Текст книги "Безмужняя"
Автор книги: Хаим Граде
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
Меж двух огней
В один из ранних осенних дней белошвейка Мэрл спустилась с Зареченских высот в город. Платок она сдвинула на глаза, чтобы знакомые не узнали и не остановили ее. Быстрым шагом она направилась к раввину из двора Шлоймы Киссина.
Три недели назад, в день Симхас-Тойре, когда Калман, вернувшись днем домой после молитвы, рассказал Мэрл о скандале в городской синагоге и на синагогальном дворе, она смертельно побледнела, заломила руки и, опустившись на стул, пробормотала:
– Полоцкий даян погубил себя!
Такого Калман уж не мог вынести. В открытую он обвинил жену, что она все время ведет себя так, словно вышла за него замуж лишь по приказанию полоцкого даяна, а не по своему желанию. Даже сейчас, когда он рассказывает ей о том, что его так оскорбили, что он готов себя заживо похоронить, она опять думает о полоцком даяне, а не о своем муже. При таком отношении, заключает Калман, он вправе пожалеть, что женился на женщине, которая позорит его.
Мэрл посмотрела на него таким ледяным взглядом, что он испугался, беспомощно сжался и поник. А Мэрл после этого несколько недель не могла сомкнуть глаз. Она хотела бежать к полоцкому даяну и просить прощения за беды, которые навлекла на него, хотела спросить, чем она может помочь, – и боялась показаться ему на глаза. После того как Калман так глупо сам выдал тайну, раввин наверняка полагает, что агуна уплатила ему злом за добро. Еще больше опасалась Мэрл жены реб Довида Зелвера. Ведь раввинша не поверит, что реб Довид почти что заставил агуну выйти замуж. А если и поверит – кто знает, что она может навыдумывать!
И все же Мэрл надеялась, что шум постепенно затихнет сам собой. Но происшествие в доме раввина из двора Шлоймы Киссина взбудоражило весь город еще сильнее, чем пощечина в городской синагоге. Мэрл поняла, что несчастье не минет полоцкого даяна.
Происшествие с дочерью реб Лейви напугало и растрогало всех до слез. Торговцы на рынках и мясники, жильцы общинных дворов и лавочники толковали между собой о единственной дочери раввина, которая опять стала буянить и пыталась голой выбежать из дому. А во всем виноваты эти старосты Божии, эти благочестивые псы! Целый субботний вечер они мучили раввина, требуя, чтобы он навел порядок в деле с агуной.
– Вы же недавно кричали, что раввин из двора Шлоймы Киссина и полоцкий даян – одна банда! – рискнул заметить один из завсегдатаев молелен. Но крики простолюдинов взметнулись и нависли над ним, точно топоры. Рыночные торговцы хлопали себя ладонями по лбу:
– Откуда нам, простым рабочим людям, знать? Откуда нам было знать, что у раввина из двора Шлоймы Киссина сумасшедшая дочь? И что вы впутываете нас в свои воровские делишки? Мало ли что мы говорили! Есть языки, так мы и говорим!
Рыночные торговки, туго перетянутые широкими фартуками, и мясники со свекольно-красными лицами утирали слезы: не зря говорится, что Бог готовит исцеление до удара! Счастье, что раввин был в обмороке и не слыхал, как кричала его дочь, когда карета забирала ее в больницу. Посетители из молелен, терзавшие его, в сутолоке разбежались, как мыши по норам. Остались лишь соседи со двора Шлоймы Киссина, которые в прежние времена не очень-то ладили с раввином. Он, да не зачтутся нам эти слова, тяжелый человек и чересчур благочестивый! Но когда у человека горе, наш брат зла не помнит. Соседи приводили раввина в чувство, ухаживали за ним, пока он не открыл глаза и не увидел, что дочери уже нет. Он не кричал и не плакал, а только тихо попросил, чтобы его оставили одного. Ну, так не следует ли этого полоцкого раввинчика и эту гулящую с ее мужем выкурить, как зловоние!
– Их выкурят, – утешали мужчины своих воинственных жен. – Теперь конец будет этому авантюристу, полоцкому даяну, и этой бабе, этой развратной глазастой туше, которая без разрешения липового раввинчика не может лечь в постель со своим мужем, дурень он этакий! А он иначе не привык, как только нести свиток Торы именно в виленской городской синагоге, мазила!
Вся эта болтовня, поднявшись волной, докатилась до Полоцкой улицы и вплеснулась в уши Калмана, который еще больше съежился от страха и стыда. Но черные глаза Мэрл заискрились прежним блеском, и она издала короткий смешок, как в давние времена, когда, девушкой участвуя в демонстрациях рабочих, видела занесенные над толпой казачьи нагайки. Если бы Калман не был таким уж простофилей, она бы прошлась с ним под руку по улицам, где их поносят, и смеялась бы в лицо этим сплетникам! Но она вспомнила о полоцком даяне, и блеск в глазах ее угас. Она накинула платок на голову и побежала к раввину из двора Шлоймы Киссина.
Но, приблизившись к дому раввина, Мэрл почувствовала свинцовую тяжесть в ногах. Она дрожала при мысли, что сейчас предстанет перед раввином, дочь которого, как рассказывают, сошла с ума, услышав историю с агуной. Сам раввин, говорят, не хотел вмешиваться в эту историю. Он просил пришедших к нему людей, чтобы те оставили его в покое, потому что он боится слез и проклятий агуны. «Я при нем не буду плакать и даже в душе не стану проклинать его. Я сделаю все, что он велит, лишь бы с полоцким даяном не случилось ничего дурного», – уговаривает себя Мэрл и вдруг вспоминает про Мойшку-Цирюльника.
До нее дошли слухи о том, что Мойшка вертится среди жителей Вильны и натравляет их на раввинов, которые, мол, не хотят оставить без места и подвергнуть отлучению полоцкого даяна. Таким способом он мстит ей. Прикусив губу, Мэрл, точно в жару, срывает с головы платок. Не пойдет она к раввину, а лучше разыщет этого Цирюльника и обольет карболкой его отвратительную рожу! Но тут же снова набрасывает на голову платок и направляется к раввину: если она будет мстить Цирюльнику, это еще больше повредит полоцкому даяну.
Дверь в комнату раввинского суда раскрыта, распахнуты и двери во внутренние комнаты, точно в доме, из которого вынесли покойника. Мэрл застывает у порога и ждет, пока из соседней комнаты не выходит навстречу ей низенький толстый человек с густой рыжей бородой и припухшими от слез и бессонницы глазами.
– Что вам нужно? – поспешно и сердито спрашивает он.
– Я та самая агуна.
– Какая агуна? – отскакивает реб Лейви.
– Агуна, которой полоцкий даян разрешил выйти замуж.
– А! Садитесь! – поспешно шагает он из приемной в раскрытую дверь смежной комнаты и оглядывает ее, как бы отыскивая там Циреле; и тут же возвращается обратно в комнату раввинского суда, к агуне. – Вы больше пятнадцати лет жили без мужа, как я слышал. Пятнадцать лет?! – восклицает он и вдруг молча падает в кресло у судейского стола.
«Он намного старше полоцкого даяна, в отцы ему годится», – размышляет Мэрл и придвигается поближе к столу.
– Ребе, я готова развестись с мужем.
– Развестись с мужем? – гневно вздергивает реб Лейви свои густые с острым изломом брови, удивившись и даже испугавшись, словно бы ничего не понимая. – Конечно, вы должны развестись с ним, – сердится он на самого себя. – Вам ни дня нельзя оставаться с вашим нынешним мужем под одной крышей! И до тех пор, пока вы не представите достойных доверия свидетелей, которые подтвердят, что вашего первого мужа нет в живых, вы считаетесь замужней.
– Я уверена, что моего первого мужа нет в живых. Сердце подсказывает мне, что он умер, – придвигается Мэрл еще ближе к столу, – и все-таки я готова развестись с моим нынешним мужем.
– Так и надо поступить, – бормочет реб Лейви и поглядывает на свою бороду, словно бы пораженный тем, что среди ее седых волос еще попадаются рыжие. – Сколько вам лет?
– Сорок два.
– Из них вы пятнадцать лет прожили без мужа? Понимаю!.. Моей дочери – вы, конечно, слыхали о ней – сейчас двадцать, и ровно столько же больна ее мать. Она заболела сразу после родов, – доверчиво обращается он к незнакомой женщине, точно к сестре, и на миг как бы лишается дара речи. Он вспоминает, что на том же месте, где сейчас стоит эта чужая женщина, в прошлую субботу стояла Циреле и держала свечу, пока он молился.
– А если я разведусь с мужем? Тогда никому не придется страдать из-за меня?
– Что вы имеете в виду? – очнувшись от охватившей его слабости, реб Лейви глядит на Мэрл горящими желтоватыми глазами. – Кто страдает из-за вас?
– Все страдают из-за меня, – отвечает Мэрл и чувствует, что вопреки ее воле глаза ее наполняются слезами. – Мой муж страдает из-за меня, полоцкий даян тоже страдает из-за меня. Но полоцкий даян нисколько не виноват. Я и мои сестры плакали перед ним до тех пор, пока он не разрешил мне выйти замуж. Теперь, когда я вижу, что из этого вышло, я не хочу, чтобы он страдал из-за меня. Мне жаль его жену и детей!
– Конечно, вам жаль его жену и детей! – Реб Лейви срывается с места и начинает бегать по комнате. – Если полоцкий даян признает, что он совершил оплошность, мы объявим об этом во всех молельнях, и ему не придется страдать. Послушайте моего совета, идите к его жене, расскажите ей, что вы готовы развестись с мужем, и вместе с ней попытайтесь добиться, чтобы реб Довид признал свою ошибку.
Мэрл краснеет от корней волос до самой шеи и замирает на месте. Она не хочет признаться раввину, что стыдится и даже боится показаться на глаза раввинше Эйдл.
– Зачем же полоцкому даяну унижаться и заявлять, что он допустил оплошность? – спрашивает Мэрл с детским испугом. – Он тихий, но очень гордый.
– Он тихий, но очень гордый, – раввин закатывается вымученным смехом, кружит по комнате еще быстрее, и кажется, что слова его вылетают из его бороды, из глаз, из карманов и рукавов. – Вы, видно, думаете, что весь шум в городе возник из-за того, что вы живете с мужем не по вере и не по закону? Такие дела совершаются теперь изо дня в день, и раввины ни слова никому не говорят. Нас не спрашивают, и нас не слушают. Ваша история возмутила город потому, что один из раввинов вынес решение о том, что так можно поступать. И все жалуются, что если этой агуне можно выйти замуж, то и другим агунам можно, и вообще можно все. Поэтому у раввинов нет другого выхода, как выступить против полоцкого даяна и заявить, да так, чтобы вся Вильна слышала, чтобы весь мир слышал, что Учение остается Учением, а агуна не имеет права выйти замуж до тех пор, пока она не представит убедительных свидетельств смерти ее прежнего мужа. И если уж вы хотите уберечь полоцкого даяна от беды и позора, добейтесь, чтобы он признал свою ошибку. И сделайте это сегодня же, немедленно! Завтра в раввинском суде будет заседание раввинов, мы послали к полоцкому даяну вестника с требованием явиться туда. Вы говорите, что вам жаль полоцкого даяна и его семью? Но если бы вы в свое время подумали о том, что из этого выйдет, вы избавили бы от беды не только полоцкого даяна, вы, быть может, уберегли бы еще одного раввина от несчастий, которые свалились на него и на его единственное дитя. – Реб Лейви выбегает в соседнюю комнату и захлопывает за собой дверь.
Мэрл на миг застывает с немым испугом в глазах и спускается по лестнице, чувствуя, что она валится в пропасть: мало того, что на ее совести полоцкий даян, так на нее возлагают еще и вину за безумие дочери раввина из двора Шлоймы Киссина. На улице она останавливается у ворот, придерживая обеими руками на шее концы платка, как будто бы крики раввина еще слышатся вокруг нее, грозя сорвать платок с головы. Мэрл спешит обратно в Заречье, размышляя о том, что она оказалась меж двух огней. С одной стороны – раввин из двора Шлоймы Киссина, а с другой – полоцкий даян. Она обязана сегодня же увидеться с ним; после вечерней молитвы он остается один в синагоге. Может быть, ей все же удастся убедить его, чтобы он отменил свое разрешение, раскаялся и спас себя.
Реб Довид Зелвер не раскаивается
Реб Довид Зелвер сидел на своем постоянном месте, в восточном углу у арон-кодеша, и размышлял над ответом, который должен дать завтра заседанию раввинов. Но никак не мог собраться с мыслями и не имел сил вернуться домой. Он был оглушен и уничтожен криками жены.
Раввинша не переставая кляла день, когда родилась, час, когда она вышла замуж, и минуту, когда дьявол принес им на голову эту агуну. Как ни боялась жена реб Довида, что новая схватка с раввинами накличет на ее семью еще большую беду, чем прежде, но обиднее было ей, что муж скрыл от нее это дело и она узнала обо всем от своего Иоселе. Мальчик вернулся с хедера с плачем, что меламеды позорят его. Стоит ему кого-нибудь задеть, как они начинают его попрекать тем, что он задолжал за учение и что для них он не сын раввина, потому что его отец дал разрешение на замужество агуне. Иоселе поклялся, что больше не пойдет в хедер, а мать его поддержала:
– Не ходи в хедер, не ходи. Торгуй лошадьми, стань даже вором, только не раввином!
Раввинша обвинила мужа в том, что он снова ввязался в спор с виленскими раввинами из-за агуны, из-за того, что между ним и этой агуной не все чисто. Реб Довид не стал опровергать эти подозрения, а лишь подумал, что, видимо, небеса хотят, чтобы у него, как и у его противника реб Лейви Гурвица, была сумасшедшая жена; все против него. В вааде он появиться не может. Моэл Лапидус ходит по молельням и натравляет на него прихожан. Старший шамес городской синагоги – его смертельный враг. Толпа кричит, что его надо изгнать из Вильны. Агудасники готовы его убить, уничтожить. Почтенные горожане говорят, что его следует подвергнуть отлучению. Да и зареченские прихожане косятся на него и были бы, наверное, рады, если бы он никогда больше не звался полоцким даяном. Даже небеса против него. Давая агуне разрешение на замужество, он надеялся, что его Мотеле выздоровеет, если он, раввин Зелвер, облегчит жизнь измученной женщины. И сначала все выглядело именно так: его малышу стало лучше. Но теперь состояние Мотеле ухудшается с каждым днем. А сидеть возле своего ребенка он не может – вопли жены гонят его прочь из дому. Единственно, кто до сих пор молчал, так это его давний преследователь, реб Лейви Гурвиц. Но вот и он внезапно прислал сказать, что реб Довид должен явиться в духовный суд.
– Ребе!
Реб Довид не верит своим глазам. Перед ним снова стоит белошвейка с Полоцкой улицы, бывшая агуна. Стоит так же, как стояла в первый раз, когда она оплакивала перед ним свои несчастья, так же, как стояла и во второй раз, когда он вызвал ее и велел ей выйти замуж.
– Что вам угодно? – произносит он порывисто, с раввинским раздражением в голосе, подобно своему преследователю, реб Лейви Гурвицу.
– Простите меня, ребе, – отвечает Мэрл. Враждебный тон раввина ударил ее, как нож в сердце. – Мой муж сделал это не намеренно. Он и представить себе не мог, что после того, как младший шамес даст ему нести свиток Торы, случится такое.
– Это мне и без вас известно, – нетерпеливо прерывает ее реб Довид. Он словно ждет, чтобы она ушла.
– Я разведусь с мужем, – бормочет она, сбитая с толку: никогда еще реб Довид не был так недружелюбен. – Я не хочу, чтобы вы и ваша семья страдали из-за меня.
Она произносит это с такой преданностью и сочувствием, что реб Довид испытывает жалость к самому себе. Но в его памяти всплывают слова жены о том, что раз он заступается за агуну, значит, за этим что-то кроется… И он порывисто выходит из темного угла, где все еще стоит эта незнакомая женщина, останавливается у пюпитра и глядит на мраморную доску с надписью: «Всегда Господа перед собою видел я», чтобы слова псалма уберегли его от неожиданно обступивших его странных мыслей. Белошвейка идет следом и снова встает перед ним, как ангел-искуситель. Но когда он видит ее лицо, освещенное поминальной свечой, его испуг рассеивается. Ее глаза светятся добротой и преданностью. И реб Довид чувствует угрызения совести за свое недружелюбие.
– Вы хотите развестись с мужем, чтобы избавить меня от преследований? – спрашивает он мягко, и она вздрагивает от тихой радости.
– Да, ребе, – выдыхает она жарко и порывисто.
– Это не поможет, – его губы морщатся в болезненной улыбке, узкая золотистая бородка вздрагивает, – раввинам вовсе не нужно, чтобы вы разводились с мужем. Они добиваются моего раскаяния, хотят, чтобы я признал, что ошибся.
– Сделайте это, ребе, – она простирает к нему руки, но тут же опускает их, – пожалейте себя и свою семью. Мой муж не огорчится нашим разводом. Он сожалеет, что женился на мне. Я вижу, что он раскаивается. Он не может появиться ни на улице, ни в синагоге. А если мой муж раскаивается, то раскаиваюсь и я – и вы тоже должны раскаяться, и тогда раввины помирятся с вами. Они дадут вам лучшее место, лучшее жалованье и защитят от всех врагов.
– Откуда вам это известно? – глаза реб Довида становятся черными, как окна опустевшей ночью синагоги.
– Так сказал мне раввин из двора Шлоймы Киссина, – она глядит на него заботливым и счастливым взглядом.
Ноздри реб Довида гневно вздрагивают. С ним хотят обойтись по-хорошему, лишь бы он отказался от своего толкования Закона? Реб Лейви Гурвиц еще и добросердечен! Он преисполнен милости и прощения, готов забыть о дерзости полоцкого даяна, если тот будет бить себя в грудь, признавая свою вину и свою греховность.
– Я никогда не раскаюсь, – шепчет реб Довид. Голос и облик его свидетельствуют о его упрямстве больше, чем слова. – А если вы хотите развестись с мужем ради моего блага, то скажу вам, что этим вы причините мне только зло. Вы покажете всему городу и всем раввинам, что даже в ваших глазах я никакой не раввин и мое разрешение недействительно. А мужу вашему передайте от моего имени, что ему следует быть более мужественным. Пусть появляется на улицах! Пусть идет в синагогу! – содрогается и трепещет от яростного возбуждения невысокий реб Довид, сжимая кулаки, едва сдерживаясь, чтобы не выкрикнуть, что муж ее – не мужчина, что он не достоин ее. – Передайте вашему мужу, что я считаю вас праведницей. Вы слышите? Праведницей! А вам я велю больше не вмешиваться в мои дела. Вы поступили плохо, очень плохо, пойдя к раввину из двора Шлоймы Киссина. Если вы и дальше будете вмешиваться, вы причините мне только зло. Люди увидят, что вы повсюду носитесь, защищая меня, и станут говорить, что я взял с вас мзду. Могут сказать и что-нибудь похуже. Моя жена уже говорит. А если вы разведетесь с вашим мужем, весь город скажет то же, что моя жена. Любые муки и любой позор я готов вынести, кроме такого, – он глядит ей в лицо испуганными глазами, и его запавшие от переживаний щеки, подбородок и даже зубы дрожат, словно он боится, что подозрения раввинши не напрасны.
– Правда, правда, – бормочет Мэрл и сама не знает, что она хочет этим сказать: правду ли говорит раввин, и ей не следует вмешиваться, правду ли говорит раввинша. Еще на краткий миг ее печальный взгляд останавливается на его лице, затем, скрывая охватившую ее дрожь, Мэрл внезапно отодвигается от раввина, словно боясь упасть к его ногам. Глаза реб Довида светятся испугом, удивлением и задумчивостью. Даже когда белошвейка теряется из виду среди синагогальных скамей и он слышит, что она вышла на улицу, он все еще стоит в оцепенении, вцепившись руками в края амуда, словно приковав самого себя, чтобы не броситься за нею вдогонку.
Наконец реб Довид оторвался от амуда, взбежал на ступеньки арон-кодеша и вытер паройхесом[88]88
Паройхес (парохет) – завеса, закрывающая место для хранения свитков Торы. Обычно делается из дорогих тканей и украшается вышивкой.
[Закрыть] слезы, как бы стирая облик замужней женщины, глядевшей ему в лицо так долго, что ее образ запечатлелся в каждой его морщинке. И все еще страшась, что белошвейка осталась где-нибудь в темном уголке его мыслей, раввин подбежал к ящичку с выключателями возле двери и стал включать лампы одну за другой, пока всю синагогу не залил свет, точно в ночь на Йом Кипур.
Мэрл застыла у ворот, увидев, как вдруг вспыхнувшие окна синагоги осветили всю улицу до самого Зареченского рынка, словно указывая ей в темноте путь к дому и к мужу. «Владыка небесный! – прошептала она. – Какой же это необыкновенный человек! Какое нежное и мужественное сердце! Быть может, стоило столько лет оставаться агуной, чтобы узнать, какие люди бывают на свете». Отныне еще глубже ее одиночество: не будет ей такого счастья, не достанется ей такой муж… Она возвратится к своему благоверному, упросит, чтобы он не бросал ее. Какое же он ничтожество! Какой трус! Однако она сделает все, чтобы поладить с ним; и сделает это ради полоцкого даяна.
Реб Шмуэль-Муни с улицы Стекольщиков
Законоучитель с улицы Стекольщиков реб Шмуэль-Муни – тощий человечек с длинной волнистой бородой и большим толстым носом, утыканным торчащими волосками, как перезрелая редька. Весь город удивляется его царственно вьющейся белой бороде и его образу жизни. У реб Шмуэля-Муни три сына и две дочери-невесты. Старший сын учится в Мирской ешиве, а младших мальчиков обучает поруш из молельни гаона. Недельного жалованья реб Шмуэля-Муни едва хватает на три дня, а остальные четыре дня, включая субботу, семья живет в долг. Кредиторы осаждают его дом. Мясник, бакалейщик, домовладелец и учитель младших сыновей сходятся к дому раввина, точно на свадьбу. И вдруг появляется почтальон с письмом. Реб Шмуэль-Муни надевает очки, бегло просматривает листок и с ухмылкой обращается к кредиторам:
– Люди добрые, все уладится, и наилучшим образом!
О чем письмо, кредиторы не знают, но, судя по обнадеживающей ухмылке, похоже, что законоучителю выпал крупный выигрыш или привалило наследство от американского дядюшки. Торговцы и поруш уходят умиротворенные, а реб Шмуэль-Муни зовет жену, вышедшую на кухню:
– Довид-Мойше спрашивает о тебе и о детях.
– О чем он еще пишет? – устало интересуется раввинша.
– О Торе он пишет и просит денег. Я напишу главе Мирской ешивы, чтобы он дал Довиду-Мойше за мой счет столько, сколько понадобится.
Раввинша озабоченно глядит на мужа, скрестив руки на переднике, и раскачивается из стороны в сторону. За его счет? Он, видимо, полагает, что его улыбочка светится от Вильны до Мира, и глава ешивы поверит ему на слово? Дети других раввинов живут за счет ешивы, почему же ему не пристало, чтобы сын получал содержание? Неужто приличней писать главе ешивы, просить взаймы, а потом не расплатиться? Незачем держать учителя для мальчиков – они могут посещать Рамейлову ешиву! И почему ему так хочется иметь зятьями только больших знатоков Торы, если он знает, что приданого нет даже для зятьев самого низшего ранга?
– Ни один прихожанин не относится к раввину так неуважительно, как собственная жена раввина! – отвечает реб Шмуэль-Муни разом на все вопросы и убегает из дому.
У реб Шмуэля-Муни никогда нет времени. Он ведет политику ваада, комитета ешив, комитета мизрахников, а также агудасников. Именно он – главная пружина всех больших съездов литовских раввинов, когда зал осажден прихожанами, теснящимися у входа, чтобы хоть одним глазком глянуть на мужей Учения. Точно в былые времена, когда народ теснился во дворе Храма, чтобы взглянуть на Синедрион. Возглавляют эти съезды дородные широкоплечие мужи – высокие выпуклые лбы, тучные бороды, насупленные брови карнизами нависают над мечущими молнии глазами. Часто между раввинами вспыхивает спор – выглядит это так, будто пылают столетние дубы. Сражаются там не ходкими словечками из нравоучительных книжонок, не расхожей мелочью из «Эйн-Яаков»[89]89
«Эйн Яаков» (буквально: «Источник Иакова»). Антология талмудической агады, составленная Яковом ибн Хабибом (1445–1515).
[Закрыть] – там сражаются большими виленскими томами Талмуда, швыряют друг в друга глыбы заключений «Хошен Мишпат»[90]90
«Хошен Мишпат» – сборник законов судопроизводства, гражданских прав, правил взаимоотношения между людьми, решений имущественных споров.
[Закрыть]. Вот-вот прогнутся стены, и небесный глас вмешается и объявит, на чьей стороне правда! Битва между рабби Элиэзером бен Гирканом и его соратниками, таннаями! Захолустные местечковые раввины щупают свои длинные пейсы и бормочут в испуге: «Звезды низвергнутся с неба! Сдвинутся звезды от мест своих! Мир сейчас перевернется!» И всеми этими заседаниями управляет реб Шмуэль-Муни, законоучитель с улицы Стекольщиков, хотя сам он никогда не председательствует, совершенно незаметен и раввины даже не встают при его появлении.
А если уж говорить собственно о Вильне, то здесь без него и с места ничто не стронется: ни свадьба, ни похороны. На раввинской свадьбе он нашептывает отцу невесты, кого из гостей удостоить чести благословлять первым, а кого – вторым; кого усадить справа от жениха, а кого – слева. Умирает именитый человек, раввины съезжаются на похороны – реб Шмуэль-Муни и тут ведет политику: кто из гостей произнесет надгробную речь в городской синагоге, кто будет славословить покойного на синагогальном дворе, кто – на кладбище до погребения, кто – после, а кто останется с подготовленным надгробным словом, так и не сказав его. Не один ученый муж из приезжавших издалека на свадьбу или похороны становился кровным врагом реб Шмуэля-Муни. Но это мало его заботит: с ухмылкой на устах он постоянно спешит с заседания на заседание.
В его ухмылке столько презрения, что каждому ясно: для реб Шмуэля-Муни все – лишь прах земной, если это только не хомец[91]91
Хомец – зерна или любые продукты, полученные из зерен пяти видов злаков (пшеница, рожь, ячмень, овес, полба), при приготовлении которых в тесте произошел процесс брожения.
[Закрыть] на Пейсах. О чем бы ни толковали, реб Шмуэль-Муни заявляет, что именно в этом деле он – самый большой знаток и крупный авторитет. Говорят о женских проблемах, а он поглаживает бороду и советует другим законоучителям не перечить ему: «Положитесь на меня. Это по моей части». Зайдет на бойню, когда там раздувают коровьи легкие, глянет мельком и тут же решает: «Положитесь на меня. Это по моей части». Даже в канун Суккоса, когда местечковые раввины толпятся у прилавков, щупают эсроги[92]92
Эсрог (этрог) – цитрусовый плод, один из четырех предметов, используемых в ритуале праздника Суккос.
[Закрыть] и разглядывают лулавы[93]93
Лулав (буквально: «побег», «молодая ветвь») – нераскрытый веерообразный пальмовый побег, необходимый для ритуала во время утренней литургии праздника Суккос.
[Закрыть], реб Шмуэль-Муни принимается с видом знатока исследовать кончики лулавов и распоряжается: «Мейсегольский раввин, возьмите этот! Бейсегольский раввин, берите тот! Положитесь на меня, это по моей части!» Раввины буквально млеют от желания спросить его, с каких это пор он стал таким знатоком во всех областях. Чешутся языки у раввинов, но они сдерживаются: как-никак – виленский законоучитель, как-никак – заводила в вааде… Единственный, кто не теряется перед ним, – это реб Лейви Гурвиц. Когда реб Шмуэль-Муни начинает свое «положитесь на меня», реб Лейви тут же перебивает его: «Политика – по вашей части!» Реб Шмуэль-Муни в ответ не произносит ни слова, лишь ухмыляется и щурит глаза: мол, ничего не сказано. Реб Лейви ничего не говорил, а я ничего не слышал.
Такой же «золотой» характер и у обеих его дочерей. Всякий раз, узнав, что одна из подруг просватана, они усмехаются и щурят глаза: «Кого это там наша подруга берет себе в мужья?» Старший сын еще более высокомерен, чем отец. В письмах домой, похожих на комментарии к трактатам Талмуда, он прежде всего высмеивает с десяток авторитетов и лишь в заключение скромно просит выслать денег. Даже двое младших спорят со своим учителем из-за каждого слова. Из всей семьи реб Шмуэля-Муни только его жена никого не презирает. И чем чаще муж и дочери усмехаются и щурятся, тем заметней гаснет ее лицо и горбятся плечи.
Реб Шмуэль-Муни бежит в раввинский суд, где должно разбираться дело полоцкого даяна, но мысли его заняты более важными проблемами. Надо созвать большое совещание. До него дошла страшная весть: раввины-мизрахники из Вильны, Глубокого, Эйшишек и других мест собираются создать собственную ешиву! Они утверждают, что все нынешние ешивы сплошь заполнены агудасниками – от учащихся до учителей. И если приезжает учиться не агудасник, то ему создают такую обстановку, что он вынужден бежать. Нечего и говорить, что главы ешив не хотят давать зятьев раввинам-мизрахникам. Так говорят раввины из Глубокого и из Эйшишек. Глупцы! Он, реб Шмуэль-Муни, руководитель в Агуде и тоже не имеет зятьев. Ему прислали из Вашилешек приглашение быть там раввином, и такое же приглашение прислали ему из Леванешек[94]94
Глубокое, Вашилешки, Леванешки, Эйшишки – города и поселки в Белоруссии и Литве, имевшие большой процент еврейского населения.
[Закрыть]. Куда ему ехать? В Леванешках он будет единственным раввином, а в Вашилешках уже есть раввин, и ему придется довольствоваться половиной долей. Вашилешки вчетверо больше Леванешек. Однако лучше совершать молитву над нетронутой маленькой халой, чем над большой халой, но уже разрезанной надвое. Стало быть, выбираем Леванешки. Жалованья там будет предостаточно, да и давно уже пора выдать замуж дочерей, расплатиться с долгами и отдохнуть от упреков жены, которая бродит по дому с помертвевшим лицом. Но, с другой стороны, Леванешки – местечко незначительное, незначительней, чем мягкий знак в слове «меньше». И как он может покинуть Вильну? Кто будет руководить ваадом, комитетом ешив, комитетом кашрута и другими комитетами? Вашилешки, Леванешки, Эйшишки… Куда это он забрел?
От улицы Стекольщиков к раввинскому суду следовало идти по Широкой улице, затем по Немецкой, минуя Тракайскую, и по Виленской. А он, оказывается, пошел по улице Гаона, потом вниз, мимо огородов и монастырей, пока не очутился на улице Мицкевича, где не увидишь ни одного еврейского лица и где вокруг только гойские физиономии с завитыми панскими усами. Они глядят на его длиннополый сюртук и воротят носы, точно он испортил воздух на их господской улице. Ничего не поделаешь, теперь придется пробираться сквозь три четверти города. Реб Шмуэль-Муни до того напуган тем, что он очутился среди необрезанных, что самодовольная усмешка соскальзывает с его лица и теряется в бороде, словно тонкий солнечный луч в густых зарослях. И лишь когда он вырывается из лабиринта гойских улиц и приближается к еврейским благотворительным заведениям, презрительная улыбочка опасливо вновь выползает на его лицо, как заблаговременная защита от реб Лейви Гурвица.
Реб Шмуэль-Муни не в силах понять, отчего реб Лейви Гурвиц постоянно либо злится, либо плачет, как женщина. Когда Любавичский ребе[95]95
Любавичи – поселок в Смоленской области России, в Руднянском районе. С приездом в него в 1813 году рабби Дов-Бера, представителя хасидской династии Шнеерсон, Любавичи стали центром учения Хабад, одного из центральных течений в хасидизме.
[Закрыть] посетил Вильну и ваад почтил его визитом, реб Лейви вспомнил, что он потомок хасидов, и принялся всхлипывать, точно бобер: «Ребе, благословите меня, мои жена и единственная дочь больны». Раввины Вильны, твердокаменные миснагиды, буквально опешили: законоучитель из города знаменитого Гаона, зять старого реб Иоселе и тонкий знаток Учения, да к тому же яростный ортодокс, вдруг просит благословения у хасидского ребе?
Наконец-то реб Шмуэль-Муни добегает до здания раввинского суда, что стоит во дворе благотворительных заведений. Он уверен, что все уже ждут его. Поспешно открыв дверь, он обнаруживает, что в помещении суда, во главе стола, сидит один только реб Лейви. Других членов ваада и полоцкого даяна еще нет. Реб Лейви в ответ на приветствие реб Шмуэля-Муни бормочет что-то невнятное и, поскольку по обычаю раввины должны встречать коллег стоя, чуть-чуть приподнимается, не отводя глаз от раскрытой перед ним большой книги. Сидит он, нахмурившись, погрузившись в свои мысли, закоченев, будто бы пришел в помещение суда еще вчера или даже позавчера. Лицо его так настороженно и сурово, а молчит он так упорно, холодно и зло, что слова застревают у реб Шмуэля-Муни в горле, будто язык его прилип к мерзлому железу. Он достает из книжного шкафчика «Шулхан орух» и попутно заглядывает в лежащую на столе книгу. Значит, реб Лейви углубился в галохические изречения Рамбама! Реб Шмуэль-Муни устраивается вдалеке, у противоположного края стола, листает свой «Шулхан орух» и размышляет: «Реб Лейви хочет отлучить полоцкого даяна, опираясь на изречения древних. Отлучать – это не по моей части».