот факт, что мы уже не были счастливы, и нам ни к чему было малодушно и трусливо соглашаться на это пожизненное заключение, довольствуясь малыми радостями и покорно с этим смирившись. Думаю, что этот рассказ взволновал Карину. Возможно, она даже стала оценивать меня чуть больше за мою манеру повествования о разводе, ведь я не говорил о своей жене с пренебрежением и даже намекал на объединявшую нас привязанность друг к другу.
– Она ушла, забрала все свои вещи и ушла.
– У нее был другой?
– Не думаю, но, возможно, скоро появится, ей очень нравилась совместная жизнь.
Впрочем, в зависимости от пары.
– И ты не боролся?
– Чтобы удержать ее? Нурия была права. Думаю, у нас не было настоящего повода, чтобы
продолжать совместную жизнь, только страх одиночества на старости лет. Но для этого недостаточно много времени.
Теперь Карина сосредоточена. Она делает несколько глотков принесенного ею вина, готовясь задать какой-то неясный для меня вопрос, которого я сильно боюсь, потому что недостаточно хорошо отрепетировал свою роль.
– Если бы Клара не погибла в том несчастном случае, хотел бы ты жить с ней после развода?
– Нет, не сразу же. Мне было бы необходимо какое-то время побыть одному. Я не смог бы вот так запросто шагнуть из одной кровати в другую.
– Но ведь это не составляло для тебя труда, когда она была твоей любовницей.
– Это была очень непростая ситуация.
– Для тебя или для нее?
– Тогда я также старался держать их на расстоянии друг от друга, например, я не звонил Кларе, если жена выходила ненадолго за покупками или прогуляться. Я посылал жене сообщения по электронке только если знал, что она долгое время будет одна, или если я проводил выходные с Кларой и вечером в воскресенье не возвращался домой, а в понедельник ехал прямиком на работу. Мне оставалось только всегда смягчать бурю, снижать накал страстей, чтобы не замарать ни одни из этих двух отношений присутствием другой женщины. Поэтому в этом доме нет ничего Клариного.
Карина не прерывала меня. Она казалась взволнованной и потрясенной, и у меня создалось ощущение, что своим рассказом мне удалось уменьшить счет негативным моментам, надо думать, имевшимся в ее списке.
– Твоя жена была в курсе? У нее были подозрения?
– Знаешь, чего мне хотелось бы? Чтобы ты поговорила со мной о Кларе, рассказала, какой она была, как рассказала бы тому, кто ничего о ней не знает.
– Ты мне не ответил.
– Потому что мне не хочется.
Карина достает из сумочки две шпильки. Одну она сжимает губами, а другой скрепляет прядь волос, упавшую на глаза.
– Ладно, – соглашается она, все еще держа вторую шпильку во рту. – Но только в обмен кое на что.
– Конечно.
– Так вот потом ты сделаешь то же самое. Ты расскажешь мне, какой была моя сестра. Договорились?
Какое приятное ощущение головокружения. Ты чувствуешь, что вот-вот в любой момент упадешь, но угроза падения порождает в тебе не страх, а предвкушение, желание того, чтобы от окатившего тебя с головы до ног адреналина, волосы встали дыбом. В этот миг решающего ускорения перед тем, как разбиться о дно, в этот самый миг ты начинаешь жить.
Карина закончила скреплять волосы второй шпилькой, и садится поудобней. Ее взгляд скользит вверх по лестнице, ведущей на террасу. Она меняет позу и садится по-другому.
– Идет, я согласен, – говорю я. – Потом я расскажу тебе, какой была твоя сестра.
Клара со слов Карины.
– Не знаю, говорила ли она тебе или нет, думаю, что-то говорила, но сейчас я рассказываю тебе все с другой точки зрения, со стороны старшей сестры, ответственной за нее, потому что я отвечала за нее. Я говорю с точки зрения сестры, которая смотрит на все глазами родителей, и в какой-то степени заменяет их, говоря, что ей не нравится Кока-Кола, потому что именно это от нее и ожидается. Или говорит, что не любит мотоцикл, потому что велосипед полезнее для здоровья и не загрязняет окружающую среду. Или что она предпочитает не начинать курить, потому что потом станет рабом табака на всю жизнь. Хотя, видишь, в двадцать пять я все-таки начала курить. Впрочем, я ведь хотела поговорить с тобой о своей сестре, не о себе, о младшей сестренке, которая начинает пропадать, совершать опасные поступки, которые лишают родителей сна и доводят меня до того, что я ее ругаю: “Ты – дура! Неужели ты не понимаешь, что заставляешь родителей страдать? Поступая так, ты думаешь, что становишься взрослой, а на деле оказываешься ребенком”. Вот тебе в общих чертах результат – я с родителями по одну сторону баррикады, она окопалась по другую. Я заставляю ее принять позицию подростка, говорящего с пренебрежением: “Да что ты понимаешь? Это моя жизнь, моя, а не твоя! Тебе-то какая разница, если я обожгусь? Палец-то мой.”
Тогда я не понимала, что Клара не была саморазрушительницей. Возможно, она
переоценивала свои силы, потому что была большой оптимисткой. Клара думала, что может пройти через помойку, не загрязнившись, что, как лучик света, может коснуться любой вещи, находиться в любом месте, не являясь по-настоящему частью того, что ее окружало. Как дух в жилой особняк, она входила во все дома, усаживалась за стол вместе с остальными, слушала их трагедии и ссоры, ведя легкую жизнь невесомого призрака. Она рассказала тебе, что вместе с подругой ездила в Петербург автостопом? Что один раз ее задержали за сопротивление властям в доме, захваченном людьми, которых собиралась выселять полиция? Ей даже не исполнилось пятнадцать лет, возраст, когда ты набрасываешься на спецподразделения полиции, вырывая из рук щиты и отрывая с касок защитные щитки. Как видишь, та нежная и мягкая девушка, которую ты знал, в столь юном возрасте могла драться с мужиком, привыкшим применять силу и почти вдвое тяжелее ее. Она чувствовала себя неуязвимой.
Отец хотел запереть ее дома, но ты не можешь запретить пятнадцатилетней девушке
выходить на улицу. Отцу ничего не оставалось делать, как разрешить ей ходить в школу, поликлинику, на занятия по английскому и в класс игры на гитаре, но он отобрал у нее ключи, чтобы она вынуждена была возвращаться, когда кто-нибудь еще не спал. Клара перестала ночевать дома. Я знала, где она находилась, поскольку кто-то из наших общих друзей, наконец, рассказал, что ее видели на площади Второго Мая. Она сидела на одеяле с тремя или четырьмя собаками и каким-то панком, который, вероятно, был там с восьмидесятых. Одна школьная подружка показала мне дом в квартале Лавапьес, где, как она думала, и ночевала Клара – маленькое, побеленное двухэтажное зданьице на углу узенького переулка, с черепичной крышей, деревянными ставнями и железными, покрашенными черными решетками. На вид домик был скорее деревенский, нежели городской с пожелтевшей, во многих местах облупившейся известкой. Он навевал атмосферу заброшенности и разрухи. Я и врагу не пожелала бы жить в подобном месте. В нижней части и вокруг балконов дом был грубо размалеван неумелыми граффити со следами насилия, вызывавшими во мне чувство ярости и злости, равно, как и музыка, которую любила Клара. Слушая ее, я могла только представить певца, который брызгал слюной на публику в первых рядах, рыча и выплескивая свою ненависть. Клара никогда не предлагала мне открыться ей, не хотела разделить чувства, которые всегда говорили мне о моральном разложении, болезненных ранах, об обуявшем ее ужасе и мраке. Эти песни ты можешь петь, только гримасничая и принимая немыслимые позы. Песни о любви, которые слушала Клара, были окрашены отчаянием и безысходностью, это был настойчивый призыв к несчастью. Ты скажешь, что я слишком консервативна в своих пристрастиях, что мне не хватает смелости или немного резкости, чтобы казаться оригинальной, и я думаю, ты будешь прав. Я и сама упрекаю себя, и, временами признаю, что, никогда не желая быть такой, как моя сестра, я хотела бы в чем-то быть похожей на нее.
Мама хотела позвонить в полицию и заявить об исчезновении своей малолетней дочери. Я
убедила ее подождать какое-то время, пока неудобства уличной жизни не вернут сестру домой. Я уверила ее в том, что будет лучше, если Клара, пропустив несколько учебных недель, сама убедится, что такая жизнь не для нее, нежели ее вернут силой, провоцируя настоящий бунт, которого все-таки хотелось избежать. В конце концов, Клара всегда была здравомыслящим, разумным подростком, и эта стадия неуверенности у нее непременно прошла бы. Она осмыслила бы свою независимость, вернулась домой, к прежней жизни нормальной девчонки среднего класса, очень милой, покладистой, прилежной и молчаливой. Ведь, несмотря на все время, проведенное с оборванцами, Клара любила каждый день принимать душ, мыть голову, менять одежду и спать на чистых простынях. Я на самом деле была убеждена в том, что она не переспала ни с кем из этих ребят и не подцепила ни СПИД, ни сифилис, ни герпес. Я не представляла ее лежащей в кровати и обнимающей дурно пахнущее тело с засаленной патлатой головой. И тогда мне в голову пришла эта мысль, что Клара идет по жизни, как лучик света, вернее, как тень, потому что в то время она всегда была одета в черное и красила волосы в тот же цвет. Ее шевелюра была похожа на воронье крыло. Но это была уловка. Я вовсе не хочу сказать, что она обманывала кого-либо, разве только саму себя, да и то неосознанно. Она носила собачий ошейник, купленный в зоомагазине, выбрила виски, хотя при желании могла скрыть их волосами, растущими на оставшейся части головы. Она носила цепи, ботинки “Док Мартенс”, шикарные серьги, огромные стальные или латунные кольца. Понимаешь? Она постоянно меняла свой имидж, ни на чем не останавливаясь. Сумасбродные украшения, немыслимые стрижки, радикальный цвет волос, ужасающе мрачная одежда – все это было. Но, ни единого пирсинга, ни одной булавки, которые ее друзья втыкали себе в губы, носы, брови, соски, клиторы, мошонки – не было. В местах, где руки, а иной раз и лицо, украшались татуировкой с несмываемой краской, не было также следов подкожных игл. Я не раз смотрела на нее в ванной комнате, и то, как она совершенно естественно раздевалась передо мной, уже указывало на то, что ей нечего скрывать. Хотя, возможно, она и пробовала какой-нибудь наркотик (я тоже употребляла экстази, марихуану, и только два раза кокаин), она никогда не вела себя, как наркоманка, ожидающая дозу. И если что-то вдруг изменилось, то в этом виновата я.
Между тем стемнело, и наступила ночь. Мы с Кариной сидим впотемках внизу, в гостиной. Я – на маленьком кожаном диванчике оранжевого цвета, купленном в ИКЕА, хотя так не скажешь, пока не встретишь такой же, но бордовый, черный или коричневый у друзей – одного, второго, третьего… Карина сидит на полу, на подушке. Время от времени она сжимает и теребит один из уголков подушки, поигрывая с ним, или принимается ее взбивать, словно готовя постель для куклы. Сейчас, записав все это, я, возможно, придаю сказанным ею фразам присущий мне ритм, тон и построение. Я вспоминаю наш с ней разговор, но передаю его своими словами, поскольку, когда мы рассказываем о том, что нас окружает, мы всегда говорим своим языком, смотря на все своими глазами, по-своему осмысливая. Нам думается, что мы беспристрастны, испытывая единственно возможные чувства, которые, тем не менее, никогда не перестают быть нашими и только нашими, отличными от чувств других людей. Карина говорит более отрывисто, скупыми, короткими фразами, у нее гораздо меньше сомнений. Иногда ее тон становится саркастическим и таким чужим для меня, что я просто неспособен его передать. Она говорит решительно, безапелляционно, часто повторяясь, будто предвидя, что ей возразят, и слова, сказанные ей, становятся резкими. Постепенно голос Карины звучит все глуше. Я сказал бы, что по мере того, как в комнате меркнет свет, затихает и голос, словно приспосабливаясь к полумраку. Я боюсь, что когда наступит кромешная тьма, он умолкнет совсем. Между нами устанавливается атмосфера доверительной близости, и у меня возникает желание бросить вторую подушку на пол, сесть рядом с Кариной, положив голову ей на колени и продолжая слушать историю ее сестры.
– Поскольку, вопреки тому, что я сказала маме, чтобы успокоить ее, время шло, а Клара не возвращалась (речь идет скорее о неделях, нежели о месяцах), я все больше тревожилась. Из разговоров наших общих знакомых я узнавала о ней, следила за ней издали, иногда подходила, увидев ее сидящей на грязном одеяле или просящей денег у прохожих. Она не протягивала руку, как нищие с карикатур, а приветливо улыбалась, как панк-шутник, играючи просящий деньги ради прикола. Но своей приветливостью она обычно не добивалась того, чтобы ей дали динеро, сигарету, или хотя бы задержались. Наоборот, люди ускоряли шаг, словно испугавшись чего-то в этой девушке, почти что ребенке, в этом темном ангеле, заставлявшем их увидеть ту сторону бытия, которую почти никто не хотел познавать.
Особенно мне нравилось наблюдать за ней исподтишка, когда она играла с собаками, резвилась, носясь с ними по площади, подзывая их, прыгая и кувыркаясь. И тогда я снова встречалась с той Кларой, которую знала. В эти минуты она разрушала покрывавшую ее коросту черствости и бессердечия, чтобы выйти к свету и раскрыть передо мной ту веселую, жизнерадостную, ребячливую сестренку, полную мечтаний, которую мне хотелось защитить. Но потом она садилась, закуривала сигарету, надевала наушники и скрывалась в том мрачном мире, который она возводила, чтобы впоследствии жить в нем.
Когда я убедилась в том, что Клара сама и не собиралась возвращаться, я отправилась на площадь, но не следить за ней, а поговорить. Тебе я признаюсь, что не решилась пойти в дом, по моим предчувствиям, занятый всяким сбродом – мелкими продавцами наркоты, сломленными, язвительными людьми. Я предпочла отыскать ее на открытой площади, там, где она обычно сидела с пятидесятилетним панком. Клара просила деньги, когда я подошла к ней. И вот тогда она протянула ко мне руку ладонью вверх, словно желая показать мне этим жестом, что нас не связывали никакие узы, что я была еще одна прохожая. А может быть, она сделала это потому, что вдруг почувствовала себя неудобно в своей роли и выходила из нее, преувеличенно-фальшиво шутя. Я схватила руку сестры, которая была ее защитой и границей, обняла и поцеловала Клару.
– Пойдем, я угощу тебя пивом, – сказала я сестре.
– Лучше дала бы сто песет, – не очень уверенно возразила она, но направилась за мной на веранду бара, сделав знак своему приятелю и показывая, куда мы пошли. Тот не отозвался.
Я понимала, что мне придется в чем-то противостоять обороняющейся Кларе, понимала, что у нас будет напряженный разговор с взаимными упреками. Я чувствовала себя послом от семейного союза, рассчитывающим умаслить Клару, заговорить ей зубы, чтобы она вернулась в нашу тепленькую жизнь, в то время как она предпочитала запредельную стужу или столь же чрезмерную жару. Я не совсем была убеждена в том, что эта теплота была лучше непогоды. Какое-то время, попивая пиво, мы разговаривали на темы, не имеющие ничего общего с тем, что привело меня на площадь, заполоненную наркоманами, нищими и матерями с детьми. Я рассказала ей о своей учебе, не сказав ни слова об атмосфере, царящей в нашем доме, о вздохах и упреках, о нашем отце, бродящим по квартире с отсутствующим видом. Клара без особого внимания слушала меня, вставляя скупые замечания и сосредоточенно разглядывая выход на площадь. Потом постепенно возникла необходимость принятия, а скорее всего непринятия, решения, которое, таким образом, обуславливало ее будущее. Это решение могло сделать ее таким человеком, каким она, вне всякого сомнения, быть не хотела.
– С тобой что-то произошло, – сказала я ей, не уточняя, что именно случилось, – обратной дороги нет, ты уже не можешь снова стать такой, какой была.
Она вежливо промолчала, не сказав в ответ: “Да что ты понимаешь?”, но я уверена – она так подумала. И еще подумала о том, что тот, кто никогда не осмеливался на что-то рискованное и опасное, не достаточно компетентен не только для того, чтобы давать советы, но и для того, чтобы понять того, кто рискует.
А раз у меня не было аргументов, меня бесило то, что я должна убеждать младшую сестру
в том, что она поступала глупо. Особенно злило то, что это заставляло меня чувствовать себя старухой, которая читала нотации о подходящем и благоразумном, о будущем, об ответственности, о переживаниях родителей, а ведь мне был двадцать один год! Думаю, поэтому я стала искать, с какой стороны оскорбить ее, причинить ей боль.
Клара сохраняла маску равнодушной любезности, хотя в какой-то момент мне показалось,
что ее по-настоящему заинтересовали мои доводы. Не скажу, что она совсем меня не слушала. Скорее, слушала так, как в который уж раз слушают сетования матери, сожалеющей о том, что она бросила свою работу и о скучных и неблагодарных домашних делах. Мы понимаем ее беспокойство, но это не новость, и мы не отвечаем ей. Когда все доводы были исчерпаны, и у меня не осталось слов, Клара взяла мою руку в свою, нежно погладила меня, как гладят ребенка, и ласково спросила:
– А что ты? Будешь хорошей дочерью, станешь приходить вовремя по вечерам, отучишься,
найдешь работу, выйдешь замуж, и у тебя будет двое детей? Ты всегда будешь отмечать дома рождество, дни рождения, крестины? Ты станешь крестить детей, чтобы не обиделась бабушка, разве нет?
Боже, сейчас я думаю, как забавно – я не закончила учебу, не вышла замуж, у меня нет
детей и, в конце концов, я отдалилась от родителей и остальных родственников больше, чем она. Возможно, так случилось потому, что Клара вовремя устроила свою юношескую революцию, а я откладывала до тех пор, пока не стала взрослой. Но в тот момент мне было не смешно. Моя сестра высказала вслух мои тогдашние страхи. Это правда, я боялась, что не смогу найти свой путь в жизни, боялась безвозвратно потерять возможность стать тем, кем хотела бы быть, хотя у меня не имелось ни малейшего представления, кем я хотела быть. Я завидовала Кларе, ее решимости, с которой она сама творила собственную биографию, в то время как я ограничивалась строгим следованием сценарию, написанному не мной.
– А ты, – спросила я ее, – все будешь продолжать играть в игрушки? – Клара меня не
поняла. Она подняла руку, приветствуя своего друга, чем переполошила его собак, которых он привязал к велосипедной стойке. Они приподнялись, насторожив уши, и начали скулить и вертеться на месте. – Не думай, что я не поняла, – выпалила я, выдернув свою ладонь из ее руки. – Все твои вызывающе-взбалмошные прически, мрачные, похоронные цвета, куча собачьих ошейников и уйма колец – все это игра, нет ничего необратимого. Ты играешь в плохую девчонку, самую плохую из своего круга. Ты поиграешь несколько недель, пока тебе не надоест, ведь ты не такая, и это не твое место.
– Какого черта, о чем ты говоришь?
– О твоих друзьях, для них это серьезно. Они колются, причиняя себе вред, отвергают
комфортабельную жизнь, режутся, губят себя. Но от тебя пахнет персиковым мылом и кремом для рук. И я не вижу ни следов уколов, ни шрамов.
Я не понимала, что Кларе, несмотря ни на что, было очень важно мое мнение, что для нее
я продолжала оставаться старшей сестрой. В тот момент я не понимала, что ставлю ее в неловкое положение тем, что раскрыла ее обман и не верю, что она все делала сознательно. Клара ничего не ответила.
Она ничего не ответила, а я не понимала, что означало ее молчание. После того, как я
закончила говорить, мне и самой было так неловко, будто по злобе я спрятала книжку, которую она взяла, или разбила ее любимый диск. Я ушла с чувством выполненного долга, испытывая одновременно горечь поражения. Для сестры я сделала все, что могла, но я покривила бы душой, если бы не призналась тебе, что мне было плохо. Я чувствовала себя обманщицей, как будто пришла туда больше для того, чтобы испортить ей праздник, а не помочь, как делают не слишком-то пользующиеся успехом у ребят девчонки, завидев целующуюся с парнем подружку, с жаром начиная указывать на каждый их недостаток, приписывая им все мыслимые скверные намерения.
Сейчас я говорю тебе все это, но тогда я не думала об этих вещах именно так, не представляла себе их настолько ясно. Это была осознанная тревога, и я винила в ней сестру, заставлявшую меня играть неблагодарную роль. Не знаю, что бы произошло, если бы через несколько дней, может, через неделю, Клара не пришла бы домой. Как она сказала потом, она думала, что в это время я была в университете, а родители – на работе. Она не понимала,
какой веселой, праздничной жизнью она живет – ни обязательств, ни сроков, ни расписания. Она вошла в дом, ни с кем не повстречавшись. Родители куда-то вышли, не помню, куда, а я была в своей комнате. Я хоть и услышала стук двери, но подумала, что это вернулись родители. Через какое-то время я услышала, как в ванной сестра напевает одну из своих злосчастных мелодий. Она пела таким голосом, что можно было подумать, что это голос самого дьявола или, по меньшей мере, страдающей, измученной души. Я вошла без стука и увидела ее голой, выходящей из душа. Она с испуганным лицом судорожно схватила полотенце и, не заворачиваясь, прикрылась им спереди, закрывая тело так, будто перед ней вместо меня находился незнакомый мужчина. Не спрашивай меня, как я так быстро все разгадала. Думаю, оттого, что мне было непривычно, что она столь целомудренно прикрывается полотенцем, когда мы тысячу раз видели друг друга голыми, и не только когда были детьми. Незадолго до того, как она ушла к своей уличной жизни, мы вместе приводили себя в порядок, удаляли волосы и запросто помогали друг другу, намазывая кремом труднодоступные места. Нам было приятно чувствовать нашу близость. Я выхватила у нее полотенце, а ее усилие спрятать одну из рук указало мне то, что я должна была найти. Она сказала, что неважно себя чувствовала и ходила к врачу, чтобы ей сделали анализ крови.
– Ты сошла с ума? Ты и вправду сошла с ума?
Я вышла из ванной просто никакая, потому что мне ничего не пришло в голову. Я не знала, что сказать и как среагировать на эту чудовищность – сестра начала колоть героин. Это была моя маленькая сестренка, и весь гнев и ярость, которые я испытывала в последние недели превратился в страх – ведь Клара уже не играла в игрушки, как я ей говорила, здесь происходили серьезные вещи. Не знаю, а вдруг она сделала это, чтобы поволновать меня, показать мне, что все это было не просто подростковой рисовкой. Клара закрыла дверь ванной на защелку, а спустя несколько минут вышла оттуда, облачившись в свой мрачный наряд – футболку с надписью красно-черными заостренными буквами, заставившими меня подумать о чем-то смутно-нацистском, и отвратительным черепом, из глазниц или рта которого, уже не помню, вылезали черви. От запястья до локтя руки Клары были закрыты какими-то черными наручами. Вот тут-то в квартиру и вошли мои родители. Растерявшись, они остановились в прихожей. Отец улыбался, словно получив приятный, неожиданный подарок и ничему не веря. Мама сжалась, ожидая нового разочарования или неприятной новости.
– Она колется! – сказала я. – Клара начала колоть героин.
Сестра этого не отрицала. Она торопливо ушла в свою спальню, а через секунду вышла оттуда с маленьким рюкзачком, набитым, кажется, еще раньше одеждой, которую она хотела унести с собой. Собиралась ли она сказать что-нибудь родителям, или хотела полностью их проигнорировать, этого я не знаю. Мой отец, мягкий человек. Мы с сестрой втихаря всегда укоряли его, что он не осмеливался дать маме отпор, никогда нас не защищал. Он не решался даже быть посредником в наших с сестрой ссорах. И вот сейчас он протянул вперед руку с открытой ладонью, как будто хотел захлопнуть дверь.
– Клара, – проговорил он.
– Все это фигня, папа, – ответила сестра. Наперекор создавшемуся положению уже поворачивалась разозленная мама. Она, как это уже было много раз, пыталась подчинить нас своим желаниям криком ли, оплеухой, или только жестом древнего пророка, угрожавшего каким-либо вселенским бедствием, словно почерпнутым из Библии. Воздев руки к небесам, она казалась смиренной, неспособной сопротивляться потере своей дочери. Тогда отец, издав странный звук (что-то среднее между рычанием и хрипом), вырвавшийся скорее из груди, чем изо рта, ударил сестру по лицу. От этого удара Клара упала на пол. Я отлично это помню. Не удар, нет, я стояла спиной к сестре и не могла видеть его; отец ударил Клару по лицу, к счастью, не по губам и не по носу, а чуть ниже скулы. Я помню отца с вытянутой рукой со сжатым кулаком, вынужденного сделать два шага, чтобы сохранить равновесие. Через некоторое время сестра поджала ноги, усевшись на полу в позе лотоса и поднеся руки к лицу.
– Ты не выйдешь отсюда, – сказал отец, собираясь сесть в кресло напротив телевизора, но повалился на него без сил. Мы с мамой застыли, как статуи. Не знаю, возможно, мы так растерялись от странного совпадения вспышки отца и покорности сестры, которая подобрала рюкзачок, валявшийся рядом с диваном, и направилась к себе спальню.
Я знаю, что Клара еще несколько раз встречалась со своими дружками, незаконными захватчиками домов, панками или кем там они были, но одеваться она начала по-другому, забросив дома собачьи ошейники и какие-то кольца, и красить волосы в черный цвет она перестала. Колоться она тоже больше не стала. Потом она рассказала мне, что ширнулась только один раз и то сильно себе навредила, потому что дружок, который ей помог, был почти такой же неопытный, как она сама и, кроме того, нервный. Он был вынужден уколоть ее несколько раз, и поэтому вокруг вены образовался большущий синяк. Я также знаю, что отец много раз извинялся за то, что ударил ее тогда, и хотя тот удар и был спасительным, он еще долгое время сожалел об этом. Не знаю, но я вдруг начала думать, что Клара сознательно или неосознанно пришла домой для того, чтобы кто-то помешал ей снова уйти. Возможно, то, что я увидела ее руку, вовсе не было случайностью. Возможно, она подозревала, что встретит нас дома, и хотела, чтобы ее удержали силой. Клара не хотела быть обязанной продолжать это глупое падение в ад, которое она инсценировала, чтобы показать мне, что ее жизнь не была игрой.
Но теперь мы с Кларой уже не были так дружны, как прежде. Клара и в самом деле
выросла, и я не представляла, как мне установить с ней связь. К тому же, чуть погодя, у меня самой в жизни наступил переломный момент. Я бросила университет, ушла из дома, начала работать в офисе одной косметической фабрики.
Мы с Кларой по-прежнему неплохо ладили друг с другом, несколько раз пробовали даже
вернуть былую детскую нежность, ту родственную доверительность и близость, когда кажется, что ее тело становится почти что моим, но, тем не менее, ты понимаешь, что это тело сестры. Это чувство сродни тому, когда ты играешь с куклой – с одной стороны она отличается от тебя, а с другой – она часть тебя: у нее твой голос, твои ощущения, чувства, твои желания и страхи.
Но мы перестали ложиться рядом друг с другом на кровать, чтобы о чем-то пошептаться.
Иногда мы пытались, но наша доверительность звучала неестественно и не красила ни ее, ни меня. Мы уже не примеряли вместе одежду матери, не смотрелись в зеркало, гордясь друг другом, никто из нас не мог сказать: “это моя сестра”, а если и говорил, то это была простая констатация юридического факта, о котором ты можешь написать в книге о своей семье, но прежняя сила единства была потеряна. Уже не было барьера, стоящего на пути между самим собой и одиночеством взрослой жизни.
Почти кромешная темнота. Окна гостиной, хотя и смотрят в маленький дворик, но
огоньков других окон и все слабеющего света, льющегося с маленького, вырезанного крышами окрестных домов, прямоугольничка небес, едва хватает для того, чтобы можно было различить очертания Карины и движение ее руки, подносящей стакан к губам. Вот теперь я бросаю подушку на пол и сажусь рядом с ней. Хотя голос Карины никогда не дрожал, и не было ни единого звука, заставляющего меня думать, что она могла заплакать, что-то подсказывает мне, что мне нужно было бы ее утешить. Я не знаю из-за смерти сестры или из-за выразительной фразы, которой она завершила свой рассказ. Эта фраза заставила меня интуитивно почувствовать, сколь печальна ее жизнь – дни и ночи женщины, не нашедшей способа стать счастливой и подозревающей, что так и не найдет. Но, тогда эта суровость, так беспокоящая меня вначале, эта броня под одеждой очень даже понятны. Мне уже начинают казаться милыми ее решительные шаги, порывистые, энергичные движения, словно она противостоит чему-то с решимостью, которая кажется излишней для подобных мелочей. Все это уже не свидетельство высокомерия или непреклонности, а, скорее, неумелый жест человека, желающего защититься, но не знающего, как. Я глажу ее по голове, и она поворачивается ко мне. В этой темноте я улыбаюсь напрасно. Я жду.