355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хаим Граде » Безмужняя » Текст книги (страница 13)
Безмужняя
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 12:30

Текст книги "Безмужняя"


Автор книги: Хаим Граде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)

В шинке

Мойшка-Цирюльник стоит на рынке у воза с мешками лука, моркови, картофеля и с маху хлещет по ладони зеленщика, склоняя того на свою цену. Так водится у рыночных скупщиков, это испытанное средство. Крестьянина лупят по ладони, пока ладонь не вспухнет и он не уступит, чтобы избавиться от боли. Увидев, как маляры тащат под руки маленького человечка и вопят «Мориц!», Мойшка оставляет зеленщика со вспухшей ладонью, и маленькие сальные глазки его становятся еще меньше.

– Вот тебе и крестьянин – продавец картошки, – маляры ставят перед ним человечка. – Это Калман, ее муж, сам знаешь чей.

– Чей же? – никак не может вспомнить Цирюльник.

– Муж агуны, твоей любовницы, – напоминает Айзикл Бараш.

– Муж агуны? – пожимает Мориц плечами, как бы показывая, что у него есть дела поважнее, и нападает на высокого тощего маляра: – Чтобы ты вопил на гойских улицах! С чего ты взял, что агуна была моей любовницей? Не слушайте его, реб Калман, он врет.

Парни переглядываются: Цирюльник разыгрывает комедию. Но Калман глядит на него уже с большим доверием и с меньшим страхом. Однако когда Мориц дружески спрашивает его, не желает ли он зайти в ресторан и хорошенько закусить, Калман вспыхивает: он не ест трефного.

– А я разве ем трефное? – удивленно спрашивает Мориц, прижав руку к сердцу, и предлагает Калману самому выбрать. Если он хочет, можно зайти в «Савой»; кто не был в «Савое», тот ничего не знает о жизни. Но если реб Калман очень голоден, можно пойти в ресторан, где платят не за блюда, а за время. Сколько часов едят, столько и платят. Он не голоден? Тогда они никуда не пойдут. А только зайдут в погребок напротив рынка, где ничего не подают, кроме студня, рубленой печенки, рыбных и мясных кнедликов, пива и водки. Больше ничего.

Парни хватают Калмана-барана под руки, и, прежде чем он успевает пискнуть, вся компания вкатывается в погребок, где их окутывают клубы пара. За столиками сидят грузчики и перекупщики в рубахах из мешковины и в высоких сапогах. Они курят, сплевывают на пол, запрокинув голову, льют водку прямо в горло, орут хриплыми голосами и клянутся смертными клятвами. Маляры здесь частые гости. Мгновенно сдвигают они с полдюжины стульев вокруг столика и сажают во главу его Мойшку-Цирюльника: он платит – он и царь! Калмана втискивают в середину, поближе к Морицу, и тесно сжимают со всех сторон. Будь он даже птицей, ему не улететь, не вырваться! Они поворачивают голодные лица к буфету, и мигом вырастают возле них девки с пылающими лицами, в грязных передниках. Мориц им подмигивает, а маляры требуют за его счет все, что душа желает. Стол заполняется бутылками водки и пива, чайными стаканами, рюмками и пузатыми бокалами. «Маринованную селедку в молоке! Селедка любит плавать в молоке», – кричит один, а другой заказывает рубленую печенку. «Холодца, но чтобы было много мяса и чеснока!» – орет третий, водя пальцем по усам, точно нож точит. Компания разливает водку по чайным стаканам.

– Лехаим[118]118
  Лехаим – «За жизнь!». Традиционный еврейский тост.


[Закрыть]
, Мориц, будем здоровы!

– Пейте на здоровье! – отвечает Мориц с меланхоличной усмешкой продувного мошенника, знающего, что его морочат. Но он обещал этим голодранцам выпивку и закуску за то, что они приведут к нему Калмана-барана, и вот они бессовестно объедают его, грызут, как селедочную голову. И хоть его трясет от досады, он вынужден молчать, чтобы этот кладбищенский хазан, этот маляришка видел, что имеет дело с человеком широкой натуры. У Айзикла Бараша бездонный желудок. Он заказывает все, что язык может произнести, и выхватывает полные тарелки из рук официанток, будто хочет проглотить блюдо вместе с несущими его жирными женскими пальцами. Он уписывает за обе щеки, пока пот не начинает течь у него со лба, и, жуя и глотая, льстит Цирюльнику:

– Мориц, почему не надел ты сегодня свой белый шелковый галстук? Мориц, у тебя, говорят, есть портсигар, усыпанный бриллиантами. Ты слышишь, Калманка? Хоть обойди всю Вильну вдоль и поперек, тебе не найти такого друга, как Мориц! – Айзикл наливает пива и опрокидывает в себя. – Почему ты не пьешь, Мориц? Почему ты не ешь, Мориц?

