Текст книги "Бегство от Франка"
Автор книги: Хербьёрг Вассму
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
Всю осень я постоянно ходила смотреть витрины книжных магазинов. И ни разу не видела в них своей книги. Зато я хорошо изучила город, поэтому нельзя сказать, что напрасно потратила время.
Я даже зашла в книжный магазин на Майорстюа и нашла там экземпляр своей книги. Он стоял на полке соответственно алфавитному порядку, никем незамеченный. Улучив подходящий момент, я поставила его на витрину. Меня бросало то в жар, то в холод, однако я все-таки решилась. Теперь мой роман стоял немного криво рядом со стопкой последней книги Кетиля Бьёрнстада. Но, главное, он стоял в витрине! Санне Свеннсен: «Неизбежная тень».
Потом я быстро вышла из магазина и принялась изучать витрину. Через стекло переплет не казался таким безобразным. На свету, рядом с другими книгами. Неожиданно мне пришло в голову, что кто-нибудь мог наблюдать за мной и видел, что я сделала.
Я долго гуляла по Фрогнерпарку и думала, между прочим, о том, что дома спрятала книжку в ящик стола, а в официальном месте, незаконно, выставила ее на всеобщее обозрение. Когда я через некоторое время снова прошла мимо того магазина, книга по-прежнему стояла в витрине. Завтра ее непременно уберут.
После выхода книги прошло нескольких недель, но никто не упоминал о ней, за исключением редактора и Франка. На Франка я не рассчитывала. Порой мне казалось, что он просто сочувствует мне. Тогда я стала придумывать всевозможные предлоги, чтобы не встречаться с ним. Почему-то я вообразила, что в одиночестве мне будет не так стыдно. Это не означало, что так оно и было, но я в это верила и потому мне было спокойнее.
Конечно, я заставляла себя думать не только о книге, когда встречалась со знакомыми и была вынуждена следить за общим разговором. Но вообще-то чувство стыда мучило меня постоянно, заглушая все остальные чувства. Мне и не нужно было думать о книге, она все равно всегда была со мной.
Когда я сидела одна в темном кинозале, эпизоды из моей книги накладывались на экран, и кадры становились нечеткими. Или просто безобразными. Когда я с кем-нибудь разговаривала, мысли о ней мешали мне, и я начинала запинаться. Как в детстве, когда взрослые изредка приходили в приют, чтобы выбрать ребенка для усыновления. Я не могла даже поздороваться с ними. В конце концов я стала уже слишком большая, чтобы кого-то интересовать. Всем хотелось получить хорошенького малыша. В последние годы я даже пряталась, когда в приют кто-нибудь приходил. Это вошло у меня в привычку. Словно то, что мной никто не интересовался, было изъяном, который все видели и находили отвратительным.
Протест
– Нет, не приходи, первого февраля я буду участвовать в факельном шествии «Долой насилие!»
– Ты? Пойдешь на демонстрацию? – послышался голос Франка, он звонил мне по мобильному телефону.
– Да. Должна же и я хоть что-нибудь сделать.
Он помолчал.
– Знаешь что? Я пойду вместе с тобой. Там будет столько народу, никто не удивится, что мы случайно…
Радость – сильное слово. И тем не менее. Ни он, ни я и словом не обмолвились о моем появлении возле «Арлекина». Франк подарил мне на Рождество красный мобильный телефон. Чтобы иметь возможность всегда до меня дозвониться, как он выразился. Я не могла протестовать, хотя и не люблю мобильные телефоны. Иногда в ожидании его звонка мой мозг казался мне продырявленной консервной банкой. Бывало, я надолго уходила гулять, оставив телефон дома. Я понимала, что это странный способ наказывать Франка. В таких случаях дома меня ждало раздраженное сообщение. Но я бережно хранила даже такие сообщения. Они показывали, что у Франка была потребность поговорить со мной.
Первое февраля началось с того, что я замерзла, еще лежа в постели. На оконном термометре было минус одиннадцать. Франк не звонил, значит, он обо всем забыл. Я сказала себе, что мне это безразлично. Но это была намеренная ложь. Демонстрация должна была начаться на площади Юнгсторгет и проходить под лозунгом «Долой насилие и расизм!»
Агда, работавшая в нашем приюте, однажды рассказала нам, детям, что их сельский лавочник во время войны был нацистом. После войны его судили. Его дочь тоже. Ее остригли наголо и прогнали из дома. Почти все считали, что так ей и надо. Девушки, работавшие на кухне, и даже сама директриса, говорили об этом. Дочь лавочника звали Ритой. Что она, собственно, такого сделала, кроме того, что была дочерью лавочника, не знал никто. Она была заодно с врагом, говорила Агда, ничего не объясняя. Рита так и не вернулась в селение, хотя волосы у нее давно отросли. Но иначе и быть не могло. Когда лавочника выпустили из тюрьмы и он вернулся домой, брат выбросил его из окна со второго этажа. Это никого не удивило. После падения у лавочника немного помутилось в голове или как там это называется. Во всяком случае, он был уже ни на что не способен, и брат продал его лавку. Агда считала, что лавочник сидел у себя дома на чердаке. Осужденный, бывший нацист под добровольным домашним арестом. Все это случилось еще до моего рождения. Но история о лавочнике продолжала жить долгие годы.
Я помогала Агде раскатывать тесто. И жарила на плите маленькие булочки. Они всегда пригорали. У Агды было розовое лицо и розовые руки и плечи. Передник на ней был белый. Не только из-за муки. У нее был свой, особенный запах и быстрая улыбка, которая гасла так же быстро, как появлялась. Говорили, что Агда глуповата. Я этого не замечала. Разговаривая со мной, она всегда смотрела в сторону. Но все-таки разговаривала.
Риту взяли случайно, сказала она. С таким же успехом могли забрать и дочь ленсмана[2]2
Ленсман – государственный служащий в сельской местности в Норвегии с полицейскими и административными полномочиями.
[Закрыть] и вообще кого угодно. У многих девушек отцы были нацистами. Но они взяли Риту. Она была самая красивая, и ей было всего шестнадцать. Агда шепотом рассказала, что они заперли ее в какой-то комнате и долго допрашивали. Рассказывала она и еще одну историю, случившуюся далеко на севере. Там проводившие допрос заперлись с самой молоденькой из дочерей нацистов.
– Мало того, что они остригли ее наголо, они еще пустили в ход и сосульки, – прошептала Агда.
– Сосульки?
– Да, сосульки. Вот так! – сказала она и сунула себе между ног половник.
Помню, меня удивило, что так могли обойтись с ребенком, у которого были родители. И я попыталась представить себе, как все это происходило. Ей было холодно, это понятно. Но больше я ничего не могла себе представить. Тогда не могла.
Наверное, такие мстители были во всех лагерях. И всегда находили жертву, на которой могли отыграться. Так обычно бывает. Литература кишит рассказами о них. Но в моей книге такого почти нет. Напротив. В ней говорится о людях, которые вообще не умели мстить. И даже не знали, кому они должны мстить. Однако такие невидимки никого не интересовали. И меня тоже.
Нет, мне следовало написать о тех, кто всегда был на виду. Об оголтелых. Например, о каком-нибудь неонацисте. Но я ничего не знала о неонацистах. Только испытывала к ним отвращение. Достаточно сильное, если учесть, что знакомых среди них у меня не было. Можно ли писать о человеке, к которому испытываешь отвращение?
В ожидании трамвая я постукивала ногой об ногу. Одиннадцать градусов ниже нуля, и к тому же сильный ветер. Трамвай был переполнен, так что мне пришлось стоять. Но это пустяки. В вагоне на перегородке висел плакат со стихотворением Лив Лундберг[3]3
Лундберг Лив (р. 1944) – современная норвежская поэтесса.
[Закрыть]. В нем говорилось о линиях. О том, что линии пронизывают всю нашу жизнь. Очень эротичное стихотворение. Должно быть, приятно, когда твое стихотворение висит в трамвае. Все его видят. Даже если не все соизволят его прочитать. Кто-нибудь все равно прочтет. Может, они читали это стихотворение каждое утро по пути на работу? И лишь к концу недели сообразили, что это стихотворение Лив Лундберг. Но это не поздно. Для стихов никогда не бывает поздно. Другое дело романы. После Рождества время романов кончается. А сегодня было уже 1 февраля.
Я сразу поняла, что на Юнгсторгет соберется много народу. Сойдя с трамвая, я оказалась в толпе, спешившей на площадь со всех сторон. Люди текли целеустремленным потоком. Их подгонял холод. Мне стало интересно, есть ли среди них неонацисты. Ведь бывшие нацисты теперь уже древние старики.
Премьер-министр говорил что-то в хрипящий микрофон. Он старался говорить внятно, но я все равно плохо разбирала слона, потому что какая-то мамаша слишком громко разговаривала со своим сыном, который сидел в прогулочной коляске и плакал. Будь у меня ребенок, я бы ни за что не потащила его сюда. В такой толпе может случиться что угодно. Очевидно, эта мамаша не представляла себе, что все может кончиться трагедией. И не она одна. Здесь многие были с детьми.
Я споткнулась обо что-то, показавшееся мне железным прутом. Но это был велосипед, стоящий в штативе для велосипедов. Очередь к факелам проходила как раз по этому штативу. Люди стояли так плотно, что земли не было видно, тем более штатива для велосипедов.
От света факелов все краски казались теплыми. Посиневшие от мороза лица пылали. Какая-то семья забралась на оградку вокруг молодого дерева. Вероятно его посадили прошлой весной. Дерево угрожающе раскачивалось.
Демонстрация давно должна была начаться. Но никто никуда не двигался. Только слышались голоса. Лозунги и знамена замерли на месте. Люди начали добродушно ворчать. Пора уже идти, гудели они. Все замерзли. Молодая женщина с двумя детьми зажгла мой факел. Искры полетели на волосы ее дочки.
Над дымящимися огнями факелов нависло фиолетовое небо. Здания казались призрачными. Люди уже не вмещались в рамки площади. Держа в руках факелы, они парили над нею. Все рвались ввысь, дабы обрести единство. Ввысь! Дома стеной окружали площадь. Это была преграда, которой предстояло пасть.
Мне удалось пробраться сквозь толпу к стене дома, я все пробовала угадать, где будет голова шествия. И мне повезло, я угадала правильно. В одном месте женщина-полицейский настойчиво и властно попросила всех погасить факелы – из-за большой давки они стали попросту опасными. Влиться в демонстрацию оказалось невозможно. В потоке людей я следовала по соседней улице, надеясь соединиться с демонстрантами в другом месте. Ближе к Стортингу. Люди несли детей на плечах. Некоторые катили перед собой детские коляски. Какой-то инвалид в своей коляске совсем обезумел и был похож на берсерка[4]4
Берсерк – викинг, который во время боя впадал в неистовство и потому считался неуязвимым.
[Закрыть]. Многие шли прижавшись друг к другу и держась за руки. Кое-кто свободной рукой прикрывал лицо шарфом или воротником. Изо рта у всех валил пар, глаза чуть не выкатывались из орбит. Краски были великолепные. Все это напоминало рекламу замороженной рыбы.
Почти никто не шел в одиночку. Да, никто не шел в одиночку. Кроме меня. Оглядевшись, я обнаружила, что у всех в этой толпе был хотя бы один спутник. Голова у меня налилась тяжестью, виски сдавило. Но определить словами свое состояние я не могла. Наконец я оказалась на улице Карла Юхана. Людей было видимо-невидимо. Они стекались сюда со всех боковых улиц. Пылающие реки из факелов превратились в огненное море. От этого света фасады домов как будто приподнялись над землей. Ангелы, купидоны, карнизы. Оконные стекла. Тени между ними. Яркие пятна неоновых огней.
Полицейский повторял всем, кто мог его слышать, что надо погасить факелы до того, как шествие подойдет к площади перед университетом. Я послушно воткнула свой факел в грязный, обледенелый сугроб. Многие проделали это до меня. Сугроб превратился в пылающую ледяную глыбу. Некоторые воткнули между факелами цветы и послания.
Я зашла в кафе погреться. Встала у бара, потому что свободных мест не было. Из открытой бутылки мне налили кислого красного вина. Дверь то и дело распахивалась, и из нее сильно дуло. По кривому медному канделябру стекал стеарин. Молодые официанты, когда у них было время, стояли и судачили между собой. Никто из них не удостоил канделябр даже взглядом. Меня это удручало.
Никто не заботится о том, что ему не принадлежит. Этот канделябр принадлежал всем, и потому никто не нес за него ответственности. Наверное, именно поэтому коммунизм и отправился ко всем чертям. А те немногие, которые что-то имели, заботились только о том, чтобы заполучить еще больше.
Она выросла передо мной совершенно неожиданно. Не сняв вязаной шапки и перчаток, она пила из бокала. Куртка на ней была до смешного тонкая. И короткая. Чудная некрасивая юбка доходила чуть не до пола. Была она не молодая, но и не старая. Неопределенного возраста.
– У тебя нет жвачки? – спросила она почти дерзко и протянула руку, готовая схватить у меня жвачку.
– Увы, – ответила я.
– Ты участвовала в демонстрации? – неожиданно спросила она.
– Да.
– Здорово. Правда?
– Да, очень.
Она сняла перчатки, потом спросила:
– Ты была одна?
– Я договорилась с другом, но что-то ему помешало.
– Вот как? Думаешь, он забыл?
Я промолчала. Ей-то что за дело, с кем я была на демонстрации?
– Думаешь, наше факельное шествие поможет? – спросила она.
– Что-то ведь надо делать.
– Может, лучше было бы повесить этих бандитов за уши, чтобы они испытали на себе свои методы?
– Разве мы не пытаемся построить цивилизованное общество? Наказание не должно превращаться в месть. Надо заставить их понять, что они делают. Только так они смогут стать лучше.
– Черта с два! Сколько несчастных должно еще погибнуть, прежде чем люди перестанут верить, будто бандитов можно исправить?
– Не знаю, – буркнула я.
– Вот видишь!
Без всякого стеснения она вытерла нос тыльной стороной ладони. Как ребенок. Вот тут-то я и узнала ее. Мне стало неприятно. По правилам мы должны были встречаться наедине. А теперь она словно проткнула меня насквозь. Мои внутренности вывалились на грязный пол. Я была куклой, набитой опилками. Мне удалось незаметно оглядеть кафе, на нас никто не смотрел.
– В то утро ты начала писать свою книгу, верно? – вдруг спросила она.
Я вздрогнула. Странный вопрос. Слова отдались эхом в моей голове. Но это было не свободное горное эхо, оно было будто заперто в ангаре или подвале.
– Почему ты так решила?
– Ведь ты Санне Свеннсен! Вот здорово!
Когда она произнесла мое имя, у меня потемнело в глазах.
– Я читала твою последнюю книгу. В общем мне книга понравилась, только не главная героиня. Она такая скучная. Слишком приличная, такие мне не по вкусу. Знаю-знаю, люди именно так и живут, но все равно… Нет, конечно, это правильная книга, во всех отношениях правильная.
– Правильная?
– Да, ведь она говорит правду.
– Это все вымысел.
– Какая разница! Твоя книга такой же вымысел, как мы с тобой.
– Что ты имеешь в виду?
Она надменно смотрела поверх моей головы, потом пожала плечами.
– Ничего. Забудь об этом! – неожиданно злобно сказала она, словно я хотела ее обидеть.
– Это большая разница… – неуверенно начала я.
– Забудь об этом! Теперь ты пытаешься писать о Франке. Навсегда соединить его с собой. Вымысел или нет. Ты хочешь заполучить его целиком. Без его ведома!
Неожиданно она сползла с высокого табурета и исчезла. На столе остались ее перчатки. Черные, на серой подкладке. Я еще недолго посидела в кафе, потом взяла перчатки и вышла на мороз.
Франк
Когда я вернулась домой, у меня на мобильнике было сообщение от Франка. Голос у него был взволнованный. Он считал, что мы с ним условились встретиться. Я задумалась. Где бы он мог сейчас быть? Если дома, то мне вряд ли стоит туда звонить. И все-таки я набрала его номер.
– Почему ты пропала? Я тебе звонил, но тебя не было дома.
– Я была на демонстрации.
– Разве мы не должны были встретиться?
Я почувствовала что-то вроде укора совести, но это быстро прошло.
– Я видела вас в пятницу. Ты привел ее в наше кафе.
– Санне! Перестань! Ведь она моя жена!
Я слышала, что он ждет моего ответа, но молчала.
– Санне? Ты меня слышишь?
– Да.
– Это все глупости. Давай лучше встретимся!
– Когда? Сегодня вечером?
– Нет, завтра. После работы. В пять часов.
– Нет.
– Почему?
– У меня встреча.
– Не будь ребенком. Никакой встречи у тебя нет. Ты просто злишься, что на твою книгу не обратили внимания. И злишься уже давно. Только не надо вымещать это на мне.
– Я сейчас положу трубку. – Казалось, я нашла верный выход, но он грозил пустотой. И тем не менее, когда Франк не сдался, я именно так и поступила.
Не успела я открыть дверь, как Франк проскользнул в нее. Такая уж у него была привычка. Он никогда не останавливался на пороге, чтобы взглянуть на меня или улыбнуться. Он ничего не делал, пока не войдет в квартиру и не закроет за собой дверь, отгородив нас от остального мира. Тогда он бросал все, что держал в руках, и обнимал меня. От него пахло смесью дорогого крема после бритья, стирального порошка и того, что он приносил с собой из своей антикварной лавки. Ведь он обычно приходил ко мне сразу после работы.
Сперва он целовал меня в шею, потом в губы, потом вталкивал меня в комнату, бормоча с наслаждением: «Е… е… еще…». Он хватал воздух между словами, и мне это нравилось.
– У меня полтора часа, – сказал он, словно речь шла о целом годе.
– Ты не должен был приводить ее в наше кафе, – буркнула я и сунула руки ему под куртку. Он был такой крепкий. И теплый.
– Что ты имеешь в виду?
– Ты привел ее в «Арлекин». Я вас там видела.
– Это получилось случайно. Ей захотелось выпить кофе.
– Почему?
– Откуда мне знать. Хватит уже об этом! – добродушно сказал он и освободился от моих рук, чтобы раздеться.
Я снова обхватила его и начала расстегивать на нем рубашку.
– Если я увижу вас там вместе еще раз, тебе не поздоровится.
Он вздохнул и позволил раздеть себя.
Если смотреть сзади, голова у Франка похожа на яйцо. Плечи хорошо развиты, но не особенно широкие. Сильная шея как будто перетекает в плечи. Это, наверное, от того, что он мастер по плаванию и прыжкам в воду. Я отказалась от широкоплечего идеала. В нем было что-то гротескное.
Задолго до Франка я знала одного человека с широкими плечами. Он выглядел так великолепно, что я позволила себе забеременеть от него. Это потом уже можно было подумать, что все получилось из-за его плеч. На самом деле, конечно, все было совсем не так. Влюбленности тоже не было. Такие вещи трудно анализировать задним числом. Людей, которые приходят, чтобы тут же уйти, всегда ждут. Он никогда не тренировался. Трудно сказать, как его плечи выглядят теперь.
Франк плавал в бассейне несколько раз в неделю, но отнюдь не из-за плеч. Он вообще не производил впечатление человека, прилагающего усилия к тому, чтобы хорошо выглядеть. Он делал только то, что ему нравилось. Странно думать о том, на что способны люди, чтобы понравиться. Или обеспечить себе хороший прием. В конце концов такие усилия могут привести к тому, что ты усваиваешь чужие привычки.
Пока я была с тем широкоплечим, я стала любительницей бифштексов. Мягких бифштексов с кровью. Я даже привыкла есть сосиски с лепешками. Но все это исчезло вместе с ним. Вряд ли я когда-нибудь встречусь с ним снова. Для этого нет никаких причин. Больше нет. Но все же странно. Сближаешься с человеком, думаешь, что любишь его, потом проходит время, случаются разные события. Роковые события, изменить которых никто не в силах. И чувство пропадает. А то и хуже, превращается в неприязнь или в ненависть.
Я не ненавидела его. Даже когда он исчез. Или мне так казалось потому, что наблюдая сейчас за Франком, думать о ненависти было вообще немыслимо. Правда, время от времени я вспоминала о широкоплечем, но вспоминала как-то безучастно. Потому что после случая с грузовиком его присутствие в моей жизни стало лишним. Как старое зимнее пальто, из которого ты вырос, но кого-то оно еще может порадовать.
Франк казался даже худым, когда лежал вытянувшись во весь рост. Он всегда пропускал женщин вперед. Это мне больше всего в нем нравились. Нравилось, что он видел человека. Про себя он говорил, что был избалованным ребенком. Он очень тепло рассказывал о своей матери. Всегда.
– Ты бы понравилась моей маме, – однажды сказал он. Потом понял смысл своих слов, обнял меня и тихо шепнул: – Прости.
После того случая я часто спрашивала, как поживает его мать.
Когда я видела, как Франк, голый, стоит перед мойкой, меня всегда охватывало чувство, похожее на нежность. Как будто мы с ним были братом и сестрой или близкими друзьями. А когда он наклонялся и у него вдоль позвоночника обозначалась красиво изогнутая канавка, мне хотелось плакать. Но вот Франк медленно поворачивался ко мне, выпрямлялся, улыбнувшись, и это чувство исчезало.
Единственным, кроме гениталий, что напоминало во Франке животное, была его грудь. Она вся заросла волосами. Он очень гордился своей грудью. Я видела это по взгляду, каким он окидывал себя, когда был обнажен по пояс. По его манере медленно, словно нехотя, откидываться назад. Уголки губ и приспущенные веки как будто говорили: «Смотри! Полюбуйся на меня!»
Ноги у него были не совсем прямые и не такие волосатые. Но поскольку Франк никогда не ходил по улице в шортах, для меня это не имело значения. Мать хорошо воспитала Франка. Его отец умер, когда он учился в гимназии.
– Маме пришлось несладко, – сказал однажды Франк, как будто его самого смерть отца вообще не коснулась. Но я поняла, что коснулась. Только он не хотел говорить об этом. Если кто-то и был способен понять его, так это я. Я оставила его в покое. И все-таки он рассказал мне, что его отец повесился в столовой на крюке, на который обычно вешают люстры.
– Мама всегда мечтала о люстре, – сказал он.
– А ты?
– Я предпочитаю продавать их, – ответил он с кривой усмешкой.
В это мгновение я успела увидеть его. Таким, каким он был. Уязвимым. Он бы никогда не признался, что ему не хватает отца.
– Я был вне себя от злости, – сказал он.
– Это понятно. Он мог хотя бы уйти из дома и совершить свое предательство где-нибудь в другом месте, – сказала я, не зная, как он отнесется к моим словам.
Он глянул на меня. Мне показалось, что он мог истолковать мои слова как выражение симпатии. И даже мгновенной вспышкой любви.
– Спасибо! – сказал он.
Поддавшись бестактному любопытству, которому научилась на кухне нашего приюта и объектом которого быть так противно, я спросила:
– Твоя мать все еще живет в той квартире?
– Да. Она переставила свою кровать в столовую. Под тот самый крюк. И спит там с тех пор, как отца похоронили.
Он как будто пересказывал какой-то роман. И я, как всякий нормальный критик, подумала, что женщины так не поступают. Женщины существа нежные, они боятся смерти. Так мне всегда казалось. Женщины оплакивают своих покойников, но не посещают места их смерти. Правда, в истории и литературе описано несколько нетипичных случаев, и они оставляют тяжелое впечатление. Такие поступки, безусловно, считают неженственными. Но мать Франка поступила именно так. И мое уважение к нему значительно возросло. Я стала иначе смотреть на него. Человек, мать которого ставит свое ложе на место смерти мужа, не абы кто. Мне захотелось расспросить его именно об этом.
– В смелости твоей матери не откажешь.
– Ей? Ты ошибаешься. Она просто упряма, как осел.
– Почему, как осел?
– Потому. Поступок отца привел ее в ярость. По ее мнению, он не должен был так уходить. Это уже слишком. Она говорила, как и ты, что он мог бы сделать это в другом месте. По-моему, повеситься на крюке в столовой она считала проявлением изощренной злобы. И не могла простить его за свою разбитую мечту о люстре.
– У нее так и нет… люстры?
– Нет. Я хотел подарить ей люстру, но она категорически отказалась. «Я буду спать под отцом до самой своей смерти», обычно говорит она. И каждое Рождество повторяется одна и та же история. Обеденный стол стоит на кухне, мы едим там, а не в столовой. Аннемур не нравится, что мать в праздник говорит о мрачном. Она боится, что это повредит девочкам.
– Каким образом?
– В жаждущей мести бабушке и повесившемся дедушке нет ничего романтического. Правда, дети иначе смотрят на такие вещи. Они слушают с интересом, хотя уже много раз слышали эту историю. Это Аннемур…
– У твоих родителей был неудачный брак?
Франк в полосатых облегающих трусах стоял у встроенного кухонного стола и пил пиво прямо из бутылки. Я почувствовала отзвук его горячих синкопированных толчков в своем чреве. Потом он задумчиво вытер рот и сказал:
– Что-то, наверное, было, если он повесился.
– Депрессия?
– Депрессия была у нее. Мама всю жизнь чем-то расстроена. Ее обычные слова: «Я так расстроена, что могу умереть в любую минуту, и это будет облегчением».
Он не передразнивал мать, просто повторил ее слова таким тоном, словно цитировал доклад о состоянии зубов норвежцев после войны. Что-то подсказывало мне, что хуже бывает не тем людям, которые жалуются на свою депрессию. А скорее тем дурочкам, которые не хотят в этом признаться. Я на мгновение почувствовала родство с этими последними, но тут же отогнала прочь эту мысль.
– Он мог бы броситься с моста или утонуть в море, – сказала я, стараясь, чтобы мой голос звучал по-врачебному невозмутимо.
– Нет. Он старался не ездить даже на лифте и вообще лучше всего чувствовал себя дома, – коротко ответил Франк.
Если бы у меня были родители, то, возможно, у меня была бы причина посмеяться над его словами. Но у меня не было причин смеяться, и у Франка тоже. Тут было не до смеха.
– Ты хочешь сказать, что он нуждался в надежной защите дома и хотел до последней минуты, как говорится, знать, что у него под ногами есть пол?
– Да, примерно так.
Я увидела перед собой отца Франка – вот он отодвигает в сторону обеденный стол, делает петлю, приносит ящик из-под пива или табурет и залезает на него. Потом, поджав ноги, повисает, держась за ремень, чтобы проверить выдержит ли крюк его тяжесть. Его немного трясет. Но вообще-то он спокоен. Кто знает, как все было? Но я увидела именно такую картину.
– Он единственный… в вашей семье? – спросила я с той же бестактностью, с какой завела этот необычный разговор. Я чувствовала себя кошкой, которая лежит в уголке и подглядывает за семейной трагедией Франка.
– Не знаю, – растерянно ответил он. – Думаю, да. А почему ты спросила об этом?
– В некоторых семьях злоупотребляют такими вещами. Что-то вроде мести. Это передается по наследству следующим поколениям.
Франк с задумчивым видом смотрел на меня.
– Я думаю, маме было бы приятно с тобой познакомиться.
– Почему?
– Точно не знаю. Но, по-моему, вы ко многому относитесь одинаково.
– Каким образом?
– Если разговор касается чего-нибудь неприятного, вы говорите обо всем прямо и объективно. Словно разбираете в кладовке вещи, которые остались непроданными. Это не совсем обычно.
– Тебе это не нравится?
– Нравится или нет, какая разница, но я вижу в этом определенную схему. Пусть будет так. Я ничего не собираюсь менять.
– И меня тоже?
– Тем более тебя, – сказал он и опустошил бутылку. Потом поднял ее к свету и через нее посмотрел на меня. Показал мне язык, что делал довольно часто, свободной рукой обхватил мои бедра и притянул к себе.
Я устояла перед искушением поинтересоваться, какая она. Это было бы слишком.
– Нельзя менять родителей, – сказала я вместо этого.
– И детей тоже, – серьезно отозвался он.
– Береги своих детей. Семейные трагедии часто повторяются через поколение.
Глаза Франка затянулись пленкой, как у совы, на которую упал луч света.
– Ты за словом в карман не лезешь, – сказал он и замкнулся, превратившись в ежа, лежащего в траве. Медленно ощетинились иголки. Это означало: «Пожалуйста, не тронь меня. На сегодня хватит».
Теперь его семейные отношения интересовали меня еще больше. Но аудиенция была окончена. Франк снова стал как будто Франком. Моя задача заключалась в том, чтобы всеми силами поддерживать в нем равновесие. И этот случай показал мне, что наши отношения исключают долгие откровенные разговоры.
Моя комната с диваном-кроватью, ванной, размером с почтовую марку, встроенной кухней и письменным столом изменялась, как только сюда входил Франк. Она превращалась в стойло для соития. Разговор ограничивался односложными словами и короткими конкретными фразами. Или стонами. Это сохраняло энергию, но едва ли могло называться разговором. Скорее высшей степенью сосредоточенности.
Франк любил так умело, как мог только бывший спортсмен. Его выносливое скользящее тело было чутким и нежным. И после такой отдачи было просто кощунственно затрагивать темы, которые могли испортить настроение и омрачить его уход. Он нуждался, так сказать, в духовном пространстве, в котором мог бы спрятаться. Я, как правило, не лишала его такой возможности.
Потом, когда у него оставалось еще полчаса, его тело иногда начинало мешать мне. Оно напоминало о том, что я всеми силами старалась забыть, а именно – что оно вот-вот исчезнет. Как будто я хотела пережить и забыть эту боль еще до его ухода. Я тосковала по его телу, когда его не было рядом, и оно напоминало мне об этой тоске, когда он был со мной.
Совершив удачную сделку, Франк отправлялся на ипподром Бьерке и ставил на лошадей. Подозреваю, что точно так же он отмечал и неудачные и посредственные сделки. Но он не был обязан отчитываться передо мной. Для этого у него была жена. Правда, я была совсем не уверена, что он перед ней отчитывался.
Случалось, он выигрывал. Тогда он заказывал еду в «Смёр-Петерсене» и приносил бутылку хорошего вина. В рестораны мы с ним не ходили. Там кто-нибудь мог нас увидеть.
– Когда я сорву большой куш, мы с тобой уедем за границу и пробудем там целый год, – любил говорить Франк.
В первый раз я спросила, возьмет ли он с собой и жену с детьми. Но он так оскорбился, что больше я таких вопросов не задавала.
– Как было бы хорошо! – говорила я вместо этого и делала мечтательный вид. Это ему нравилось больше. Я вообще старалась угадать, что ему понравится. Что заставит его расслабиться и поднимет ему настроение.
Когда я вышла из ванной, он уже налил в бокалы вино. Таков был заведенный порядок. Если можно говорить о заведенном порядке, когда дело касается любовных отношений. Я знала, что он все время поглядывает на часы. И ставила будильник так, чтобы он в любую минуту мог взглянуть на него. Я не выносила, когда он наклонялся и смотрел на ручные часы. Его лицо исчезало. А может, меня раздражало само это движение. Уже уносившее его от меня.
Я сидела на неприбранном диване-кровати и думала о том, что она постоянно видит его дома. Каково это? Каково лежать рядом с ним ночью? Такими мыслями я могла развлекаться в одиночестве. Знает ли она обо мне? Будь я на ее месте, я бы сразу догадалась.
– За тебя, Франк! – сказала я, думая о том, что я бы сразу догадалась.
– За тебя, Санне! – отозвался с дивана Франк. Чокаться лежа было не очень удобно.
– Ты подумал над тем, о чем мы говорили? О будущем? – осторожно начала я, пытаясь снова завести этот важный для меня разговор, хотя и понимала, что это глупо.