Текст книги "Безмужняя"
Автор книги: Хаим Граде
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
В ожидании
Отдаться Морицу? Но это раввина не спасет. Подонок увидит, что она заинтересована в судьбе полоцкого даяна, и станет устраивать ему еще большие скандалы! Зачем же она просила его зайти, этого мерзавца? – спрашивала себя Мэрл и все же надеялась, что ей удастся добром добиться чего-нибудь от Мойшки-Цирюльника. Но минутой позже понимала, что ей остается лишь один выход, и если она решится, то хоть немного отплатит Морицу за свои страдания. Может быть, это спасет и раввина. Люди увидят, до чего ее довели, и сжалятся над ней и над полоцким даяном, как сжалились над раввином из двора Шлоймы Киссина из-за его безумной дочери. Но на крайний шаг она еще не готова, чувствует, что не готова.
Мэрл совсем перестала работать, не думала ни о клиентах, ни о сестре Гуте и племянницах, которым собиралась шить теплое белье, ни о матери в богадельне. Металась по комнате, хваталась за виски, трепетала и ждала.
Голда пришла сообщить, что добилась от Морица согласия прийти. Он долго не соглашался на уговоры. Мэрл, сказал он, замахнулась на него утюгом, поэтому она сама должна прийти к нему мириться, она, а не он. Но он смирит свою гордость и завтра часов в двенадцать зайдет.
– Мэрка, будь с ним обходительной, будь с ним нежной. Ты из него достаточно жилы тянула.
Мэрл вся похолодела, но ничего не сказала и поскорее выпроводила Голду, уверенную, что сестра места себе не находит от счастья. Оставшись одна, Мэрл окинула взглядом комнату, и ей вдруг подумалось – бежать! Она убежит в какое-нибудь местечко, где никто не знает ее, и будет там жить своим трудом. Но мгновение спустя она уже смеялась над этой мыслью: а полоцкий даян разве может сбежать от больной жены и от умирающего ребенка?
Мэрл взглянула на вторую кровать, которую поставила для Калмана. Мориц придет, увидит эту пустующую кровать, станет злорадствовать, и его сальный взгляд червем поползет по постели! Чтобы Цирюльнику не доставалась эта мстительная радость, она в сердцах принялась отодвигать кровать от стены, но через минуту с еще большим ожесточением и поспешностью придвинула ее на прежнее место. Если даже она и выкинет кровать, разве Мойшка-Цирюльник не знает, что она разошлась с мужем? Ведь ей нужно, чтобы вовсю разыгралась его грязная фантазия, – так пусть же он лопнет! Она бы легла в его присутствии с последним калекой, только бы видеть, как на лбу его вздуваются жилы, как глаза лезут из орбит. Мэрл хочет убедиться, что способна еще заставить его валяться у нее в ногах. Она встретит его обильным столом и водкой, чтобы он сильнее раззадорился, и сама будет пить, чтобы от игры с ним ее не стошнило от омерзения.
Мэрл отправилась за продуктами и водкой. Вернулась она еще более взвинченной, растревоженной. Знакомые торговки уже слышали, что белошвейка собирается разводиться с мужем, чтобы выйти за своего бывшего любовника, и лица их выражали злость, неприязнь и презрение. Она легла спать раньше обычного, но не могла сомкнуть глаз. Ей было жарко. Она стянула с себя ночную рубашку и лежала под одеялом голая. Трогала свои маленькие груди, атласную кожу на животе, тугие бедра, икры и даже пальцы ног.
Мэрл все время замечала, что не только Мойшка-Цирюльник, но и другие мужчины пожирали ее взглядом. Ее бедовую усмешку, ее манеру долго молчать, прежде чем прыснуть веселым смехом, молодые люди считали признаком затаенной страсти. На самом же деле она боялась своего тела, как боятся оставлять огонь перед уходом из дому. «Дура я была!» – твердила она, лежа под одеялом. Могла бы подыскать себе другого молодого человека, не Мойшку-Цирюльника. А когда она снова вышла замуж, то сделала это ни для тела своего, ни для своей души. Калман обижался, что она больше переживает за полоцкого даяна, чем за него. А того, что тело ее было для него точно колода или ком глины, он не понимал и не чувствовал. Сказать правду, она и первого мужа своего не любила так, чтобы привязанность к нему доставляла ей радость, чтобы ждать минуты, когда он прижмет ее к себе до боли, до опьянения. Любить она способна была сильнее, чем ненавидеть этого Цирюльника. Однако жизнь ее ушла не на любовь. А когда она наконец-то влюбилась, то влюбилась в человека, у которого есть жена и дети, да к тому же в раввина.
Мэрл не хотела думать о полоцком даяне сейчас, когда она так мучительно-сладко ощущала свою наготу. Она отдернула руки от своего тела, как от раскаленных углей, и, завернувшись в простыню и одеяло, чтобы еще больше отдалиться от плоти своей, бросилась на кровать, точно большая серебряная рыба, выбросившаяся на берег. Но плоть взывала к ней не только из-под одеяла, она билась даже под кожей лба. Плоть ее, большая серебряная рыба, скрывалась в ее мозгу, светилась в темноте, ворочалась и трепетала. Мэрл почувствовала, что до безумия любит свое тело. Она сорвала с себя покрывала и вскочила с постели. Ей захотелось увидеть себя в зеркале.
Комната была залита темно-голубым светом, и в зеркале над комодом плечи и грудь Мэрл мерцали, как лед. Она отступила на несколько шагов, чтобы увидеть себя всю, но издали ее тело исчезло в глубине полированного стекла, плоть ее как бы перестала существовать. Мэрл вспомнились городские толки о том, как безумная дочь раввина выскочила голой из своей комнаты. Видимо, и она очень любила свое тело. Мэрл опять забралась в постель, тело ее пылало, а она дрожала от холода и испуга: что же это с ней? Не прощается ли она с жизнью? Она прислушалась, словно ждала ответа, но услыхала лишь вой ветра.
Уже Ханука прошла, колючий, пахнущий снегом холод заползал под ногти, но самого снега еще не было. Ветер рвал крыши и сильнее всего бушевал на малозастроенной Полоцкой улице. Он свирепо сотрясал ряды голых деревьев вдоль тротуара, кружил в воздухе, сражался с пустотой и волок откуда-то снежные тучи, желая все засыпать, запорошить. Мэрл слышала, как буря наваливается на стены ее домика, свирепо и упрямо, точно волны на торчащие из воды острые камни. Ей подумалось, что буря – это огромное дикое привидение, темный ангел, который знает, чего хочет. Буря хочет вырвать окно и выволочь ее за волосы, голую потащить через огороды, через реку в лес, туда, где протекало лето ее юности, – а там швырнуть ее на землю, укрыть ее мхом, увядшими листьями, осыпавшейся с елей хвоей.
Заснула она на заре, когда темно-голубой свет постепенно превратился в серую дымку. Дневной свет вползал в комнату жидкими струйками, точно дым в сырую погоду: не может подняться и стелется по земле. Когда Мэрл проснулась, был уже день, в окно глядело зимнее солнце, холодное, тускло-желтое, как лампа с закоптелым стеклом. Мэрл с трудом оторвала отяжелевшую голову от подушки и увидела, что на улице идет снег.
Мелькающая белизна не навеяла, как обычно, светлой радости, а вызвала в сердце Мэрл острую боль, точно она испугалась, что снег покроет и ее. Пузатые часы на комоде показывали без четверти одиннадцать, а около двенадцати должен был прийти Мориц.
Она быстро поднялась, застелила постель, умылась и стала одеваться перед зеркалом. Ловким движением она застегнула сзади лифчик на крайние пуговки, чтобы ее маленькая полная грудь от тесноты выступала еще округлей и туже; надела юбку чуть ниже колен, белую шелковую блузку с высоким воротничком и поверх нее красную вязаную шерстяную безрукавку. Стянутая талия, тугой лифчик и туфли на высоких каблуках делали ее рослую фигуру выше и гибче. Она принялась зачесывать свои черные жесткие волосы, держа шпильки в крепких белых зубах, и разглядывала в зеркале свое бледное лицо с залегшими в уголках рта морщинками и голубыми тенями под усталыми потухшими глазами. Теперь Мэрл не могла понять, отчего это ночью она уговаривала себя, будто любит собственное тело? Она натерла щеки румянами, подкрасила губы, побрызгалась одеколоном – и из глаз ее брызнули слезы. «Старая любовь не ржавеет, – засмеялась она про себя, – Жених идет, жених!»
«Все, теперь я готова принять его!» – глянула Мэрл на дверь и тут же повернулась к окну. Всего несколько дней назад она видела сквозь холодное стекло полоцкого даяна. Если Бог совершит чудо, и она снова увидит его, выбежит навстречу и узнает, что ребенок поправляется, а реб Довид помирился с раввинами – она вновь оживет!
Мэрл глядит на улицу, смотрит, как зернистый снег прилипает к камням, и чувствует, что полоцкий даян сейчас точно не пройдет мимо. С нею чуда не случится, с ней никогда не случалось чудес. Раввин сказал ей, что Божья помощь может прийти в мгновение ока, она будет спасена, и его ребенок тоже может быть спасен. Но по лицу его было видно, что говорил он это лишь ей в утешение. Он еще утешал ее! Он чувствовал себя виноватым перед ней! «Я должен был предупредить вас, что враги мои не будут молчать», – сказал он. Мориц угрожает ему побоями и наговаривает раввинше, будто агуна была любовницей ее мужа, а он, раввин, просит Мэрл, чтобы она не обижалась.
Она коснулась губами холодного стекла, как бы почтительно целуя чью-то руку или притрагиваясь к лобику больного ребенка, чтобы узнать, нет ли у него жара. Полоцкий даян – князь! Не диво, что жена его так ревнует. Она огорчена и озабочена, но знает, что у нее самый благородный в мире муж. Мэрл чувствует, что у нее опять выступили слезы: «Но меня раввинша должна проклинать. Ой, как клянет она меня! А если умрет ребенок, то и раввин будет меня проклинать. Ведь он надеялся, что за помощь мне ему воздастся и его ребенок выздоровеет. Быть может, раввин и не станет клясть меня, но я сама прокляну день, когда появилась на свет».
Дверь скрипнула, и Мэрл ощутила дрожь в спине. Она хочет отвернуться от окна и встретить гостя, но нет сил повернуть голову, точно шея ее стала вдруг гипсовой.
Любовник
Он стоял на пороге в черной, с жесткой тульей, шляпой с полями, в черном модном пальто с прорезным верхним карманом слева, из которого торчал белый платочек. Снежно-белым был шелковый шарф, лежавший вздутым кольцом поверх воротника. Одной рукой он сжимал трость с костяным шаром-набалдашником, а другой – плоские кожаные перчатки. Тусклыми глазами он пристально смотрел на Мэрл, которая все еще глядела в окно. Мориц приблизился к ней крадущимися шагами и прошептал прямо в ухо:
– Ты позвала меня, чтобы угостить утюгом?
Она порывисто обернулась и встретила острый, пронзительный взгляд – взгляд взломщика, который повздорил с напарником и следит, чтобы тот не выхватил нож.
– Если ты не будешь оскорблять меня, я не замахнусь на тебя утюгом.
Он снова взглянул на нее одним глазом, а другой глаз словно бельмом затянулся: оскорблять? Кто кого оскорбил? Он еще не слыхал, чтобы женщина двадцать лет подряд гнала от себя мужчину! Когда собака приходит и ложится у чужого порога, ее гонят палкой раз и еще раз, но если она все-таки не уходит, хозяевам это нравится, и они бросают ей кость. Но Мэрл его никогда не уважала!
Мориц говорил со спокойствием человека, чья злоба родилась не вчера и не позавчера, а была выношена, въелась, внедрилась в кости, вросла в тело и душу.
– Я не хотела быть неверной своему мужу, – ответила Мэрл.
За верность мужу, ушедшему на войну, никто ее не винит, сказал Мориц, прижав руку к сердцу. Но он и представить себе не мог, что когда она, наконец, решится выйти замуж, то оттолкнет его и выберет какого-то Калмана Мейтеса. Мало того, что из-за нее он остался старым холостяком, стал пить, чтобы залить горе, мало того, что она долгие годы издевалась над ним, так она еще вышла за Калмана чтобы его, Морица, хватил апоплексический удар.
Мэрл видела, что Мойшка-Цирюльник, уверенный в своей победе, уже заранее сводит с ней счеты за то, что она до сих пор отказывала ему. Ненависть к нему так давила и сжимала ей сердце, точно кто-то повалил ее и уперся коленями в грудь. Но она собралась с силами и улыбнулась. Затем повернулась на своих высоких каблуках и любезно, почти кокетливо произнесла:
– Ты ведь не ссориться со мной пришел. Мы уже достаточно ссорились.
Мэрл покрыла стол скатертью, поставила бутылку водки, большой зеленый сифон сельтерской воды, рюмочки и чайные стаканы. На длинную узкую глубокую тарелку выложила маринованную селедку, семгу, а на другую, плоскую и круглую, – сушеных рыбок. Затем поставила мясное – жирную гусятину и постную телятину; свежие помидоры и соленые огурцы, плетеную хлебницу с ситным, румяные бублики и большую вазу с фруктами. Мэрл расставляла блюда и раскладывала ножи и вилки с ловкостью опытной хозяйки, быстро и играючи, а Мориц тем временем смотрел на ее высокую стройную фигуру, на ее плечи, на то, как она легко двигается. Украдкой взглядывая на ее профиль, он заметил, что лицо ее уже немного обрюзгло, но хорошо подрумянено и припудрено, а спина чуть ссутулилась от постоянного сидения за швейной машиной. Но ее точеные ноги, скрытые недлинной широкой юбкой, возбуждали его, и он изучал их опытным взглядом бывалого завсегдатая веселых домов.
Мориц знал адреса женщин, которые жили в хорошо обставленных комнатах и принимали гостей. Можно было провести вечер за накрытым столом и почувствовать себя в домашней обстановке. И когда кто-то из приятелей жаловался Морицу на неприятности от жены, он не мог этого понять: за двадцатипятирублевую бумажку ему кидается на шею первая красавица. А уж если он приносит в подарок какую-нибудь тряпку, она ноги ему целует. Зачем же нужна жена и неприятности от нее? Да только Мэрл своим упрямством так раззадорила его, что он готов был даже жениться на ней, лишь бы уломать. Но все же у него не умещалось в голове, что существуют женщины, которых нельзя купить за деньги. И теперь тоже – он смотрел на гибкую фигуру Мэрл, а в голове его вертелось: она действительно была скромницей или только перед ним разыгрывала комедию?
Мэрл хозяйничала у стола молча, опустив глаза, давая ему возможность хорошенько себя разглядеть. Вдруг она подняла свои черные с шальной смешливой искоркой глаза, словно угадав его мысли и сомнения в ее порядочности:
– Почему ты не снимешь пальто и шляпу?
– Для кого ты приготовила яства?
– Для тебя. Боишься, что я тебя отравлю?
– Мне нечего бояться, – шагнул он к ней. – Я знаю, что ты не настолько глупа, чтобы играть с огнем.
– Это ты, что ли, огонь? – двусмысленно засмеялась она, словно взвешивая, в достаточной ли мере он для нее мужчина.
– Попробуй, узнаешь, – ответил он нахально и застыл с сонно-безразличным выражением лица. Но это было притворством. Ее двусмысленный смех обжег его. Мориц поставил трость, снял шляпу, пальто и остался в черном костюме, остроносых лакированных туфлях и белом шелковом шарфе, который он по обычаю блатных франтов так и не снял. Скрипнув туфлями, он развязно подошел к Мэрл. Она стояла, опершись руками сзади в край стола, и смотрела на него.
– Куришь? – достал он массивный серебряный портсигар, славившийся в кругу его приятелей. Вся крышка снаружи и внутри была усыпана самоцветами.
– Дай огня, – взяла она папиросу, все еще улыбаясь холодно и двусмысленно.
С минуту он подержал портсигар перед ее глазами, стараясь обратить ее внимание на драгоценные камни, но, убедившись, что она даже и не смотрит на них, он громко его защелкнул, опустил в карман и достал спички. Когда Мэрл закурила, он погасил спичку, а для себя зажег другую, как и полагается галантному кавалеру. Он смотрел, как Мэрл выпускает сквозь ноздри тоненькие струйки дыма и молчит с холодным безразличием продажной женщины, которая так же молча начнет сейчас раздеваться. И сам он молчал с почти недовольным лицом, с криворотой гримасой равнодушия; выталкивал языком кольца дыма, как это делают актеры в немых американских фильмах. «Она сбросила маску!» – подумалось ему. Быть может, раньше она и была скромницей, потому что надеялась заполучить лорда. Но когда увидела, что при всех своих планах осталась ни с чем, ей захотелось хорошо пожить. Ему даже не придется обещать жениться, она вовсе этого не хочет. А что, если она задумала провести его? – вспышкой пронеслось в его мозгу.
– Ты слишком умна, чтобы играть с огнем, – повторил он собственные слова и сунул правую руку в карман брюк с таким видом, словно там лежал заряженный револьвер. – А как поживает твоя мама? Я слышал, она очень больна, – хитро намекнул он, что если Мэрл с ним поладит, то он будет хорошо относиться и к ее матери.
– Да, мама очень больна, – глянула Мэрл через его плечо, точно за ним открывалась дорога в даль и кто-то должен был по той дороге прийти. – Она уже недолго протянет.
– И она ни о чем не знает? – злая улыбка появилась на его бритом морщинистом лице. – Смотри, чтобы она не узнала!
Мэрл сразу поняла, что он имеет в виду, и у нее перехватило дыхание. Все три сестры благодарили Бога за то, что их старая больная мать не знает о скандале в городе. Но Мориц может пойти в богадельню, дождаться, когда сознание ее прояснится, как это бывает с ней, и все рассказать. Да, он способен на это!
– Ты знаешь, как Шайка, муж Голды, называет твою сестру? – пуская кольца дыма, усмехался Мориц. – Он называет ее «козьи ноги», этот Шайка. Он хочет от нее уйти, но я не разрешаю. Я его бог.
Голда, рассказав сестрам, что Мориц бросил пить и не дает пить и ее мужу, утаила, что Шайка хочет ее бросить. Теперь Мэрл поняла, отчего Голда из кожи вон лезла, чтобы Мэрл сошлась с Цирюльником. В этом намерении Шайки уйти от жены есть наверняка и участие Морица, и Голда хочет удержать мужа тем, что Мориц войдет в их семью.
«Он прав, я играю с огнем», – подумала Мэрл. С ним на одном свете она жить не может. Надо ткнуть его большими ножницами прямо в сердце. Глупо было приглашать его. Но если она вышвырнет его сейчас, будет только хуже. Он отомстит полоцкому даяну, а к тому же начнет мстить ее матери и сестрам. Он добьется, что и сестры станут ее проклинать, как раввинша. Надо попытаться действовать по-хорошему.
– О чем ты думаешь? – Он гасит папиросу в пепельнице. Он дал ей достаточно времени раскусить свои намеки.
– О чем я думаю? Я думаю о минувших годах. – Она кладет в пепельницу недокуренную папиросу. – Прошло много лет с тех пор, как мы познакомились, а мне все кажется, что это было вчера. Я всегда считала, что человек начинает выглядеть старым до того, как сам начинает понимать, что постарел, и если бы окружающие не говорили ему, что он стареет, он сам узнавал бы об этом позже всех.
Мэрл глядит на Морица печально, как бы сожалея о том, что так много лет зря отталкивала его. Зрачки ее расширяются, становятся влажными, она прикрывает глаза и дышит тяжело и жарко, точно с трудом сдерживает разгоревшуюся страсть.
Месть
Мэрл на своих высоких каблуках выше Морица; она глядит на него сверху взглядом человека, раздумывающего на краю пропасти: прыгать или нет? Вдруг она обвивает его шею своими длинными руками, закрывает глаза и впивается губами в его губы, пока он не начинает задыхаться. Сладостная близость ее тела, ее груди и живота, коленей воспламеняет его кровь, он срывает ее руки со своей шеи, грубо заводит их ей за спину и прижимает ее к себе. Мэрл, с мучительно изогнутыми уголками губ, с устало опущенными ресницами, быстро-быстро взвешивает все происходящее, и мысли молотками стучат в ее висках: добиться чего-либо добром она может, только отдавшись ему. Она отдастся! Что же она, святая? Пусть он сгниет вместе с ее телом!
– Да ты – огонь! Играть с тобой все равно что с огнем, – быстро и ловко выскальзывает она из его рук.
Мориц оторопело застывает и мгновение, точно в тумане, ничего не видит вокруг себя. Такой женщины у него еще не было. И у нее наверняка не было настоящего мужчины. Если бы она так не изголодалась, она не целовалась бы так дико, так безумно.
– Ты не носишь корсета, а фигурка у тебя как у девушки, – бормочет он, сопя, – тебе сейчас, должно быть, сорок два, но ты не рожала и оттого не изношена.
– Не напоминай о моем возрасте! – дуется она, кокетничая. – Выпьешь водки?
– Обмыть нашу дружбу? – садится он за стол, но тут же вскакивает. – Нет, я больше не пью. Ты же знаешь, что я бросил пить и не даю пить своему другу, мужу твоей Голды.
– Со мной можешь, – придвигает она к Морицу закуски, селедку, колбасу и принимается штопором извлекать пробку из бутылки.
– Если ты хотела выпить со мною водки, могла бы сказать, я пригласил бы тебя в лучший ресторан Вильны. – Он берет из рук ее бутылку, хлопает ладонью по дну, и пробка с треском вылетает. Он наливает полную рюмку для Мэрл и три четверти стакана для себя. Как бывалый выпивоха, он не сразу опрокидывает стакан, а держит его с минуту в руке и рассказывает, как кельнеры выстраивались перед ним, когда он, бывало, заходил в ресторан. Но с тех пор, как он дал обет не пить и довольствоваться домашними обедами, в ресторанах наступил Тишебов[119]119
Тишебов (Тиша бе-ав; Девятое ава) – традиционный день траура и поста в память о разрушениях Первого и Второго храмов в Иерусалиме.
[Закрыть].
– Лехаим, будем здоровы! – И водка медленно, с бульканьем, вливается в его раскрытый рот.
Мэрл выпивает рюмку сразу, водка обжигает ее горло и ударяет в голову: полтора десятка лет она была сама себе нянькой, берегла свою чистоту для Мойшки-Цирюльника! Она разражается хохотом.
– Ты чего смеешься? – спрашивает он с полным ртом, набитым колбасой и баранками.
– Я измазала тебя помадой. – Она принимается стирать краем носового платка краску с его верхней губы. Он чувствует над собой ее склонившееся тело и маленькие, тугие, точно медные шары, груди. И он утыкается головой в ее юбку, как разъяренный зверь упирается заросшим шерстью лбом в ствол дерева.
– Люблю, чтобы баба была как стальная пружина! – хрипит он некстати и пытается усадить ее на колени. Но она отскакивает и начинает кружиться по комнате, расставив руки, будто бы она готовится к свадьбе и проверяет, не забыла ли, как танцуют кадриль, а затем останавливается у его стула:
– Хочешь знать, почему я только что смеялась? Я вспомнила, как Калман однажды пришел домой пьяным. Он рассказал, что пил в шинке с тобой и с малярами.
– У него куриная голова, с двух-трех рюмок он уже землю носом пахал. Давай еще выпьем. У тебя ведь не куриная голова.
– Выпьем, выпьем! – кричит она, дрожа, как в лихорадке, и едва он наполняет рюмку, выпивает, не дожидаясь его. От двух рюмок и беготни по комнате у нее кружится голова, и ее снова одолевает истерический смех при мысли, что она долгие годы была скромницей, чтобы в конце концов достаться какому-то Мойшке-Цирюльнику. Она смеется задорно и звонко, но как-то загадочно вздыхает. Мориц выцеживает свои полстакана и сидит, опустив голову, вялый, отяжелевший, немного сонный. Его сверлит мысль, что она водилась с мужчинами. «Пьет не закусывая, как настоящий пьяница, и смеется умно, слишком умно, эта продувная бестия», – размышляет он меланхолично и вдруг чувствует ее руку, обвившуюся вокруг его шеи. Она садится ему на колени, как бы желая развеять его меланхолию и не дать ему заснуть. Мориц расстегивает ее безрукавку, блузку, расширенными ноздрями вдыхает запах ее тела. Она не противится, но смотрит на него настороженно: хочет увидеть, не побрезгует ли, увидев морщины на шее, до того скрытые высоким воротничком блузки.
– Ладно, я буду твоей. – Она снимает вязаную безрукавку и в расстегнутой блузке пересаживается на противоположный от Морица стул. – Но скажи мне, зачем ты наговорил Калману, будто я была твоей любовницей? Ведь ты знаешь, что это ложь.
– Не томи меня, – шипит он, и сквозь его жидкие рыжие волосы проступают крупные капли пота. – Твой Калман при всех, как бобер, расхлюпался, что, мол, ты сделала его несчастным, обманула, вот я его и отвлек. Ты должна поблагодарить меня за то, что я помог тебе избавиться от него.
– Ты сказал моим сестрам, что готов на мне жениться, а я знаю, что ни на ком ты жениться не хочешь, тебе нравится оставаться старым холостяком. Но я не буду приставать, чтобы ты на мне женился. Хочешь, чтобы я была твоей, буду твоей, – произносит она спокойно и сухо, глядя ему прямо в глаза, – но как я могу быть уверена, что ты потом не расскажешь моей больной маме о том, что я разошлась с мужем? И могу ли я быть уверена, что ты не уговоришь своего друга Шайку бросить мою сестру? Ведь ты угрожал мне этим!
Мориц смеется с видом налетчика, который не пойдет на «мокрое» дело, когда все можно устроить «всухую»: зачем ему уговаривать Шайку бросать жену или причинять страдания больной старухе в богадельне? Мэрл ведь не какая-нибудь уличная девка на один раз! Если она будет с ним, он постоянно будет у ее ног, – он берет Мэрл за локти и исподволь подталкивает к кровати.
Мэрл не сопротивляется, глаза ее блуждают по комнате, ищут спасения, останавливаются на окне. Перед приходом Морица она стояла там, думала о раввине и целовала стекло. Ей кажется, что полоцкий даян стоит на улице, глядит на ее дом и знает, что там сейчас происходит.
– Спаси полоцкого даяна, он очень несчастный человек, весь город преследует его, сделай что-нибудь. Найди людей, которые заступятся за него. Ты, ты первый взбаламутил город против него.
– Не я был первый, и я не единственный. – Мориц садится на кровать и дрожащими пальцами лихорадочно ищет крючки на ее юбке. – У твоего раввина и без меня достаточно врагов, все святоши против него. Но можешь отрезать мне голову по самые плечи, если я трону его.
Мэрл видит, как голова Морица, расстегнувшего, наконец, ее юбку, нависла над ней, точно голова животного, стоящего на четырех лапах над своей жертвой. Сейчас этот дикий зверь, Мойшка-Цирюльник, станет жрать ее живьем. По ее спине пробегает судорога, словно позвоночник превратился в змею. Но судорога эта – сладкая, теплая, дурманящая все члены. Она испытывает к Морицу одно лишь отвращение, а все же хочет, чтобы он ее мучил, мял, насиловал. Она обращает взор к окну, ее губы шевелятся, точно она молится тихому снежному дню, чтобы он остудил ее кровь. Пусть Мориц возьмет ее! Пусть овладеет ею! Но хоть она бы не отвечала ему. Тело ее – не ее, чужое, отрезанное и приклеенное к ее шее. Она оставит свое тело, а сама убежит, побежит к раввину… И снова мерещится ей, что полоцкий даян стоит на улице, глядит на ее окно и знает обо всем, что происходит в ее доме. Она клялась раввину, что никогда не выйдет за Морица, а теперь отдается ему даже без свадьбы, точно уличная девка. Нет, и тело ее не должно принадлежать ему.
– Сжалься, Мориц, сжалься, отпусти меня, – гладит она его лицо, волосы, вся дрожит, из глаз ее текут слезы. – Я не люблю тебя. Я не могу быть твоей. У тебя есть другие женщины, моложе и красивее меня. Я уже старая, старая и угасшая, – запрокинув голову, она показывает ему морщины на шее.
– Меня ты не любишь, – цедит он и брызжет слюной, – зато ты любишь этого постника, полоцкого даянчика. Ты лежишь в моих объятиях и думаешь о нем. Я считал, что лгут те, кто говорит, будто ты его любовница. Теперь я вижу, что это правда.
– Это ложь, ложь, – глядит она на Морица со смертельным страхом в расширенных глазах. – Я жалею его. Я знаю, что ты угрожал ему побоями и наговорил его жене, будто я была его любовницей, любовницей раввина.
– А как ты узнала, что я говорил с ним и с его старухой? Кто тебе рассказал? Понимаю! Он сам и рассказал. Ты встречаешься с ним, и вам обоим позарез нужно, чтобы жена его ничего не знала, – намеренно пугает он ее, чтобы она не сопротивлялась.
– Раввинша проклинает меня, и раввин проклянет, – шепчет Мэрл, закрывая глаза.
– Оставь их в покое, раввина с его женой. Они о тебе уже не думают, у них беда посерьезнее: их ребенок умер.
Она лежит неподвижно, закрыв глаза, словно упала в пропасть. Долгое время смысл его слов не доходит до ее застывшего сознания. Потом она медленно-медленно поворачивает голову, открывает глаза, точно просыпаясь, и, изо всех сил оттолкнув его, соскакивает с кровати, пятится от него, взъерошенная, растрепанная.
– Умер? Откуда ты знаешь, что ребенок умер?
Мориц сказал о ребенке спьяну, в минуту возбуждения, надеясь окончательно сломить Мэрл. Теперь он видит, что сам все испортил. Она застегивает пояс на юбке, оправляет блузку. Страсть его от страшной злобы угасает, как тлеющее полено в воде; им овладевает холодная ярость.
– Чего же ты так всполошилась? Раввин таки твой любовник, но ребенка-то родила ему жена. Она, старуха его, и рассказала мне, что их ребенок умер.
– Ты снова был у раввина, – через силу произносит она, – и снова угрожал ему побоями?
– Мне только подуть на него, и его не станет! – Мориц тащится от кровати к столу, наполняет стакан сельтерской водой и ополаскивает пересохшее горло. – Я сегодня зашел к нему и сказал: «Слушайте, что вам говорят, агуна прислала за мной, мы собираемся пожениться, а на раввинов нам наплевать. Но мы не хотим иметь дела с этим бараном Калманом. Так что одно из двух: или вы перед всеми скажете, что агуне не нужен развод, или вы вынудите ее мужа, этого барана, дать ей развод немедленно».
– Но ты его не бил?
– Комедия с тобой! – смеется он презрительно и выпивает еще стакан воды. – Не бил я его и не угрожал ему побоями, а всего только натянул ему шляпу на нос, – скалит Мориц зубы, крайне довольный своей местью за неутоленное вожделение. – Ха-ха-ха, шляпа нахлобучилась, как ночной горшок, а раввин оттягивает ее кверху, глядит на меня, глядит и ни слова не произносит. Зато старуха его, видишь ли, как раз на меня и раскричалась. Ой, как она вопила! «Как вам не стыдно прикасаться к моему мужу, как не стыдно трогать раввина? – визжала она. – У нас ребенок умер, мой птенчик еще лежит и стынет в мертвецкой, а вы хотите бить моего мужа, – кричала она мне. – Берите свою распутную девку и делайте с ней, что хотите!» Иди знай, что у нее кто-то откинул копыта и что она зла на тебя, как кошка! Распутной девкой тебя назвала! – Мориц облизывает губы, а глаза его щурятся, как на солнце.
Мэрл стоит, опустив голову, у стола, там, где прежде сидел Мориц. «Ножницы лежат на швейной машине», – мелькает у нее мысль. Но она понимает, что, если подбежит к машине, он успеет отпрыгнуть. Она хватает за горлышко начатую бутылку водки и молниеносно бьет его по темени. Звенят разлетающиеся осколки, и водка, смешиваясь с кровью, хлещет по физиономии Мойшки-Цирюльника. Он валится с разбитой головой.
– По-мо-ги-те!
– Я хотела отомстить тебе за моего Ицика, а отомстила за раввина! – дико кричит Мэрл, бежит через комнату, хватает платок и бросается к двери. Крики и хрипение преследуют ее на лестнице:
– Спа-а-си-и-те! Спа-а-си-и-те!
– Не спасайте его! Не спасайте его! – кричит она изо всех сил и выбегает на улицу.