– Я жду реб Калмана, – отвечает перекупщик.

– Ведь я еще раньше вам сказал, что не ем трефного, – съеживается Калман, словно волк выбрал его себе на обед.

– А я думал, что вы не хотите есть вареное мясо, потому что оно может быть некошерным. Но что некошерного в холодном паштете? – Мориц наливает рюмочку с наперсток для Калмана, а себе три четверти чайного стакана. Он глотает водку залпом, без закуски, даже не морщась. Лишь глубоко вдыхает запах черного свежего хлеба и с презрением глядит на собутыльников: «Ну!»

Калман наспех бормочет благословение и тоже выпивает рюмочку до дна, чтобы выглядеть молодцом. Но он морщится, как от касторки, и кряхтит. «Грех влечет за собою грех», – размышляет он. Начал с агуны, а теперь пьянствует в шинке со шпаной.

– Возьмем еще по капельке. – Мориц наливает еще рюмочку гостю и полстакана себе; он глядит на Калмана как сержант на новобранца, не умеющего держать винтовку. – Залпом! Если женился на молодой, то и пить должен уметь. Кто не умеет пить, тот не умеет и ничего другого. Вы, вероятно, не пробовали водки с самой Симхас-Тойре?

– На Симхас-Тойре ему водка не шла на ум. Он в тот день схватил пощечину из-за твоей любовницы! – кричит Морицу Айзикл Бараш.

– Не меня ударили, пощечину дали младшему шамесу, – говорит Калман, а Мориц принимает его сторону и потчует тощего маляра своим благословением:

– Чтобы ты вопил на гойских улицах! Не реб Калман получил пощечину, а младший шамес! Не обращайте на него внимания, реб Калман, положитесь на меня. Я вам друг.

– Почему это вы мне друг? – Калман откусывает кусочек сухой булки и жует быстро-быстро, словно белка.

– Потому что я исстрадавшийся человек! Оттого я друг вам! – меланхолично отвечает Мориц. – Я так настрадался, что только вы можете меня понять. Если б собака лизнула мое сердце, она тут же упала бы, отравленная насмерть!

– Если твоя женушка сумела вскружить голову Морицу, то уж твою баранью голову она вскружит с одного раза! – тощий маляр снова пытается завладеть вниманием Цирюльника.

– У этого недотепы не баранья голова, а куриная! – хохочет кто-то. Но Калман не слышит или притворяется, что не слышит. Хотя весь стол завален снедью, он собирает крошки сухой булки, сыплет их себе в рот и поддразнивает Морица:

– Один говорит, что Мэрл была вашей любовницей, а другой – что она вскружила вам голову. Кто же из них прав?

Мориц вдруг меняется в лице, и все его благородство исчезает в мгновение ока. Он упирается лбом в лоб Калмана, и тот чувствует, как его затылок припечатывается к стене. Калман застывает с безвольно повисшими руками. Крошки падают с губ на жидкую бороденку, на побелевшем, как мука, лице смертельный страх: он боится, что этот блатной раздавит ему череп.

– Не беспокойтесь, в несчастьях у вас недостатка не будет, – впивается в него Мориц своими маленькими глазками и, смеясь гнилым смешком, рассказывает о том, как Мэрка-белошвейка многие годы путалась с ним. А на стороне держала при себе беззубого столяришку Ицика Цвилинга. И он, Мориц, поставил условие: или он, или этот столяришка. Увидев, что его она не одолеет, она выбрала беззубого Ицика. Тот был как раз по ней: столяр за ней не следил, а когда узнал правду, уже был под ее каблуком. Но, уйдя на войну, он сказал «привет!» и не стал возвращаться. Там, в Германии, он женился на немке.

Калман ощущает, как лоб Морица давит на него, точно железная балка, но все же, рискуя жизнью, возражает, что если бы муж Мэрл был жив, он бы вернулся. Полоцкий даян освободил ее от брака с ним потому, что если через полтора десятка лет муж не возвращается с войны, значит, он мертв. Это объяснение вызывает у Морица такой бурный хохот, что он вынужден запрокинуть голову, и Калман уже может оторвать затылок от стены.

– Ну, а те полтора десятка лет, что она сидела в агунах, она постилась, что ли? – спрашивает Мориц у остолбеневшего Калмана и с тем же вопросом обращается к ватаге: – Как вы думаете, ребята, постилась она?

Ватага разражается многозначительным громким смехом и, сдвинув головы, удивленно глядит на Морица, точно на колдуна. Мориц прищуривает один глаз, давая понять, что если бы захотел, то рассказал бы кое-что из собственного опыта, и подступает к Калману с другой стороны:

– Ша, предположим, что мужа ее нет в живых. Но почему она именно вас взяла в мужья? – наливает он Калману еще одну рюмочку в знак примирения.

– Да, да, почему она выбрала тебя? – кричат маляры. – Потому что ты кладбищенский хазан? Дружище, она тебя выбрала в качестве ширмы. Для прикрытия, чтобы за твоей спиной делать все, что захочет. Ты ведь молишься, закатив глаза, а ей того и надо, твоей скромнице, чтобы ты молился и ничего не видел.

Парни хохочут над обомлевшим Калманом. И он с отчаяния опрокидывает третью рюмку. Но, захлебнувшись, закашливается: водка попала не «в то горло».

– Гречишник для реб Калмана! – командует Мориц, и весь стол, веселясь и радуясь новому вкусному блюду, шумит: «Гречневых оладий, гречишников!..»

Что-то грызет у него на сердце – чувствует Мойшка-Цирюльник. Чем больше он оговаривает белошвейку, тем сильнее кипит его кровь. Он сам не понимает, что с ним творится. Почти двадцать лет он сохнет по ней, а она его отталкивает. Он должен желать ей смерти, пинать ее ногами, мешать ей кровь с грязью. А его из-за нее сводит судорога, жжет огонь, мысль о ней сушит его кости. С ним она не захотела спать, а с этим мазилой сыграла свадьбу! Мориц смотрит на Калмана, скривив лицо, словно намереваясь утопить его в плевке. Мориц уверен, что она сделала это назло, чтобы он лопнул от злости. Но это еще бабушка надвое сказала! Если будет у него голова на плечах, то он сможет заполучить ее теперь скорее, чем прежде. И чтобы охладить жар в теле, Мориц заказывает еще кварту водки.

Калман тоже сидит опечаленный. Он видит, как маляры жрут, хлещут водку и пиво, валятся друг на друга, целуются, а у него на душе тоска. Почему же она все-таки выбрала его? В голову ударяет выпивка: чтобы прикрыть свою любовь с полоцким даяном! Калман видит перед своим затуманенным взором двух Морицев, трех Морицев, и у всех раскрыты пасти, и все пасти смеются над ним, Калманом. Мориц тоже мертвецки пьян, он держит Калмана за лацканы и трясет его:

– У нее тело как кусок мрамора, а?

– Блюй, Калман, блюй! – шлепает его по спине Айзикл Бараш так, что Калман качается, как надломленное деревцо. – Если выскажешь все, что на сердце, станет легче, и если выблевать, то тоже легче становится.

Калман уже не слышит, что ему говорят. Шинок мелькает у него перед глазами, и он едва в состоянии произнести немеющим языком, что несчастным сделал его полоцкий даян.

Добрые друзья

Веселые, с распаренными лицами вышли маляры из шинка, вдохнули свежий воздух и застыли на своих железных ногах. Калман же после нескольких рюмочек качался, как фарфоровая кукла с перебитыми ножками, и Мориц презрительно глядел на него с выражением барина, вынужденного иметь дело с жидком.

– Вдолби ему – если он не разведется с нею, я сделаю так, что ему жить не захочется. Получишь за это кварту с закуской, – буркнул Айзиклу Барашу Мойшка-Цирюльник и ушел, страдая, что потратил столько денег на эту банду и что из-за агуны сердце его горит огнем.

Воодушевленный обещанной квартой с закуской, Айзикл Бараш взялся отвести домой захмелевшего Калмана, едва державшегося на ногах. Высокий, тощий маляр просунул костлявую руку под шапку Калмана и ногтями скреб ему темя, как железной щеткой. Калман принялся кашлять, отхаркиваться, постепенно трезветь и удивленно разглядывать товарища, который тащил его к дому, крича прямо в ухо:

– Мориц – парень с амбицией, и когда он говорит, что тебе жить не захочется, если не разведешься с женой, то уж наверняка тебе жить не захочется. Пошли! Я живу у Рыбного рынка и доведу тебя до твоего дома, а оттуда поверну на Поплавы.

Спуски и подъемы на пути к Зареченскому рынку утомили и протрезвили Калмана. А Айзикл Бараш по мере их приближения к Полоцкой улице становился все беспокойней и печальней. Он почесывал затылок, часто сморкался и кричал Калману:

– Дай Бог, чтобы у меня так обстояло дело с моей, как у тебя с твоей. «Пьяница, где твои заработки?» – кричит она мне. Она была девушкой, а не агуной, поэтому у меня нет повода вытолкать ее вон… Тебе хорошо, братец. Твоя – агуна, и ты можешь ее вытурить. Жену надо бить.

– А ты бьешь свою? – спрашивает Калман.

– У меня тесный дом, и если я ее толкну, ей некуда будет упасть, – отвечает Айзикл Бараш, подталкивая Калмана вверх по ступенькам. – И помни! Мориц – парень с амбицией, и когда он говорит, что тебе жить не захочется, если не разведешься с женой, то уж тебе наверняка жить не захочется, – повторяет он.

Айзикл поскорее убегает прочь, опасаясь, как бы белошвейка не погналась за ним с веником в руке, а Калман с виноватым лицом проскальзывает в дом. Он видит, как Мэрл, согнувшись, сидит за столом и шьет вручную. Лампа освещает половину ее лица, ее пальцы и распространяет вокруг светлую тишину, домашнее тепло, охватывающее и его, Калмана. «Горе мне, что сделалось со мной!» – вздыхает он про себя. Как он попал в шинок вместе с пьяницами? Мало ли что Мориц наговорил! Ведь он вор, а Мэрл – непорочная дщерь еврейская. Калман ждет, что жена спросит у него, где он был. Ведь он сегодня впервые за много недель спустился в город. Должна же она захотеть узнать, где он был и что делал! Но Мэрл даже глаз не подымает. Она еще ниже опускает голову, а иголка быстро мелькает в ткани, словно Мэрл поспорила со своей тенью, кто быстрее будет двигать рукой. Калмана охватывает злость на самого себя за то, что он не может быть таким амбициозным, как Мориц, и, снимая пальто, он раздраженно произносит:

– Я был сегодня на бирже и пил с добрыми друзьями. Говорить с людьми, чтобы они заступились за полоцкого даяна, я не стал. Мне не жаль его. Мне хуже, чем ему.

Мэрл привстает со скамьи и тут же снова садится. Она видит, что, погнав мужа заступаться за полоцкого даяна, она сделала только хуже. Она даже не хочет спросить, с чего это он пил. Но чтобы не разозлить его молчанием, она как бы между прочим спрашивает:

– И ты вовсе не пьян?

Калман смущен ее спокойствием и не знает, что ему делать и как отвечать. Мориц угрожает, что если он не разведется с нею, то ему жить не захочется. Но если он разведется, ему будет еще тошнее. Куда ему деваться? Его квартира на Липавке уже сдана другому. Раньше он был вдовцом, а теперь станет еще и разведенным? Она все же не называет его пьяницей и не проклинает за то, что он не зарабатывает, как это делает жена Айзикла.

Утром Калман встал с озабоченным выражением лица и все время молитвы не сводил глаз с палки, которую всегда держал в руке, когда шел на кладбище поминать умерших. После завтрака и благословения хазан проворчал ответ на вчерашний ее вопрос, словно всю ночь он не давал ему спать:

– Я вчера не так уж пил, чтобы быть по-настоящему пьяным.

Увидев, что Мэрл добродушно усмехнулась его оправданию, и убедившись, что все равно не быть ему таким амбициозным, как Мориц, Калман еще безрадостней пробормотал:

– Нет работы! Придется снова стать кладбищенским хазаном.

Он ожидал, что жена станет возражать: она, мол, не хочет, чтобы муж ее был на кладбище завсегдатаем. Но Мэрл молчала и лишь кивнула в знак согласия. Калман взял палку и хмуро вышел из дому. По дороге к кладбищу он увидел, что староста Зареченской синагоги стоит на своем крылечке и глядит в сторону рынка. Калману что-то пришло в голову, и он остановился у крыльца.

Минутой раньше мимо проходила похоронная процессия, и Цалье вышел спросить, сколько лет было покойнику. Услышав, что тому было всего за шестьдесят, умиротворенный Цалье победно глядел на лавку, хозяин которой кричал ему, что восьмидесятилетние тоже умирают. «Я и его похороню! Буду стоять вот здесь, на своем крылечке, и провожать глазами гроб, когда его будут нести мимо», – размышляет староста и вертит на указательном пальце большую связку ключей. Лавочник грозил, что Цалье не будет старостой синагоги, так вот пусть видит этот собачий торгаш, что пока он еще староста и ключи от синагоги у него. Свою пятую жену Цалье взял с год назад, и до последнего времени она была смирной женщиной. Но недавно она разговорилась, что, мол, другие мужья, которые женятся на старости лет, отписывают на жену часть наследства, а он все держит под замком, точно она у него в прислугах. «Ее я тоже похороню», – подумал Цалье и стал покачиваться на своих кривых и длинных жилистых ногах, как бы проверяя, насколько прочно он еще стоит на земле.

– Когда вы отпираете синагогу? – спрашивает его вертящийся у крыльца человечек с палкой в руке.

– Синагогу я открываю к Минхе и к Майрив. А вам сейчас чего там надо? – с удивлением смотрит на него Цалье.

– Сам не знаю, разве что на несчастья свои посмотреть, – тянет и мямлит человечек, пряча голову в узкие плечи. – Я хочу посмотреть на объявление о полоцком даяне. Я муж агуны.

Цалье рассматривает Калмана водянистыми глазами, испещренными кроваво-красными жилками. Его лицо в лиловых пятнах становится еще лиловей и пятнистей, а мешки под глазами – еще более пухлыми. Он выпрямляется, задирает голову и поворачивается к Калману жесткой, как кусок жести, спиной, что обычно делает в ожидании стычки. Цалье ждет, что муж агуны начнет с ним драться за полоцкого даяна, как лавочники в синагоге. Но тот вдруг принимается вздыхать и жаловаться, что полоцкий даян сделал его несчастным: «Ой, каким несчастным он меня сделал!» Цалье вертит связку на пальце и морщится. Он мысленно сравнивает себя с этим человечком и раздумывает о том, что агуна не сумела отличить хорошее от плохого. Он бы такой молодой женщине подошел куда больше, да и она ему тоже. Его жена, пятая по счету, – старая квашня.

Если он так уж жаждет увидеть, как раввины разделали полоцкого даяна, то он может прочесть это объявление на дворе городской синагоги, говорит староста. Калман отвечает, что у него нет времени спускаться туда, потому что он кладбищенский хазан и должен идти на кладбище читать поминальные молитвы. Калман хочет взойти на крыльцо, но Цалье загораживает дорогу, словно боясь, как бы муж агуны не осквернил крылечка, и изрекает: «Если к миньяну не числят раввина, который позволил ему жить с замужней, то могут ли его, прелюбодея, допустить на кладбище поминать?» Калман отступает в испуге, но тут же им овладевает дикий гнев и он начинает кричать, что его не запугают, да и к тому же он еще и маляр.

– А какой человек пустит вас в свой дом красить стены? – таращит на него староста водянистые глаза с кроваво-красными жилками. – Послушайте меня, вместо того чтобы идти на кладбище, зайдите к жене полоцкого даяна, и тогда вы узнаете то, что известно всему Заречью. Раввинша кричит своему мужу, что он заступается за агуну ради их тайных свиданий. Даже те паршивцы, которые в синагоге галдели, почему, мол, я не зачисляю раввина в миньян, теперь заткнулись. Раввин, между нами будь сказано, встречался с вашей женой в Зареченской синагоге. Я, бывало, ждал до полуночи и потом тащился запирать синагогу, потому что считал, что он там сидит и изучает Талмуд. А оказалось – он там с вашей женой встречался. Если б у меня была такая жена, она раньше бы попала на кладбище, чем к чужому мужчине. Тьфу на вас обоих!

Цалье уходит к себе и запирает дверь. Калман еще долго стоит как громом пораженный, пока, наконец, не отползает от крылечка, ощупывая палкой пространство вокруг себя, как если бы он вдруг ослеп. Ведь он знал, что жена с ума сходит по полоцкому даяну, а теперь услышал, что и раввинша говорит то же самое. А если так, то совершенную правду рассказал Мориц: Мэрл была когда-то его любовницей, но он бросил ее за то, что у нее на стороне был другой – ее будущий муж. Маляры вчера сказали ему, что она выбрала его как ширму. Они правы, его верные друзья! Она вышла за него, чтобы иметь возможность встречаться с полоцким даяном. А тот разрешил ей выйти замуж именно для того, чтобы он, Калман Мейтес, служил им ширмой. На кладбище он уже не пойдет, там можно нарваться на еще больший позор, чем в городской синагоге. Он пойдет на малярскую биржу. Снова разыщет Морица, с ним зайдет в погребок закусить и потолковать. Маляры – преданные товарищи, а Мориц, как он убедился, честный человек, хотя и простоват. А что за щедрая рука у него, у этого Морица: всех угощает за свой счет!

Когда Калман появился на бирже, добрые друзья встретили его совсем не так, как вчера. Мойшка-Цирюльник велел им палками гнать этого барана Калмана. Его надо так затюкать, чтобы он на биржу и носа сунуть не мог, – наставлял Мойшка. А если маляры не послушаются, то он скорее станет пить с собаколовами, чем с ними. И когда Калман появился, компания встретила его злобным молчанием; все сделали вид, что не замечают его. Некоторое время он удивленно оглядывался, а затем спросил тихим голосом о своем лучшем товарище Айзикле Бараше. Где он? Его пригласили на какую-нибудь работу?

– Жена, наверно, избила его поленом или подбила ему глаз, и у него от страха одышка и медвежья болезнь, – ответил ему один из ватаги. – Ну, Калман-баран, ты уже развелся со своей новогрудской женушкой?

Калман снова заскулил, что жена его не из Новогрудка и зовут его Калман Мейтес, а не Калман-баран. Но вся ватага яростно нападает на него: если он не разведется с этой своей новогрудской женой, пусть лучше на биржу не заглядывает. Им не к лицу, чтобы о маляре говорили, что он тряпка! Пусть идет он, тряпка, на кладбище, на синагогальный двор к попрошайкам! «Пошел вон отсюдова!» – кричат они по-русски, и Калман отступает, как перед стаей волков. Он скрывается в ближайшем переулке, подымает глаза к небу и бормочет помертвелыми губами:

– Владыка мира сего, ведь я еще больше отлучен, чем полоцкий даян!

Он застывает у красной церквушки за каменной оградой, глядит, глядит, но вдруг спохватывается: с чего это он смотрит на крест? Не хочет ли он, упаси Боже, креститься? Калман отворачивается и замечает, что стоит в Гитки-Тойбином переулке, где живет реб Ошер-Аншл, раввин по разводам. «Если бы она дала мне развод, я был бы спасен», – мелькает у него в голове. Он крадется вдоль стены, точно опасается, что реб Ошер-Аншл услышит его мысли и окликнет в окно, чтобы развести с женой. Нет! Нет! Вдовцом он уже был, а разведенным быть не хочет!

По переулку торопливо проходит младший шамес главной синагоги с шестами для хупы на плече. Калман хватает его за локоть: вот как? Его таки приглашают на свадьбы?

– Кто вы? – сердито спрашивает его маленький чернявый Залманка.

– Я – Калман Мейтес. Тот самый человек, которого вы погубили, женив на агуне.

– Это вы меня погубили, а не я вас! – подпрыгивая, бросает ему в лицо Залманка. – Вы из меня ведрами кровь цедили! Я лично вынужден был расклеивать на синагогах решение ваада против полоцкого даяна. Слава Богу, что этим обошлось и меня снова приглашают ставить хупу.

Перед битым младшим шамесом Калман все же не может смолчать. И он обрушивает на него всю накопившуюся горечь и ругает его теми же словами, которыми его самого вчера утром обзывала Мэрл, а сегодня – маляры на бирже:

– Вы трус, ничтожество, тряпка, а не мужчина! Вам дали пощечину в городской синагоге, а вы еще расклеиваете объявления против себя самого!

– Тряпка вы, а не я! – смеется над ним с издевкой Залманка, – даже агуна, которая вас раньше заманила, хочет теперь от вас отделаться, хочет развестись с вами.

– Вы лгун! – надвигается на него Калман с палкой в руке.

– Что такое? Вы ударите меня? Если вы меня пальцем тронете, я вам устрою черную хупу. – Залманка снимает с плеч шесты. Все знают, говорит он, что на заседании раввинского суда реб Лейви Гурвиц упрекал полоцкого даяна в том, что сама агуна уже жалеет о своем замужестве, а полоцкий даян возражал, что он не раскаивается и не позволит агуне развестись с мужем. «Так кто из нас двоих тряпка?» – спрашивает Залманка, вскидывает шесты на плечо и пускается наутек.

Калман чувствует, что у него рябит в глазах, а ноги заплетаются, точно он сегодня напился сильнее, чем вчера. Он ощупывает палкой булыжники под ногами и качает головой: нет, нет, ни единого дня нельзя ему быть с ней вместе!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю