355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханна Арендт » Истоки тоталитаризма » Текст книги (страница 45)
Истоки тоталитаризма
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:56

Текст книги "Истоки тоталитаризма"


Автор книги: Ханна Арендт


Жанры:

   

Философия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 49 страниц)

Жителей тоталитарных стран ввергают в ловушку природного или исторического процесса ради его ускорения, и, как таковые, они могут быть либо исполнителями, либо жертвами присущего ему внутреннего закона. Этот процесс внезапно может решить, что те, кто сегодня уничтожал расы или отдельных людей или представителей отмирающих классов, завтра сами должны быть принесены в жертву. Чтобы управлять поведением своих подданных, тоталитарному режиму нужно одинаково хорошо подготовить каждого и на роль жертвы, и на роль палача. Эту двустороннюю подготовку, заменяющую какой-то прежний принцип действия, осуществляет идеология.

Идеологии, т. е. всяческие «измы», могущие, к удовольствию своих приверженцев, объяснить все и вся, выводя любое событие из единственной предпосылки, суть явление очень недавнего происхождения, и долгое время они играли ничтожную роль в политической жизни. Только, так сказать, задним умом можно увидеть в них определенные черты, которые сделали их столь опасно пригодными для тоталитарных режимов. Вряд ли до Гитлера и Сталина этот огромный политический потенциал идеологий был известен.

Идеологии отличаются «научностью»: они сочетают естественно-научный подход с философскими выводами и претендуют на звание научной философии. Само слово «идеология», по-видимому, подразумевает, что идеи могут стать предметом науки, подобно тому как животные есть предмет зоологии, и что вторая часть – «логия» в слове «идеология», как и в слове «зоология», указывает не на что иное, как на logoi, научные высказывания о своем предмете. Если бы дело обстояло таким образом, то в этом случае идеология была бы псевдонаукой и псевдофилософией, разом преступившей и границы науки, и границы философии. Деизм, например, был бы тогда идеологией, рассматривающей идею Бога, которой занимается философия, на манер науки теологии, для которой Бог есть реальность откровения. (Теология, не основанная на откровении как живой реальности, а трактующая Бога как идею, была бы такой же нелепой, как и зоология, которая больше не уверена в физическом, осязаемом существовании животных.) Однако мы знаем, что это только часть истины. Деизм, хотя он и отрицает божественное откровение, не просто высказывает «научные» суждения о Боге, который есть только «идея», но использует идею Бога, чтобы объяснить ход событий в мире. Эти «идеи» разных «измов» – раса в расизме, Бог в деизме и т. п. – никогда не составляют предмета идеологий, и суффикс «логия» никогда не обозначает просто некую совокупность «научных» высказываний.

Идеология есть то, что буквально выражает это название: она есть логика идеи, «идео-логика». Ее предмет – история, к которой применена «идея»; результатом этого применения оказывается не совокупность утверждений о чем-то, что реально существует, а развертывание логики какого-то процесса в состоянии непрерывного изменения. Идеология рассматривает действительный ход событий так, как будто он следовал тому же «закону», что и логическое изложение ее «идеи». Идеологии претендуют на познание мистерии исторического процесса как целого – тайн прошлого, путаницы настоящего и неопределенностей будущего, – исходя только из внутренней логики соответствующих своих идей.

Идеологии никогда не интересуются чудом бытия в настоящем. Они настроены исторически и занимаются становлением и гибелью, подъемом и упадком культур, даже если пытаются объяснить историю с помощью какого-то «закона природы». Слово «раса» в расизме вовсе не свидетельствует о подлинном интересе к человеческим расам как области научного исследования, но представляет собой «идею», посредством которой движение истории объясняется как один последовательный процесс.

«Идея» в идеологии – это не умопостигаемая вечная сущность Платона и не регулятивный принцип разума Канта – она стала инструментом объяснения. Для идеологии история не есть нечто высвечиваемое идеей (это означало бы, что история видится sub speciе какого-то вечного идеала, который сам находится вне исторического потока), а нечто такое, что можно вычислить с помощью идеи. «Идея» годится на эту новую для себя роль благодаря ее собственной «логике», по которой историческое движение есть следствие самой «идеи» и не нужен никакой внешний фактор, чтобы привести ее в движение. Так, расизм есть вера, будто существует необходимый процесс исторического движения, внутренне присущий самой идее расы, а деизм – это вера, что движение как некая внутренняя тенденция имманентно понятию Бога.

Движение истории и логический процесс развертывания этого понятия предполагаются соответствующими друг другу, так что все происходящее случается согласно логике одной «идеи». Но единственно возможное движение в сфере логики есть процесс дедукции, процесс выведения из исходной посылки. Диалектическая логика (с ее движением от тезиса через антитезис к синтезу, который, свою очередь, становится тезисом следующего диалектического движения), когда за нее ухватывается какая-нибудь идеология, в принципе не отличается от вышеописанного образца: первый тезис становится здесь посылкой, и выгода диалектики для идеологического объяснения в том, что ее ухищрения способны изобразить и оправдать действительные противоречия как стадии единого последовательного движения.

Как только к идее применяют логику как некое самодвижение мысли, а не как необходимое средство контроля мышления, эта идея превращается в посылку. При идеологических объяснениях мира эта операция использовалась задолго до того, как она стала столь зловеще плодотворной для тоталитарной аргументации. Это чисто негативное насилование логики, запрещение противоречий, стало «продуктивным», поскольку звенья мысленной цепи можно было предлагать и навязывать человеческому сознанию, просто делая логические выводы как в обычном дедуктивном доказательстве. В этот процесс доказательства не может вмешаться ни новая идея (которая могла бы стать еще одной посылкой с другой цепью следствий), ни новый опыт. Идеологии всегда полагают, что одной идеи достаточно для объяснения всего, если развивать выводы из этой исходной посылки, и что любой опыт ничему не учит, так как все уже содержится в этом гладком процессе логического дедуцирования. Опасность променять неизбежную проблематичность философской мысли на тотальное объяснение, предлагаемое той или иной идеологией с ее Weltanschauung, – даже не столько в риске падения до каких-то обычно вульгарных и всегда некритических предположений, сколько в промене свободы, неотъемлемой от способности человека мыслить, на смирительную рубашку логики, которой человек может сам себя изнасиловать почти так же беспощадно, как это сделала бы внешняя сила.

Weltanschauungen и идеологии XIX в. не были сами по себе тоталитарными, и хотя расизм и коммунизм стали главными идеологиями XX в., они были в принципе не «более тоталитарны», чем любые другие. Тоталитарная чума приключилась с ними потому, что элементы опыта, на которые они первоначально опирались, – борьба между расами за мировое господство и борьба между классами за политическую власть в части стран – оказались политически более важными, чем элементы других идеологий. В этом смысле идеологическая победа расизма и коммунизма над всеми остальными «измами» была предрешена еще до того, как тоталитарные движения избрали именно эти идеологии. В то же время, все идеологии содержат тоталитарные элементы, однако последние полностью развиваются только при тоталитарных движениях, что создает обманчивое впечатление, будто только расизм и коммунизм тоталитарны по своей сути. Истина же скорее в том, что действительная природа всех идеологий раскрывается только в той роли, какую данная идеология играет в механизме тоталитарного господства. С этой точки зрения можно выделить три специфически тоталитарных свойства всякого идеологического мышления.

Во-первых, со своими претензиями на тотальное объяснение идеологии склонны объяснять не то, что есть, а то, что находится в становлении, что только нарождается или же, наоборот, отмирает. Во всех случаях они интересуются исключительно движением, иначе говоря, историей в привычном смысле этого слова. Идеологии всегда ориентированы на историю, даже когда, как в случае с расизмом, они по видимости исходят из натуралистических предпосылок; природа попросту служит объяснению исторического, если исторические проблемы сводят к природным. Тотальные притязания идеологий обещают объяснить весь ход исторических событий, включая полное объяснение прошлого, полное понимание настоящего, надежное предсказание будущего.

Во-вторых, стремясь к тотальному объяснению, идеологическое мышление становится независимым от всякого опыта, на котором оно ничему не способно научиться, даже если это опыт совсем недавних событий. Тем самым идеологическое мышление освобождается от реальности, воспринимаемой нашими пятью чувствами, и настаивает на какой-то «более истинной» реальности, скрывающейся за всеми воспринимаемыми явлениями, правящей ими из этого сокровенного тайника и требующей шестого чувства для своего распознавания. Этим шестым чувством как раз и наделяет идеология, то особое идеологическое натаскивание, которым заняты образовательные учреждения, созданные с единственной целью – целью муштровки «политических солдат» в нацистских Ordensburgen или школах Коминтерна и Коминформа. Пропаганда тоталитарного движения также служит освобождению мысли от опыта и реальности; она всегда старается отыскать какой-то сокровенный смысл в каждом заметном общественном событии, подозревая некие тайные намерения за каждым общественно значимым политическим актом. После того как движение пришло к власти, оно приступает к изменению реальности в соответствии со своими идеологическими лозунгами. На смену идеи враждебного окружения приходит идея заговора, и это порождает умонастроение, в котором действительность – реальную вражду или реальную дружбу – люди переживают и осознают уже не в собственном значении этих понятий, а автоматически примысливают к ним что-то еще.

В-третьих, так как не во власти идеологий на самом деле изменять реальность, они достигают освобождения мысли от опыта определенными методами доказательства. Идеологическое мышление выстраивает факты, применяя чисто логическую процедуру, которая начинает с аксиоматически принятой посылки и дедуцирует из нее все остальное, т. е. это мышление протекает с последовательностью, не существующей нигде в мире действительности. Это дедуцирование может быть логическим или диалектическим; в обоих случаях оно подразумевает последовательный процесс рассуждения, который, просто в силу процессуального характера такого мышления, предполагается способным понять и движение надчеловеческих, природных или исторических процессов. Понимание достигается мысленной имитацией, формально-логической или диалектической, «научно» установленных законов движения, с которыми благодаря этому процессу имитации отождествляется понимающее движение мысли. Идеологическая аргументация, будучи всегда разновидностью логической дедукции, соответствует двум ранее упомянутым свойствам идеологий – наличию идеи движения и освобождению от уз реальности и опыта – во-первых, потому что движение ее мысли не вырастает из опыта, а самопорождается из однажды принятого и неизменного мысленного материала, и, во-вторых, по той причине, что она превращает один-единственный момент, вырванный из всего потока нашего реального опыта, в аксиоматическую посылку, после чего процесс аргументации остается в полной изоляции от любого дальнейшего опыта. Раз эта посылка, отправная точка рассуждения установлена, опыт более не мешает идеологическому мышлению, и никакая реальность не сможет на него повлиять.

Прием, который использовали оба тоталитарных правителя, чтобы превратить свои идеологии в инструменты, имея которые любой из их подданных мог бы заставить себя примириться с террором, был обманчиво прост и непритязателен: они трактовали эти идеологии абсолютно серьезно, гордясь – один – своим высшим даром рассуждать с «ледяной холодностью» (Гитлер), другой – «беспощадностью своей диалектики», доводя идеологические выводы до крайней логической последовательности, которая постороннему наблюдателю казалась нарочито «примитивной» и абсурдной: «умирающий класс» составляют осужденные на смерть люди; «не приспособленные к жизни» расы должны быть уничтожены и т. д. Те же, кто признавал существование таких явлений, как «отмирающие классы», но не выводил из этого необходимости убивать их представителей, как и те, кто соглашался, что право на жизнь как-то связано с расой, но не делал отсюда заключения о необходимости убивать «неприспособленные расы», явно были либо глупцами, либо трусами. Эта строгая логичность как руководство к действию пронизывает всю практику тоталитарных движений и режимов. Заслуга в этом целиком принадлежит Гитлеру и Сталину, которые, хотя и не внесли ни единой новой мысли в идеи и пропагандистские лозунги своих движений, уже по одной этой причине должны считаться величайшими идеологами.

Что отличало этих новых тоталитарных идеологов от их предшественников, так это то, что больше всего их привлекала не «идея» идеологии (борьба классов и эксплуатация рабочих или борьба между расами и забота о германских народах, а сам логический процесс который можно было развить из нее. Согласно Сталину, не идея, не не ораторское искусство, а «неопровержимая сила логики» овладевала ленинской аудиторией. Сила, которая, по мысли Маркса, возникает, когда идея овладевает массами, была обнаружена не в самой идее, но в логическом процессе, который подобен «каким-то всесильным щупальцам, которые охватывают тебя со всех сторон клещами и из объятий которых нет мочи вырваться: либо сдавайся, либо решайся на полный провал».[1015]1015
  Сталин И. В. О Ленине. Речь на вечере кремлевских курсантов 28 января 1924 г. // Сталин И. В. Соч. Т. 6. М., 1954. С. 55. Интересно отметить, что сталинская «логика» была в числе тех немногих его качеств, которые удостоились похвалы Хрущева в его разоблачительной речи на XX съезде партии.


[Закрыть]

Эта сила могла полностью проявить себя, только когда начиналось осуществление идеологических целей: построение бесклассового общества или выведение расы господ. В процессе этого осуществления то первоначальное содержание, на котором строились идеологии, пока они так или иначе были вынуждены апеллировать к массам, – эксплуатация рабочих или же национальные устремления Германии – постепенно исчезало, пожираемое, так сказать, самим процессом: в полном согласии с «ледяной холодностью мышления» или «неопровержимой силой логики» рабочие во времена большевиков лишились даже тех прав, которыми они пользовались при угнетательском царском режиме, а немецкий народ пережил такого рода войну, которая абсолютно не считалась с минимальными условиями выживания немецкой нации. Не просто в предательстве ради своекорыстных интересов или жажды власти, а в самой природе идеологической политики надо искать объяснение тому, что реальное содержание идеологии (рабочий класс или германские народы), которое первоначально несло определенную «идею» (классовой борьбы как закона истории или же борьбу между расами как закона природы), было поглощено логикой проведения этой идеи в жизнь.

Подготовки жертв и палачей вместо принципа действия Монтескье требует от тоталитаризма не идеология, как таковая (расизм или диалектический материализм), а его внутренняя логика. Наиболее убедителен в этом отношении аргумент, который очень любили и Гитлер, и Сталин: нельзя сказать А, не сказав Б и В и так далее, до конца убийственного алфавита. Эта насильственно-принудительная логичность, по-видимому, имеет своим источником страх самопротиворечия. Когда во время сталинских чисток их исполнители преуспевали в получении от своих жертв признаний в преступлениях, которых те никогда не совершали, они использовали главным образом этот глубинный страх противоречия. Рассуждение строилось примерно так: все мы согласны с посылкой, что объективно история – это борьба классов и признаем роль партии в руководстве этой борьбой. Отсюда вытекает что со стратегически-исторической точки зрения партия всегда права (по словам Троцкого: «Можно быть правым только вместе с партией и через партию, ибо история не дала другого пути быть правым»). В данный исторический момент, в полном соответствии с законом истории неизбежны определенные преступления, за которые партия, зная конечный результат действия этого закона, должна карать. Поэтому партии нужны преступники, ответственные за эти преступления. Однако может так случиться, что, хотя партия и знает о совершающихся преступлениях, ей плохо известны конкретные их виновники. Тем не менее гораздо важнее установления истинных преступников прикончить сами преступления, ибо без этого История не продвинется вперед а будет топтаться на месте. И потому в любом случае – совершили ли вы действительное преступление или были призваны партией сыграть роль преступника – вы объективно становились врагом партии. Если вы не сознаетесь в преступлениях, то тем самым вы отказываетесь помогать движению Истории через партию и превращаетесь в ее реального врага. Эта убийственная логика заставляет вас поверить что отказываясь сознаться, вы сами себе противоречите и тем обессмысливаете всю свою жизнь; однажды сказанное вами А неумолимо определяет всю вашу жизнь через ряд логически порождаемых им следствий – Б, В и т. д.

Для мобилизации людей даже тоталитарные правители частично полагаются на самопринуждение изнутри, все еще нуждаясь в нем, и это навязчивое внутреннее самопринуждение обеспечивает тирания логичности, против которой ничто не устоит, кроме великой способности людей обновляться, начинать что-то иное и новое. Тирания логичности начинается с подчинения ума логике как некоему бесконечному процессу, которому человек может доверить производство своих мыслей. Этим актом подчинения человек предает свою внутреннюю свободу, так же как он отрекается от свободы передвижения, когда покоряется внешней тирании. Свобода как внутреннее качество человека тождественна его способности начинать и творить новое, подобно тому как свобода в качестве политической реальности тождественна существованию некоторого пространства между людьми для их самочинного движения. Это начало не подвластно никакой логике никакой самой убедительной дедукции, ибо каждая логико-дедуктивная цепь предполагает свое свободное начало в форме исходной посылки. Пак террору нужно, чтобы с рождением каждого нового человеческого существа в мире не появлялось и не заявляло о себе новое самостоятельное начало, так и самообуздывающую силу абсолютной логичности пускают в ход, чтобы никто никогда даже не начал по-настоящему мыслить, ибо мышление как самый свободный и чистый вид человеческой деятельности есть прямая противоположность автоматически-принудительному процессу дедукции. Тоталитарный режим может чувствовать себя в безопасности, пока он способен мобилизовывать силу воли самого человека, чтобы заставить его влиться в то гигантское движение Истории или Природы, которое, предположительно, использует человечество как свой материал и не знает ни начала, ни конца, ни рождения, ни смерти.

Итак, с одной стороны, внешнее принуждение тотального террора, который железом и кровью сбивает в одно стадо массы изолированных индивидов и одновременно поддерживает их в этом мире, который давно стал для них пустыней, и – с другой – самопринудительная сила идеологики, логической дедукции, которая по отдельности готовит к террору каждого индивида в его одиночестве и разобщенности со всеми другими, – эти два вида принуждения соответствуют друг другу и нуждаются друг в друге, чтобы запустить управляемую террором людскую машину и поддерживать ее в постоянном движении. Как террор, даже в его дототальной, еще просто тиранической форме, разрушает все взаимоотношения между людьми, так и самопринуждение идеологического мышления разрушает все его связи с реальностью. Подготовка к террору успешно завершена, если люди потеряли контакт со своими ближними и с реальностью вокруг себя, ибо вместе с этими контактами человек теряет способность мыслить и учиться на опыте. Идеальный подданный тоталитарного режима – это не убежденный нацист или убежденный коммунист, а человек, для которого более не существуют различия между фактом и фикцией (т. е. реальность опыта) и между истиной и ложью (т. е. нормы мысли).

Вопрос, поставленный нами в начале этих рассуждений и к которому мы теперь возвращаемся, – это вопрос о том, какой вид основополагающего опыта из сферы совместной жизни людей составляет дух тоталитарной формы правления, сущность которой – террор, а принцип действия – логичность идеологического мышления. Факт, что такая комбинация никогда прежде не использовалась в меняющихся формах политического господства, очевиден. И все же тот базисный опыт, на который опирается тоталитаризм, должен быть известным и не чуждым человеку, так как даже эта самая «оригинальная» из всех политических форм придумана людьми и как-то отвечает их потребностям.

Как часто замечали, с помощью террора можно абсолютно управлять только теми людьми, которые изолированы и разобщены, и потому одна из первейших задач всех тиранических правлений – добиться такого разобщения. Изоляция от ближнего может стать началом террора; она, без сомнения, самая благоприятная для него почва и всегда его результат. Эта изолированность, или разобщенность, людей, так сказать, предтоталитарна. Ее признак – их бессилие, ибо сила всегда исходит от людей, «действующих согласованно» (Бёрк); разобщенные люди бессильны по определению.

Человеческая изолированность и бессилие, т. е. глубокая неспособность действовать, всегда были характеристиками тираний. При тираническом правлении политические контакты между людьми оборваны и человеческие способности к действию и проявлению силы расстроены. И тем не менее не все контакты между людьми порваны, как и не все человеческие способности разрушены. Остается незатронутой вся сфера частной жизни с ее возможностями для выдумки, мысли и накопления опыта. Но мы знаем, что тяжкий гнет тотального террора не оставляет места для такого рода частной жизни и что самопринуждение тоталитарной логикой разрушает человеческую способность к опыту и мысли так же верно, как и его способность к действию.

Что мы называем изолированностью или разобщенностью в политической сфере, именуется одиночеством в сфере межчеловеческого общения. Изоляция и одиночество – не синонимы. Я могу быть изолированным (т. е. быть в ситуации, в которой я не могу действовать, потому что рядом со мной нет никого), не будучи одиноким; и я могу быть одиноким (как в случае, когда ощущаешь себя покинутым всеми, лишенным всякого человеческого сочувствия), не будучи изолированным. Изоляция – тупик, в который загнаны люди, когда разрушена политическая сфера их жизнепроявления, где они действуют вместе в общих интересах. И все же изоляция, хотя она и может быть разрушительной для энергии и способности действовать, не только не вредна, но даже нужна для всех видов так называемой производительной деятельности людей. Человек как homo faber склонен самоизолироваться, уединяться со своей работой, временно покидая сферу политического. Делание, изготовление вещей (poiesis), отличаемое от действия (praxis), с одной стороны, и абстрактного труда, с другой, всегда происходит в некоторой изоляции от общих интересов, независимо от того, создается ли произведение ремесла или искусства. В такого рода изоляции человек все еще сохраняет контакт с миром как искусственной средой, созданной людьми. И только когда разрушена простейшая форма проявления творческой способности человека, каковой является его потребность добавлять в общий котел нечто свое, изоляция становится совершенно непереносимой. Это может случиться и в таком мире, где главные ценности – трудовые, иначе говоря, там, где все виды человеческой деятельности превратились в процесс труда. При таких условиях человеку оставлено только одно направление трудовых усилий, сводящихся к голым усилиям сохранить жизнь, а связь с миром как очеловеченной искусственной средой оборвана. Изолированный человек, который потерял свое место в царстве политического действия, теряет также власть и над миром вещей, поскольку его больше не признают homo faber, а рассматривают как animal laborans, чей необходимый «обмен веществ с природой» никого не интересует. И тогда изоляция переходит в одиночество. Тирания, опирающаяся на изоляцию, в общем оставляет производительные способности человека в неприкосновенности; но тирания над «трудящимися» как какими-то одномерными существами, пример чему мы находим в управлении рабами в античности, автоматически стала бы управлением не только изолированными, но и одинокими людьми и тяготела бы к тоталитаризму.

Если изоляция касается только политической стороны жизни, одиночество затрагивает человеческую жизнь в целом. Тоталитарный режим подобно всем тираниям, определенно не мог бы существовать не разрушая обычную общественную жизнь, т. е. не губя изоляцией политические способности людей. Однако тоталитарное господство как форма правления ново тем, что оно не удовлетворяется этой изоляцией, а разрушает также и частную жизнь. Оно опирается на одиночество, на опыт тотального отчуждения от мира, опыт, принадлежащий к числу самых глубоких и безысходных переживаний человека.

Всеобщее одиночество как условие для распространения террора, этой сущности тоталитарного правления, и для подавляющего влияния идеологии или убийственной логичности, подготовлявшей будущих палачей и жертв террора, тесно связано с потерей почвы под ногами и ощущением своей ненужности, что стало бичом современных масс с началом промышленной революции и приобрело особую остроту с наступлением империализма в конце прошлого века и крушением политических институтов и социальных традиций в наше время. Потерять почву и прочные корни – значит не иметь своего места в мире, признанного и гарантированного другими; быть ненужным означает вовсе не принадлежать к миру. Беспочвенность может быть предварительным условием для состояния ненужности, так же как изоляция может (но не должна) быть предварительным условием для состояния одиночества. Взятое само по себе, без учета его недавних исторических причин и новой роли в политике, одиночество одновременно и противно основным условиям человеческого существования, и реально как один из глубочайших опытов каждой человеческой жизни. Даже опыт восприятия чувственно данного материального мира зависит от наших контактов с другими людьми, от общего здравого смысла, который регулирует и контролирует все остальные смыслы и без которого каждый из нас был бы ограничен лишь показаниями собственных органов чувств, ненадежными и обманчивыми как самостоятельный источник опытных данных. Только потому, что мы обладаем common sense, здравым смыслом, иначе говоря, только потому, что не один человек, а множество людей населяет землю, мы можем доверять нашему непосредственному чувственному опыту. Однако стоит почаще напоминать себе, что однажды мы покинем этот наш общий мир, который, как и до нас, будет идти своим путем и для чьей длительности мы не нужны, чтобы понять сущность одиночества, испытать чувство заброшенности в мире, оставленность всеми и всем.

Экзистенциальное одиночество – это не уединение. Для уединения всего-навсего требуется жить одному, тогда как одиночество наиболее остро проявляется в обществе других. Если не считать случайных замечаний – обычно в форме парадоксов, подобных изречению Катона (цит. по: Cicero. De Re Publica. 1. 17): Numquam minus solum esse quam cum solus esset («Никогда он не был меньше один, чем когда он был один» или лучше: «Меньше всего он был одиноким наедине с собой)», – то, по-видимому, первым, кто увидел различие между одиночеством и уединением, был Эпиктет, римский освобожденный раб, философ греческого происхождения. Его открытие некоторым образом было случайным, ибо главный интерес для него представляло не одиночество или уединение, а возможность быть свободным одному (monos) в смысле абсолютной независимости. По Эпиктету (Dissertationes. Кн. 3. Гл. 13), одинокий человек (eremos) тот, кто находится в окружении других людей, с кем он не может наладить общения или перед чьей враждебностью он беззащитен. Уединенный человек, напротив, не окружен другими и потому «может пребывать наедине с собой», так как люди обладают способностью «разговаривать сами с собою». Другими словами, в уединении я нахожусь «своей волей», вместе с моим «Я» и тем самым как бы вдвоем-в-одном-лице, тогда как в одиночестве я действительно один, покинутый всеми. Строго говоря, мышление возможно только в уединении и есть внутренний диалог нашего «Я» с самим собой; но этот диалог двух-в-одном не теряет контакта с миром людей, моих ближних, поскольку они представлены в том моем «Я», с которым я веду мысленный диалог. Проблема уединения состоит в том, что эти двое-в-одном нуждаются в других, с тем чтобы вновь стать одним – одной неповторимой индивидуальностью, которую нельзя спутать ни с какой другой. В подтверждении своей индивидуальности, в определении нашей личности мы целиком зависим от других людей; и именно в этом великая спасительная благодать человеческого братства для людей в уединении, что она снова делает их «цельными», спасает от бесконечного мысленного диалога, в котором человек всегда остается раздвоенным, и восстанавливает полноту и определенность индивидуальности, заставляющей человека говорить своим единственным неповторимым голосом, принадлежащим только ему и никому другому.

Уединение может стать одиночеством; это происходит, когда полностью предоставленного самому себе человека покидает и его собственное «Я». Уединенный человек всегда оказывался под угрозой одиночества, когда больше нигде не находил искупительного милосердия собратьев по человечеству, которые спасли бы его от раздвоенности, неуверенности и сомнения. Похоже, что исторически только в XIX в. эта опасность стала достаточно большой, чтобы ее заметили и описали. Она заявила о себе со всей отчетливостью, когда философы для которых (и только для них) уединение – это образ жизни и условие работы, больше не удовлетворялись фактом, что «философия существует для немногих», и начали настаивать, что их вообще никто «не понимает». Показателен в этой связи анекдот о Гегеле, который вряд ли могли бы рассказывать о любом другом великом философе до него. Как передают, на смертном одре он обронил фразу: «Никто меня не понимал кроме одного, да и тот понимал не так». И наоборот, всегда есть вероятность, что одинокий человек найдет себя и начнет уединенный мысленный диалог с собой. По-видимому, это случилось с Ницше в Сильс-Мария, когда ему открылся замысел «Заратустры». В двух поэмах («Sils Maria» и «Aus hohen Bergen») он повествует о напрасных ожиданиях и великом томлении Одинокого, как вдруг: «um Mittag war's, da wurde Eins zu Zwei… / Nun feiern wir, vereinten Siegs gewiss / das Fest der Feste; / Freund Zarathustra kam, der Gast der Gaste» (Был полдень, когда Один стал Двумя… Уверенные в нашей общей победе, мы празднуем пир пиров; пришел друг Заратустра, гость гостей).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю