355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хаим Граде » Безмужняя » Текст книги (страница 17)
Безмужняя
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 12:30

Текст книги "Безмужняя"


Автор книги: Хаим Граде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)

В роще

Мэрл бегом спускается по Зареченской, поворачивает на Поплавскую, перебегает мостик через Виленку, сдавленно крича в платок, покрывающий ее растрепанную голову: «Он больше не будет бить раввина! Он больше не будет говорить раввинше, что я была любовницей ее мужа. Он лежит с пробитым черепом. Так ему и надо!»

Она останавливается у большого двора с двумя высокими домами, оглядывает одно из окон и бежит дальше, как подстреленная. Во дворе стоят дешевые муниципальные дома, где живет ее сестра Гута с дочерьми. Если она там спрячется, ее тут же схватят. Господь небесный! Только бы ее не нашли до того, как она покончит с собой. Она ведь заранее знала, что другого выхода нет. Смерть будет для нее избавлением, истинным избавлением.

Мэрл снова останавливается у дороги, идущей вверх сквозь рощу. Там, за дорогой, долгие годы жила она со своей семьей в их собственном домике; теперь там живет сестра со своим мужем, другом Морица. Если зять узнает о том, что она сделала, он первым побежит звать полицию. Мэрл сворачивает в сторону, в глубь рощи.

Ее туфли на высоких каблуках кособочатся, выворачивают ступни, чулки быстро промокают. Мэрл хочет взобраться на пригорок и скользит вниз, хватается обеими руками за куст и ползет на четвереньках. Наконец она прячется под густой сосной, куда снег еще не прорвался сквозь густые ветви и где земля еще липкая, желтовато-зеленая. Мэрл чувствует боль в затылке. Стучит и звенит в висках, словно в ушах застрял звук разлетевшихся осколков бутылки, которой она ударила Морица по голове. Она опускается на выступающее сплетение толстых корней, похожее на клубок мертвых змей.

Постепенно звон в висках затихает, и ее напряженные нервы успокаиваются, как отзвучавшие струны. Она протягивает руку, ловит кристаллики снега и смотрит, как они тают на ладони. Ветер, словно обнаружив, что остается еще непобеленный уголок, принимается наискось гнать колючий снег ей в лицо. Ее брови и ресницы покрываются льдинками-бриллиантами, перед глазами мелькают белые пятнышки, и она радуется, как ребенок: снежные звездочки, снежные звездочки! Ветви над ней не выдерживают тяжести снега, и на ее плечи падают белые пласты. Снежные облака, растрепанные, как клубки белых ниток, покрывают землю; покрывают последний куст светло-зеленого орешника и деревце с остатками желтых листьев на ветках. Все вокруг белеет и погружается в кладбищенскую тишину.

Мэрл чувствует, что устала, ослабела; белье прилипло к телу, и она стынет в неподвижности, как ее мать, застывшая в своих отеках. Так проходит некоторое время, а затем отдохнувшие нервы ее вновь напрягаются. Освеженная, с пробудившимися чувствами, она снова в состоянии страдать. Ее обступают молчание, одиночество и пустынность зимней безлюдной округи.

Мэрл напугана своим поступком, но не испытывает ни сожаления, ни жалости к нему, этому выродку. Мойшка-Цирюльник натянул шляпу на глаза раввина, на эти добрые печальные глаза, а раввин смотрел на него, смотрел и молчал! Если бы у него, этого хладнокровного шантажиста, было десять голов с жидкими рыжими волосами, она расшибла бы все десять! Своей жизни ей не жаль, обидно только, что в ней было так мало радости. Если уж говорят, что она была любовницей раввина, следовало быть ею. Она знает, что он скорее бы умер, чем прикоснулся к ней. За что же раввинша назвала ее беспутной девкой? Но на раввиншу она зла не держит, виноват Мойшка-Цирюльник! Она не сердится и на раввина из двора Шлоймы Киссина, у которого жена и единственная дочь в сумасшедшем доме. Она не сердится даже на свою сестру Голду, толкавшую ее в объятия Цирюльника. Голда хотела спасти себя, хотела, чтобы Мориц не разлучил ее с мужем.

Она видит, как с дерева спускается белка. Зверек движется головой вниз и устремляет на Мэрл глазки, полные страха и удивления. «Бедняжка, ты голодна!» – протягивает Мэрл руки к белке. Зверек, впившись коготками в кору, недолго глядит на нее и поспешно бежит обратно вверх по стволу, пока пушистый хвост не исчезает в вышине среди ветвей.

«Я еще более одинока и несчастна, чем белочка: она здесь дома!» – размышляет беглянка Мэрл, и глаза ее заволакивают слезы… Калман! О нем она и вовсе забыла. Запуганный и забитый, довольствуется малым, как белочка; немая душа, хоть и поет задушевно-сладостно. Его еще больше жаль, чем раввина, потому что он не знает, за что страдает. Если бы не вмешался этот черт Мориц и другие нечистые, она могла бы жить с Калманом в укромном уголке, как эта белка на дереве. Он все еще ее муж, ведь они не развелись, но развод от нее ему не понадобится, он будет вдовцом, дважды вдовцом. Будет ли он хотя бы читать по ней кадиш? О загробном мире она не думает, она никогда о нем не думала, она только хочет, чтобы кто-нибудь поминал ее добром. Но к Калману она относилась нехорошо, даже, может быть, нечестно. Она вышла за него, не сказав, что не любит его; а когда ударила Морица бутылкой, то даже не подумала, что мстит и за Калмана.

Глаза ее смыкаются от усталости, но разум ее бодрствует. Она слышит, как по дороге едет телега. Возница ругает и стегает лошадей, но колеса вертятся с трудом. Крестьянин, видно, выехал из деревни вчера, когда снегопада еще не было, поэтому он не на санях. Хорошо бы, если бы крестьянин взял ее с собой на телегу, спрятал в соломе и привез в свою деревню. Она бы шила для его жены и детей, помогала бы по хозяйству и была бы благодарна им за кусок черствого хлеба и ночлег.

Мэрл опускает голову, задремывает – и до нее доносятся голоса двух путников, громко разговаривающих на дороге между рядами деревьев.

– Как ты мог на столько лет оставить мою дочь агуной? – слышит Мэрл женский голос и узнает голос матери. Удивительно: ведь мама не живет больше с Голдой в доме у рощи, мама лежит опухшая в богадельне. И с кем это она беседует?

– Мне отрезали ногу, и я хожу с деревяшкой, поэтому я боялся, как бы Мэрл меня не выгнала, – раздается громкий, четкий и резкий ответ мужчины. Мэрл узнает голос Ицика и удивляется, что за столько лет голос его не изменился. – Не рассказывайте ей сразу, когда мы войдем, что у меня деревянная нога. Я ношу длинные брюки, и до того, как мы отправимся спать, она об этом не узнает. – Мэрл снова слышит Ицика и смеется в своем укрытии: «Дурачок, ведь я расцелую твою отрубленную ногу!»

– А где она? – звучит голос Ицика. – Она все такая же дикая коза? Все еще носится по роще и хохочет, как, бывало, носилась девушкой?

«Да, да, я все еще дикая коза и прячусь, чтобы ты не мог найти меня!» – резвится Мэрл в своем убежище, точно маленькая своенравная девочка. Вдруг она слышит, как мать ее хрипит, словно в агонии:

– Она вышла замуж, и волки терзают ее тело, рвут на части!

– Она изменила мне? Да я ей своей деревяшкой голову проломлю! – разносится крик Ицика, бегущего в лес, как раз туда, где прячется Мэрл. Ее сердце колотится, трепещет и плачет: «Ведь я почти шестнадцать лет ждала тебя!» Шаги все ближе и ближе… «Ой, он проломит мне голову, проломит голову!» – кричит она и приходит в себя от овладевшего ею кошмара.

Начинает смеркаться, снегопад кончился, и небо, очищенное от облаков, стало высоким, ясным и синим. Заснеженные дали искрятся миллионами бриллиантов, и Мэрл кажется, что она в поле, усеянном белыми цветами. Кошмар рассеялся, и в ее сознании остался только голос Ицика – сладостное воспоминание, окутывающее ее, как серебристый ореол окутывает луну. Мэрл улыбается той далекой весне, когда она здесь, в этой роще, гуляла с подругами. Губы ее шевелятся, и она беззвучно поет песню – мелодия эта дрожит в ее памяти:

 
Заведем-ка любовь мы с тобою,
Можем парой от Бога мы стать.
Пред людьми и пред Богом клянусь я,
Два-три года тебя буду ждать.
 
 
Два-три года прождать я согласна,
А пожалуй, пусть даже и пять:
Деньги в полк посылать тебе буду,
За шитьем по тебе изнывать.
 

Доносятся голоса, по дороге идут люди, и Мэрл содрогается: может быть, ищут ее? Ищут убийцу? Всю жизнь она убеждала себя, что не боится смерти. В царские времена отважно шла на демонстрации против казацких нагаек и штыков. Когда поляки и большевики сражались в городе, она во время перестрелок бегала доставать хлеб для матери и сестер. Но теперь она вдруг поняла, что боится смерти.

Мэрл выбирается из укрытия, выпрямляется и стряхивает с платка снег. Только пересечь дорогу – и она окажется в отчем доме. Там теперь живет Голда, ее родная сестра. Нет, не к Голде, ведь ее Шайка – друг Морица; она пойдет к сестре Гуте, в дешевые дома. Но Мэрл все стоит и глядит на запорошенные ветви, неподвижно висящие в синеве. Ей кажется, что роща взяла ее в плен, заколдовала, что она будто бы родилась в берлоге и опутана стеблями, ветвями. Возвращаться к людям она боится, у нее нет больше сил переносить те несчастья, которые выпали на ее долю.

Если Мойшка-Цирюльник жив (а он наверняка жив, ведь он из тех людей, кто привык к дракам на ножах), он станет мстить ей, ее сестрам, полоцкому даяну, Калману – всем. Если же он умер, то ее посадят в тюрьму и засудят как убийцу. Сестры не захотят знаться с ней, Калман будет благодарить Бога за то, что сбежал от нее, а раввин будет дрожать от возмущения и корить себя за то, что когда-то помог убийце. Вот тогда-то и начнут его гнать – травить за то, что он восстал против Учения ради девки, убившей в драке подонка. Она не хочет жить, и ей нельзя жить. Раввин надеялся, что, освободив ее, он заслужит у Бога милости к своему ребенку. Но она не заслужила у Бога, чтобы Он ради нее сжалился над ребенком раввина. Ребенок умер, и она умрет!

Мэрл видит, как большой черный ворон опускается на вершину дерева, на котором укрылась белка. Он не издает ни звука, только расправляет крылья и машет ими; машет, точно жестом приглашает человека залезть на дерево. Мэрл смотрит на самую нижнюю ветку и уже чувствует, как ей сжимает горло. С откинутой назад головой она приближается к ветке и шепчет: она спрячется у белки. Только пусть Бог бережет ее глаза, она хочет посмотреть Ему прямо в лицо. Только бы ворон не выклевал ее глаза, ее черные глаза.

Муж и жена

Когда сказали, что Мотеле уже нет, раввинша Эйдл с исказившимся, желто-зеленым лицом повалилась на кровать, и сердце ее затрепетало, как связанный цыпленок, который пытается вылезти из корзинки. Но скоро она пришла в себя и посмотрела на мужа окаменевшим взглядом:

– Ничего, я буду жить!

В то утро к полоцкому даяну приходил Мойшка-Цирюльник и разыграл там сцену, которую позже пересказал Мэрл. После его ухода раввиншу охватила такая жалость к мужу, что даже притупилась боль, вызванная смертью ребенка. Уличный бандит оскорбляет ее благородного мужа, а за него некому и заступиться! Раввинша не сомневалась, что именно эта распутная агуна подослала хулигана. Эйдл больше не плакала, не стонала, она лежала на кровати, не убирая руки от головы Иоселе, и смотрела, как реб Довид шагает по комнате из угла в угол. Иоселе, всегда замкнутый и непокорный, теперь сидел на краю материнской постели и позволял себя гладить, точно осознав, что отныне и впредь он должен заменить Мотеле. Реб Довид лишь однажды задержался у кровати жены и спросил, не хочет ли она есть. А когда она отрицательно покачала головой, он не стал настаивать и снова принялся ходить по комнате, как если бы находился один в пустой синагоге.

Снег шел беспрерывно и навевал кладбищенскую тишину и усталость. К вечеру густой снегопад прекратился, и окна затянуло морозной синевой. Эйдл и мальчик, прижавшись друг к другу, погрузились в сонное оцепенение, а раввин все продолжал шагать. Рано утром, когда раввинша проснулась, реб Довид снова метался по комнате, словно за всю ночь он так и не прилег. Иоселе проснулся серьезным, спокойным, как-то сразу повзрослевшим. Впервые отцу не пришлось уговаривать его помолиться. Он извлек свой молитвенник и принялся его листать.

– Сегодня тебе не следует молиться, твоего братика еще не похоронили, – сказал отец и подошел к постели жены. Реб Довид говорил тихо, почти шепотом, что на улице сильный мороз и для нее опасно идти в детскую больницу на Погулянке, где лежит их Мотеле, а потом провожать гроб на Зареченское кладбище. Поэтому он решил, что пойдет сказать родственникам, чтобы они забрали ребенка, а на похоронах будет только он один.

– Я хочу пойти с тобой, – заплакал Иоселе.

Мать успокоила его, уговорила не плакать. Она не позволит, чтобы Мотеле забрали и похоронили так, что потом они и знать не будут, где его могилка. Она попросила мужа:

– Не оставляй меня одну.

Реб Довид заранее знал, что Эйдл не согласится, и не стал спорить. Он дает Иоселе поесть того, что еще оставалось в буфете, и рассказывает, что для него есть двойное поручение. Сначала ему нужно пойти в благотворительную организацию и сообщить, что у полоцкого даяна умер ребенок и отец просит перенести похороны на завтра. Но если завтра будет такой же холодный день, то пусть отложат похороны еще на день, потому что мама больна и не переносит холода. На обратном пути Иоселе должен зайти к лавочнику реб Шмуэлю на Зареченский рынок и рассказать обо всем. Пусть скажет, что папа просит одолжить еще пару злотых. В последний раз: больше он просить не будет. Иоселе кивает и позволяет отцу обвязать себе шарфиком уши, чтобы не замерзли. Мама лежит на кровати в одежде, не раздевшись со вчерашнего дня, и не произносит ни слова. Только когда Иоселе собирается уходить, она подзывает его, обвертывает концы шарфика вокруг шеи, чтобы закрыть ему шею под воротником пальто, и говорит еще тише, чем отец: пусть, мол, не стесняется рассказать лавочнику, что они сидят без хлеба в нетопленой квартире. Когда мальчик уходит, раввинша остается молча лежать на кровати, а реб Довид снова шагает, погруженный в свои мысли.

Он проиграл! Проиграл раввинам, проиграл на улице, в собственном доме, проиграл небесам. На том свете ему зададут такие вопросы, на которые он не сумеет ответить, как не сумел ответить на вопросы реб Лейви насчет ранних и поздних авторитетов. На том свете его спросят о его целях и могут признать справедливость подозрений его жены и даже Мойшки-Цирюльника. Там ему напомнят о том, о чем он хотел бы забыть – и не может забыть! – как понравилась ему агуна. И он заметил, что и он сам понравился ей. И именно потому, что она просила его отступиться от своего решения, он заупрямился, хотя она и умоляла его раскаяться: потому что он видел, что она преклоняется перед его упорством. Как же может он иметь претензии к Всеведущему за то, что ребенок его не был спасен за жалость к агуне? Там, в горних высях, знали, что у него нечистые мысли…

– Эйдл, – останавливается он у постели, – прошу тебя, Эйдл, если зайдет кто-нибудь из синагоги или соседка, пусть у тебя не вырвется недоброе слово о раввинах или Всевышнем, упаси Боже. Кроме меня никто не виноват, во всем – моя вина.

– В чем ты виноват? – отрывает она голову от подушки, но он не отвечает, и голова ее падает на подушку. – Никто не зайдет, ни прихожанин, ни соседка. И не бегай по комнате взад-вперед, у меня рябит в глазах.

Реб Довид отходит от постели жены и снова погружается в размышления: у агуны были чистые помыслы? Сначала она слезами и мольбами довела его до такого состояния, что он готов был взвалить на себя новые несчастья, лишь бы она смогла выйти за Калмана Мейтеса, а потом подослала этого перекупщика, чтобы требовать отмены ее брака! Когда агуна догнала его на Полоцкой улице и поклялась, что не посылала перекупщика и не собирается выходить за него, он ей поверил. Но сегодня утром этот грубиян явился снова, расфуфыренный, и сказал, что идет к своей невесте: «Если не верите, пойдемте со мной и увидите, как я вхожу к Мэрл-белошвейке», – насмехался он, и видно было, что говорит правду. «Я изучил много ранних и поздних авторитетов, пока смог дать ей освобождение, но недостаточно исследовал, кого освобождаю!» – забывает реб Довид о просьбе жены и снова начинает шагать от стены к стене, из угла в угол, ища выход из опутавших его мыслей.

– Эйдл, Эйдл! – снова останавливается он у постели жены и дрожит, как бы ища в ней спасение. – Наш Мотеле родился недоношенным, со слабым сердечком. Чудо небес, что он жил до сих пор. Праотец Авраам готов был принести в жертву единственного сына, Хана пожертвовала семью сыновьями, чтобы они не поклонялись идолам, а мы не можем смириться с тем, что Всевышний отнял у нас одного ребенка.

– Что ты такое говоришь? – недоуменно глядит на него Эйдл, словно от стужи в доме и от страданий разум ее закоченел. – Ты сравниваешь меня с Ханой и семью ее сыновьями? Хану и ее сыновей вспоминают и сегодня, а кто вспомнит о моем птенчике? Меня не считают праведницей, я праведницей не была и быть не хочу!

– Вот в том-то и вина наша, – стоит над нею реб Довид, склонив голову и опустив руки. – Если бы мы оба смирились с приговором небес и не сетовали на Владыку вселенной, тогда и кончина нашего Мотеле была бы во славу Всевышнего, как гибель детей Ханы. Люди видели бы нашу покорность и учились бы у нас, как надо верить в Бога.

– Никто не станет учиться у нас, как вести себя, – горько и печально усмехается она, – и ты не праотец Авраам, и я не Хана. Ты уже даже не полоцкий даян, а я больше не раввинша. Нас отлучили. – Эйдл смыкает глаза и бормочет, точно во сне. – Хана сумела пожертвовать детьми, но жить без них она не смогла. Она взобралась на крышу и бросилась вниз. А я должна жить дальше.

– У тебя есть еще один ребенок, – слышит она над собой голос мужа и ощущает на своем лице его дыхание.

– И муж мой тоже еще ребенок, он остался ребенком, который заботится о каждом. – Закрыв глаза, она гладит его лоб, щеки, мягкую длинную бородку. Она уверена, что он сильно раскаивается, что заступился за распутную женщину.

– Понимаешь, Эйдл, – убеждает он ее надтреснутым голосом, – когда человек переносит страдания, но не принимает их с любовью, его страдания еще сильнее. А если бы мы с любовью приняли наше горе, если бы хоть поняли, что это нам за грехи наши, мы бы так сильно не страдали.

– Я не грешила ни перед Богом, ни перед людьми! – сердито всхлипывает раввинша и открывает глаза. – Что это ты сегодня все твердишь, что грешен и виноват? – глядит она на него и страшится, что он признается в справедливости ее подозрений насчет агуны.

– Я тоже не грешил, – обрывает он и в задумчивости удаляется от ее постели. «Бог свидетель, что, когда я давал агуне разрешение выйти замуж, у меня были самые чистые помыслы», – застывает он возле книжного шкафа, словно призывая книги в свидетели. Добрые мысли о себе заставляют его подумать, что и агуна его не обманывала. Дважды просила она его отречься от своего решения и помириться с раввинами. И, верно, правду говорила, что не собирается связывать свою судьбу с перекупщиком. Если бы она собиралась сойтись с ним, к чему стала бы с такими муками добывать разрешение выйти замуж за Калмана Мейтеса?

Но что же будет дальше? Перекупщик приходил дважды и наверняка придет в третий раз. До сих пор он ограничивался угрозами, но может и избить. Если Эйдл это увидит, она умрет со страху. Реб Довиду больше негде занять денег и не у кого даже попросить милостыню. На него возвели напраслину, поклеп, что он связался с агуной, и даже те прихожане, которые прежде были на его стороне, теперь отвернулись от него. А что будет, когда новый навет дойдет до его кровных врагов, моэла Лапидуса и старшего шамеса городской синагоги? Об этом заговорит вся Вильна. Как ему перенести это? И как перенесет это Эйдл? – рассуждает сам с собой реб Довид, и накопившаяся горечь вырывается воплем:

– Ответь, Отвечающий в горе, ответь! Ответь, Милостивый и Милосердный, ответь!

– Довид, перестань плакать, – кричит его жена, потрясенная отчаянием мужа, – если ты будешь плакать, то я, я…

Реб Довид бросается к жене, запнувшейся на полуслове, словно сердце ее остановилось. Лицо ее перекошено, рот открыт, а глаза, полные страха, злобы и удивления, прикованы к двери. Реб Довид оглядывается и видит в дверях раввина из двора Шлоймы Киссина, реб Лейви Гурвица.

Раздор усиливается

В собольем штраймле[120]120
  Штраймл – головной убор женатого мужчины, шапка с бархатной тульей, отороченной мехом, надеваемая по субботам и праздникам.


[Закрыть]
и длинном, подбитом мехом пальто с широкими меховыми отворотами реб Лейви выглядел барином. Но лицо его было иссушено бессонными ночами, борода всклокочена и мокра от пота. Он быстрыми шагами вошел в комнату, и взгляд его остановился на раввинше.

– Вам бы дойти до моего состояния, – воскликнула Эйдл и обеими руками заслонила лицо.

– Я уже дошел до вашего состояния. Жена и дочь в сумасшедшем доме – этого мало? – Реб Лейви сел у непокрытого стола и взглянул на реб Довида Зелвера, словно взвешивая, чье горе тяжелее.

– У меня умер ребенок, – слышит реб Лейви у себя за спиной плач раввинши, и этот плач, словно иголки, вонзается в его тело.

– Я знаю и все время знал, что происходит. Когда хотят знать – знают. – Реб Лейви подпирает вспотевший лоб ладонью, точно пришел к полоцкому даяну отдохнуть от бессонных ночей в собственном доме.

– А о том, что мужа моего выгнали из синагоги, а нашего сына из хедера, вы тоже знали? Знали и молчали?

– Да, я знал, – обращается реб Лейви к реб Довиду, который неподвижно стоит перед ним, сжав губы.

– А о том, что наши враги говорят, будто агуна – любовница моего мужа, вы тоже знали и молчали? – истошно кричит раввинша.

– За это я не несу ответственности, – снова отвечает реб Лейви полоцкому даяну, точно тот задавал ему вопросы голосом жены. – Ваад не приказывал меламедам выгонять вашего сына из хедера, мы не велели старосте Зареченской синагоги вас позорить. Мы не отлучили вас, мы только расклеили извещение, что не согласны с вашим толкованием Закона. Реб Довид, в городе происходит страшное богохульство. Реб Довид, признайтесь, что допустили ошибку, и спасите честь Торы и честь людей Торы. Ребецн, – реб Лейви поворачивается к раввинше, словно убедившись, что от самого даяна ему ничего не добиться, – ребецн, уговорите мужа, молите его, плачьте перед ним, чтобы он признал свою ошибку, пусть не в сердце, но хоть перед людьми, чтобы не говорили, будто сами раввины собственными ногами топчут Учение.

– Вы пришли теперь говорить о мире? Слишком поздно вы пришли! – Раввинша захлебывается рыданиями; слезы льются у нее из глаз, превращаясь в гневные искры, лицо горит злобой. – Если вы знали, что мой ребенок умирает, и не пришли помочь, – вы злодей, настоящий злодей! Это вы, вы стали преследовать моего мужа!

– Я не преследовал вашего мужа. – Реб Лейви приближается к постели раввинши и говорит с ней сердечно, с отеческой заботливостью. – У меня есть свидетели, и Создатель мне свидетель, что я велел старшему шамесу городской синагоги молчать. Но он не молчал, и моэл Лапидус не молчал, и город не молчал. У меня не было иного выхода, кроме как вызвать вашего мужа на заседание ваада. Мы его умоляли, мы убеждали, что его враги и сброд, толпа, пойдут намного дальше нас, раввинов. Но муж ваш не захотел внять ни нашим доказательствам, ни нашим мольбам. И нам пришлось прекратить выплату ему жалованья.

– Если муж мой – безумный упрямец, то почему должны страдать мои дети? Но вы еще хуже, вы злодей, вы и жену с дочерью замучили, а потом отправили в сумасшедший дом.

– Пусть так, пусть я виноват в болезни жены и дочери, но в ваших несчастьях я не виноват. – Реб Лейви еще ближе подходит к постели раввинши, и голос его становится еще мягче. – Для меня уже нет никакой надежды. Я старик и уже не женюсь снова, как не женился двадцать лет назад, когда остался без жены. И уж тем более я не успею вырастить другую двадцатилетнюю дочь. Вы же еще оба молоды, и Всевышний вам поможет. Жизнь у вас еще впереди, а не позади. Ваш сын приближается к бар мицве[121]121
  Бар мицва (буквально: «сын заповеди») – мальчик, достигший возраста 13 лет и одного дня и считающийся физически взрослым, а потому правомочным и обязанным исполнять все религиозные заповеди. Термин «бар-мицва» употребляется и для обозначения события, знаменовавшего вступление мальчика в религиозное и правовое совершеннолетие.


[Закрыть]
, вы пошлете его учиться в ешиву. Неужели же вы хотите, чтобы он стыдился того, что его отец, полоцкий даян, разрешил мужней жене выйти замуж? Если ваш муж признает, что совершил ошибку, мы выплатим ему жалованье до гроша за все недели и будем заступаться за него перед каждым, кто скажет о нем хоть одно дурное слово. Но если муж ваш и дальше будет упорствовать, то знайте, что гонения не прекратятся! Не мы, раввины, будем преследовать вашего мужа, но толпа, сброд, а мы ничем не сможем помочь. Если мы даже захотим заступиться, то станут говорить, что все раввины точно такие же, как полоцкий даян, что они потешаются над Учением и разрешают мужней жене выйти замуж. Сжальтесь же над своим сыном, над собой, над мужем, который сам себя не жалеет.

– Что же мне делать, ведь он меня не слушает! – плачет раввинша. Хотя она подавлена и озлоблена, ее боль за семью сильнее, чем обида на реб Лейви, который выказывает ей искреннее сочувствие, хоть она и накинулась на него с бранью.

– Раввин по делам халицы и агун издевается. Он не имеет права говорить о жалости, потому что он не знает, что такое жалость, – сухо и отрывисто смеется реб Довид, словно эти слова вырвались у него.

– Я милосердней вас, – поворачивает к нему пылающее лицо реб Лейви, – но не могу и не хочу быть милосерднее Учения.

– Вы верите в Учение, но не верите во Всевышнего, – с холодной усмешкой роняет реб Довид.

– Я верю во Всевышнего и верю в Учение, но вы, полоцкий даян, в Учение не верите. Вы ведете спор не со мною, а со всеми ранними и поздними авторитетами, с Рамбамом, с Рашба, с Ритба, с Бейс-Йосефом и со всеми толкователями. Мы и на заседании раввинов указали, что вы опираетесь лишь на рабби Элиэзера Вердунского, а он одиночка, и Закон толкуют не так, как он его толкует. На том свете вы будете иметь дело со всеми законоучителями, и они не впустят вас в рай.

– Это я принимаю! – выпрямляется невысокий реб Довид. – Я и там не отступлю перед ранними и поздними авторитетами, как здесь не отступил перед ваадом. И если, как вы утверждаете, они не пустят меня в рай, я преспокойно отправлюсь в ад. Мне что здесь, то и там. Более тяжких бед, чем здесь, я там переносить не буду! Вы, реб Лейви, возможно, не будете там иметь дела с ранними и поздними авторитетами, зато вам придется иметь дело с агуной. Она будет стоять у врат рая, рвать на себе волосы и взывать к небесам, что реб Лейви Гурвиц ступал по крови ее. Он ее гнал, требовал, чтобы она всю жизнь просидела без мужа, так же, как он сам двадцать лет провел без жены. Он сам не женился и хотел, чтобы и агуна не выходила замуж! А если агуна не даст вам в рай войти, то вы и не сможете войти, потому что она – а не вы – истинная праведница!

– Ложь и обман! – весь вспыхнув, стучит реб Лейви кулаком по столу. – Когда мужняя жена живет со вторым мужем, не разведясь с первым, она не праведница. Я больше страдал, чем вы. И если вы считаете, что вам нечего бояться ада, что вы и так уже много мук приняли, – мне тем более бояться ада нечего. Я решал так, как велят законоучители! И ваша агуна не сможет преградить мне путь в рай. А если она будет стоять у врат, как вы говорите, то оттуда выйдут все гаоны и толкователи, а они-то скорей предпочтут быть со мной в аду, чем сидеть в раю рядом с вами и с вашей агуной!

– За кого ты заступаешься, за девку? – в дикой злобе кричит мужу раввинша. – Не за жену, не за умершего ребенка, не за единственного оставшегося у нас сына ты переживаешь, а за распутную девку, будто и правда то, что враги наши говорят о вас обоих. Вон отсюда! – поворачивается она к реб Лейви. – Мое дитя еще стынет в мертвецкой, мы так обнищали, что нам не в чем в мороз пойти на похороны, а вы смеете угрожать, что нам будет еще хуже? Вон отсюда!

Онемевший реб Лейви пятится, словно увидел в полоцкой раввинше воплощение своей безумной дочери. Но у самого порога его вталкивает обратно открывшаяся внутрь дверь. В комнату входит реб Шмуэль, лавочник с Зареченского рынка. У реб Шмуэля всклокоченная седеющая борода, он одет в полушубок и высокую зимнюю шапку. Он держит за руку сына раввина, Иоселе, за ним втискивается в дверь его жена, низенькая толстая женщина с корзинкой в руке.

– Мы только что узнали от вашего сына о смерти вашего младшего, – произносит лавочник взволнованно и смущенно. – Ой, горе, ребе!

– Мы принесли вам кое-что подкрепиться, – отталкивает его жена, ставит на стол корзиночку и заламывает руки. – Ребецн, даже и не спрашивайте, что на улице творится! Такого не слыхали с тех пор, как Вильна стоит! Да спасет всех нас Бог! Вчера в доме агуны нашли перекупщика Мойшку-Цирюльника с расколотым черепом, а сегодня и ее саму – в роще повесилась!

В комнате повисает мертвая тишина. Внезапно раввинша сползает с постели и тянет руки к мужу, словно пол под ней провалился и она просит, чтобы он спас ее.

– Довид, я не виновата, я не толкала ее на это, Довид, – кричит она и зажимает себе рот обеими руками, точно испугавшись, что крик убьет ее остолбеневшего мужа. Реб Довид даже не видит, что жена валится без дыхания на кровать, не слышит, как Иоселе плачет: «Мама, мама», не замечает, что соседка бросается приводить в чувства раввиншу. Он стоит, окаменев, с устремленным на реб Лейви Гурвица огненным взглядом, и губы его шевелятся. Но голоса не слышно, точно веревка, которая удавила агуну, обвилась и вокруг его шеи. Он устремляет правую руку с протянутым указательным пальцем в сторону реб Лейви и со сверхчеловеческим усилием, наконец, издает хрип:

– Убийца!

Ошарашенный лавочник недоуменно глядит, как раввин в штраймле выбирается из комнаты, держась за косяк, чтобы не упасть. Из коридора врывается в комнату волна морозного воздуха.

– Убийца вы, а не я! – кричит за порогом реб Лейви и захлопывает дверь, словно боясь, что рука реб Довида достанет его на лестнице, на улице и проткнет спину, точно копье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю