Текст книги "Безмужняя"
Автор книги: Хаим Граде
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
Вышла замуж
Реб Йоше, старший шамес виленской городской синагоги, также устраивал свадьбы. Это был широкоплечий, высокий человек с белой бородой до пояса и с жесткими густыми усами, шевелившимися подобно усам льва. Реб Йоше недовольно взглянул на Калмана Мейтеса, который явился к нему как раз посреди обеда и твердым голосом объяснил, что просит приготовить хупу. Старший шамес окинул посетителя опытным взглядом и сразу понял, что речь идет о бедной свадьбе. Он протянул руку и буркнул:
– Свидетельство от виленского раввина о том, что вы и женщина имеете право вступить в брак.
Посетитель, вертя в руках свою палку, промямлил, что такого свидетельства он не принес, но, если свидетельство необходимо, он может получить его у полоцкого даяна, реб Довида Зелвера.
– Свидетельство от полоцкого даяна для меня – все равно что пустая бумажка, – вздыбил реб Йоше свои львиные усы и задвигал ими, точно разгрызал мозговую кость. – Пойдите и принесите свидетельство от настоящего раввина.
И Калман ушел. Он долго вынюхивал, прощупывал, прислушивался и разузнал, что Залманка, младший шамес городской синагоги, ладит со старшим шамесом, как кошка с собакой. Залманка жалуется, что реб Йоше не дает ему голову поднять, что хупу всегда устраивает сам, что всегда сам показывает виленскую синагогу богатым гостям из-за границы. Калман подружился с младшим шамесом и между делом сообщил ему, что собирается жениться, а устраивать хупу хочет пригласить его, Залманку, а не старшего шамеса. Залманка намного лучше, чем реб Йоше, этот гордец и шкуродер, и ему, Калману, Залманка нравится больше. При этом Калман сообщил, что берет в жены почтенную женщину, муж которой пропал на войне уже более пятнадцати лет назад. Она не хотела выходить замуж за кого придется и ждала, пока не встретила солидного человека. Разрешение на брак дал полоцкий даян, который держит сторону бедняков и младших шамесов – не то что другие виленские раввины, поддерживающие старшего шамеса. Если нужно свидетельство, Калман возьмет у полоцкого даяна такую бумагу, что она будет больше, чем Мегилас Эстер[52]52
Мегилас Эстер – книга канонической Еврейской Библии, входящая в раздел Писаний.
[Закрыть]. Но Залманка ничего не требовал и долго не раздумывал. Ему важно было доказать старшему шамесу, что и он, младший шамес, тоже человек!
Калман нанял гойку прибрать свою квартиру, запущенную за годы вдовства. Жил он в предместье Липавка, и никто из соседей, приглашенных на свадьбу, не был знаком с невестой и ее семьей. Сестры Мэрл пришли без мужей. Старшая, Гута, не хотела, чтобы ее пьяница имел повод напиться, а Голда, самая младшая из сестер, не взяла с собой своего мужа-лодыря, потому что тот был приятелем Мойшки-Цирюльника. С тех пор как Мэрл пригрозила Мойшке утюгом за его приставания к ней, он открыто стал ее кровным врагом.
Калман проявил великодушие и нанял извозчика, чтобы привезти из богадельни Кейлу, мать Мэрл, с трудом передвигавшую распухшие ноги. Едва Гута и Голда увидели ее, они разразились таким плачем, словно мать пришла проститься с ними перед смертью. Мэрл молчала, и эта сдержанность, это задумчивое молчание украшали ее, делали еще более моложавой. Соседи не могли надивиться: Калману, этому ничтожеству, этому маляру-пачкуну, который и работает-то день в году, досталась такая красавица!
Важнее жизни было младшему шамесу, чтобы и у него венчание вышло таким же, как у реб Йоше. Стать высоким и широкоплечим, как старший шамес, Залманка не мог. Он был маленький, худенький и почти что безбородый. Но раскачивался он, как реб Йоше, и очень старательно произносил благословения. А вдовец Калман раскачивался в такт ему, да так искусно, будто уже раз десять стоял под хупой.
Младшая сестра вдруг ущипнула старшую и молча указала на невесту.
Отчаянно бледная, стояла Мэрл под хупой, словно принцесса среди попрошаек. Гордо откинув голову, она разглядывала младшего шамеса и кладбищенского хазана-маляра, своего жениха. Ее глаза сверкнули черным огнем, и щеки порозовели. Она живо оглянулась, приоткрыла рот – и сестры поняли, что она сейчас захохочет. Дикая коза пробудилась в ней! Беда! И Гута с Голдой вместе догадались броситься ей на шею с воплями:
– Пусть твоя жизнь будет светлее нашей, Мэрка!
Они долго причитали, пока своими объятиями не задушили ее смех, и Мэрл уже не смеялась до конца свадьбы. Она лишь гладила мать по голове и улыбалась влажными глазами. Кейла тяжело сидела на стуле, держа распухшие руки на коленях. Она была встревожена, чувствовала, что все происходит как-то поспешно, совсем не так, как если бы у Мэрл было настоящее разрешение от раввинов.
Калман посоветовался с женой, и они решили, что он переселится к ней, на Полоцкую. Собственно, Калман совещался сам с собой, вслух, а жена его молча кивала головой в знак согласия. Калман рассудил, что поскольку он постоянно вертится на малярной бирже на Завальной улице, напротив дровяного рынка, и ждет там заказчиков, которым понадобится маляр, то ему вовсе не обязательно жить в своей старой квартире на Липавке. А у Мэрл на Полоцкой налаженная клиентура, и ей нельзя переезжать. Правда, домик тесноват, но дружной жизни теснота не помеха, а уж если повезет в делах, то и на Полоцкой можно найти более просторную квартиру.
Калман нанял крестьянскую подводу, чтобы перевезти вещи с Липавки на Полоцкую. Полдня тащилась подвода, пока добралась с одного конца города на другой, а Калман шел рядом по тротуару и размышлял, достаточно ли разрешения полоцкого даяна. Только когда возчик стал вносить вещи в дом, Калман решил, что разрешения полоцкого даяна предостаточно. А когда работа была закончена, он обернулся к жене и сострил:
– Если через сто двадцать лет нас с тобой не захотят впустить в рай, мы ухватимся за полы сюртука полоцкого даяна, и он нас втащит. Он-то, безусловно, будет в раю и сидеть будет там намного выше других виленских раввинов.
Мэрл удивленно посмотрела на своего остряка. Этого она никак не ожидала! Калман сам заварил всю эту историю с раввинами, сделал все, чтобы она стала его женой, – и еще недоволен! Очень ей это было нужно! Она горько усмехнулась и подошла к окну.
После второй встречи с раввином, когда тот велел ей выйти замуж, она по утрам не могла сесть за швейную машину, пока не увидит в окно, как невысокий полоцкий даян в длинной капоте ведет своего сына в хедер. Сегодня Мэрл не видела раввина с мальчиком, и весь день ее тянуло к окну. Она не могла забыть то утро в доме раввина, когда реб Довид умолял сына идти в хедер, а мальчик топал ногами и рвался гулять, раздосадованная Эйдл защищала сына, а раввин корчился от душевной боли. Возможно, и сегодня мальчик убежал на рынок? А может, опять заболел младший? Или же раввин не может отойти от жены, у которой был сердечный приступ? Преданных друзей и добрых соседей у раввина нет, а помощь от Мэрл он не примет, потому что разрешил ей выйти замуж. Кроме того, ей нужно остерегаться жены раввина, ведь если Эйдл проведает про то, что сделал ее муж, жизнь его превратится в ад.
Калман догадался, что его острота о рае и капоте полоцкого даяна пришлась некстати, и захотел оправдаться. Но только он раскрыл рот, как увидел, что его жена сидит у окна, а из глаз ее текут слезы.
Реб Лейви велит молчать
При первой же ссоре с реб Йоше, старшим шамесом, младший шамес Залманка поставил его в известность, что отныне и впредь не будет ему подчиняться. Он и сам может устраивать свадьбы. Он уже провел венчание для вдовца и агуны по разрешению полоцкого даяна. Реб Йоше думает, что он важная персона, потому что на его стороне старосты городской синагоги и ваад. Так пусть знает, что Бог не дремлет и у него, Залманки, тоже есть свои сторонники: полоцкий даян, почтенный реб Калман Мейтес и другие почтенные прихожане.
Старший шамес тут же вспомнил, как приходил к нему какой-то человечек заказывать венчание по разрешению полоцкого даяна, а когда он, шамес, велел принести разрешение от настоящего раввина, человечек ушел и больше не появлялся. Значит, полоцкий даян, который однажды разрешил приносить деньги в субботу, сотворил еще большую мерзость и освободил от брачных уз агуну! Ладно, с младшим шамесом он сам справится, подумал реб Йоше. Он его, наглеца, муху ничтожную, вмиг выкинет из городской синагоги. Но полоцким даяном должен заняться реб Лейви Гурвиц, ведающий вопросами халицы и агун.
Реб Лейви Гурвиц в последнее время перестал вмешиваться в дела общины и редко появлялся в раввинском суде. Он привел домой из сумасшедшего дома свою дочь Циреле.
Он уже давно не надеялся, что жена его выздоровеет. Из больницы для умалишенных ее перевезли в еврейскую деревню близ местечка Валкеник, где содержались безнадежные, и реб Лейви каждый месяц отправлял часть своего жалованья одному тамошнему жителю, следившему за его больной женой. Но дочь Циреле, которая бушевала в отцовском доме, била стекла и хотела выбежать на улицу нагишом, переменилась в больнице и стала тихой, как голубка. Лицо ее озаряла бледная просветленная улыбка, точно после долгого и тяжелого сна. Врачи вызвали отца и сказали, что Циреле, возможно, поправится, но уверенности в этом нет. Реб Лейви подумал и решил забрать свою дочь домой.
Но когда Циреле привезли домой, улыбка ее тут же погасла. Она испуганно оглядывала стены, мебель, полки с книгами, свою комнату. Раввин заметил это и с дрожью подумал, что заблудшая душа, отосланная с небес обратно на грешную землю, выглядит так же, как его единственная дочь. Но вела она себя тихо, спокойно, и отец утешался мыслью, что так оно и должно быть, что должно пройти время, пока она снова привыкнет к родному дому. Если человека долго держать в темнице, а потом выпустить, ему тоже нужен какой-то срок, чтобы снова привыкнуть к дневному свету. Боясь нарушить покой дочери, целыми днями сидевшей в своей комнате, реб Лейви ходил по дому на цыпочках.
У свояков реб Лейви было много детей, и в каждой семье одна дочь звалась Циреле в память о старой раввинше. В юности ближайшей подругой Циреле реб Лейви была Циреле реб Ошер-Аншла. Когда больная вернулась домой из больницы, отец тут же рассказал ей, что ее двоюродная сестра Циреле, дочь реб Ошер-Аншла, уже стала матерью троих детей, и спросил, не хочет ли дочь повидаться с нею или с другими подругами. Не понимая, о чем идет речь, Циреле долго глядела на отца. И вдруг глаза ее расширились в немом испуге, и она задрожала всем своим тонким телом. Реб Лейви не сказал больше ни слова и тихо вышел из комнаты.
Хотя больная перестала буянить, отец все же не оставлял ее одну, без присмотра, боялся, как бы она не выкинула чего-нибудь. Он стал выходить из дома, только когда там оставалась соседка по двору, Хьена. Но и когда Хьена была дома, реб Лейви стоял в синагоге как на горячих углях. Во время молитвы он больше не метался во все стороны, как прежде. Он хотел отвыкнуть от этой своей привычки, чтобы перестать бегать по дому и не пугать Циреле. После молитвы он первым уходил из синагоги.
Привыкнув к тому, что у реб Лейви до зари всегда горит свет, соседи приставали к Хьене, убиравшей у раввина, желая узнать, почему теперь у него по ночам темно и почему не слышно его голоса. Хьена долго отнекивалась, болтала разное, а потом призналась, что у раввина гостья, дочь из больницы. «Что же вы молчали?» – обрадовались соседи и стали тоже ходить по двору на цыпочках. Они простили реб Лейви его многолетние обвинения в том, что они, соседи по двору, недостаточно благочестивы. Теперь все стало по-другому. Если кто-нибудь возвращался домой поздней ночью, он останавливался посередине пустого двора, словно знал, что реб Лейви сидит в темноте, настороженно вслушиваясь в ночную мглу, ждет, не донесется ли какой-нибудь звук из комнаты дочери, и беззвучно плачет:
– Посадил меня в темное место, как давно умерших… Ох, Владыка Вселенной, во тьме сижу я, как погребенный…
Но реб Йоше ничего не знал о переменах в доме и в характере реб Лейви. Идя ко двору Шлоймы Киссина, он живо воображал, как раввин подпрыгнет до самого потолка, когда услышит о новой пакости полоцкого даяна, как станет бегать по комнатам мелкими шажками. «Ой, как он будет бегать!» – внутренне усмехался реб Йоше, широко распахивая дверь в дом раввина; но приветствие застряло у него в горле. Он не успел и слова сказать, как реб Лейви поднялся из своего глубокого кресла и прижал палец к губам: «Тиш-ш-ш-ше!»
Старший шамес с длинной белой бородой и львиными усами окинул взглядом комнату раввина, но ничего особенного не обнаружил, разве что дверь в соседнюю комнату была закрыта. Он пожал плечами, как бы говоря «тише, так тише», уселся против раввина и рассказал ему всю историю – все, что знал, а также и то, чего не знал, но о чем догадывался. Реб Лейви, бледный и взволнованный, слушал поначалу неохотно и нетерпеливо, но с каждой минутой взгляд его становился острее, заинтересованнее. Когда шамес закончил, раввин снова погрузился в кресло и, не поднимая головы, забормотал:
– Был у меня сперва какой-то человек, потом сестры агуны. Наверное, это и есть та самая агуна. Я сказал, что нельзя, – и раввин неподвижно застыл; руки его, ослабев, повисли на подлокотниках кресла, как тогда, когда плакали у него сестры агуны.
– Реб Лейви, – этими словами старший шамес как будто бы вырвал раввина из небытия.
– Мы обязаны молчать, реб Йоше, – раввин опасливо оглянулся. – Упаси вас Господь говорить об этом с кем-нибудь. Заклинаю вас именем Всевышнего – молчите!
– Не понимаю, – оглянулся и шамес, словно его заставляли замалчивать преступление. – Я знаю, что вы не боитесь и более могущественных людей, чем этот полоцкий даян и вдовец, женившийся на агуне. Почему же надо молчать? Осквернено Имя Божье!
– Молчать! – рванулся из кресла Реб Лейви и затрясся в гневе. Но при этом он не кричал, а только тихо давился и захлебывался от ярости. – Не вам объяснять мне, что и когда есть осквернение Имени Божьего! Вы затаили злобу на полоцкого даяна и на младшего шамеса и потому хотите навлечь беду на наши головы! – Низкорослый реб Лейви, воздев сжатые кулаки, наступал на высокого старшего шамеса, попятившегося к двери. – Я знаю этого полоцкого даяна, реб Довида Зелвера! Я знаю этого подстрекателя и бунтовщика! Но я также знаю, как нынче в Вильне обстоят дела с еврейским законом! Если вокруг этого случая возникнет шум, то действительно будет осквернено Божье Имя! Если не хотите, чтобы это произошло, – молчите! А если не послушаетесь меня, я буду преследовать вас! Я вас уничтожу!
Реб Лейви Гурвиц такой же сумасшедший, как его жена и дочь, – пожал плечами реб Йоше, оказавшись на улице. Чтобы с ним, со старшим шамесом виленской городской синагоги, разговаривали как с какой-то мелюзгой? Но когда реб Йоше удалось подавить свой яростный гнев, он опять стал самим собой – умным и осмотрительным человеком, и понял, что лучше ему не вмешиваться. А когда он позднее узнал, что реб Лейви привез домой свою сумасшедшую дочь, то догадался, почему раввин так тихо бушевал и почему постоянно оглядывался на запертую дверь. Реб Йоше прикусил свой львиный ус и замолчал.
Симхас-Тойре
Мэрл тоже потребовала, чтобы Калман никому не рассказывал, на ком и как он женился. А если все же дознаются и станут расспрашивать, то пусть он говорит, что разрешение выдал ваад, как сказали своим мужьям Гута и Голда. Кроме того, Мэрл попросила Калмана не ходить в Зареченскую синагогу. Тамошние прихожане заинтересуются им и могут узнать о его встречах с их раввином, полоцким даяном. Заречье ведь все равно что маленькое местечко.
Хотя мысль устроить тихую свадьбу подал сам Калман, он никак не предполагал, что ему придется вести жизнь затаившегося вора. К тому же ему было досадно, что жена думает о полоцком даяне больше, чем о нем, своем муже. Ведь поначалу она утверждала, что если захочет выйти замуж, то найдет себе мужа, которому не потребуется разрешение раввинов. А теперь выходит, что она вышла замуж за Калмана не потому, что сама этого хотела, но потому, что так велел полоцкий даян. Она постоянно боится, как бы раввину не причинили зла, точно влюблена в него. Каждое утро она смотрит в окно, когда тот ведет своего сына в хедер. А потом снова и снова предупреждает Калмана: «Остерегайся встреч с раввином! Увидев тебя, он может испугаться того, что совершил. Пусть он лучше забудет о нас!» – так говорит она каждое утро и только после этого садится за швейную машину. Кроме этого она вообще мало о чем говорит.
В Дни покаяния[53]53
Дни покаяния (Десять дней покаяния) – первые десять дней месяца тишрей (с первого дня Рош а-Шана до Йом Кипура), посвященные в еврейской традиции покаянию в грехах и мольбам о прощении в наступающем году.
[Закрыть] и во все дни Суккос Калман молился в синагоге реб Исроэльки, которая находилась дальше от Полоцкой улицы, чем Зареченская синагога, и где его никто не знал. Но когда наступил день Симхас-Тойре[54]54
Симхас-Тойре (Симхат Тора; буквально: «радость Торы») – праздник, отмечаемый сразу после Суккос. В этот день завершается годичный цикл чтения Торы и сразу же начинается новый цикл.
[Закрыть], ему стало грустно. В молельне реб Исроэльки он стоит позади бимы и дрожит, боясь, что прихожане станут расспрашивать, кто он такой. Да и сама молельня все же недалеко от Полоцкой улицы, и кто-нибудь из соседей может его узнать. Сердце Калмана просто изболелось оттого, что в Симхас-Тойре, когда каждый прихожанин участвует в акофес[55]55
Акофес (акафот; буквально: «обход по кругу») – церемониальное шествие прихожан синагоги по кругу.
[Закрыть] и удостаивается вызова к Торе, он будет вынужден толкаться в чужой, тесной молельне, позади бимы, точно попрошайка. Можно, конечно, пойти в синагогу на другом конце города, на Липавке, где он жил прежде и где считался почтенным прихожанином, не хуже других. Но, во-первых, чтобы идти в такую даль, нужно иметь казенные ноги. А во-вторых, липавские евреи станут любопытствовать: вы что, уже развелись со своей красивой смуглой женушкой?
И Калман решил, что в честь Симхас-Тойре он пойдет в городскую синагогу. Это не так уж далеко, и не стыдно быть там, в Симхас-Тойре, даже если не молишься там постоянно. А если прийти пораньше, то можно даже занять хорошее место, чтобы слышать кантора.
Было тепло, но Калман надел пальто с меховым воротником, самый красивый свой наряд, и отправился в городскую синагогу. Пришел он рано, еще только приступали к утренней молитве. Без труда вошел в Большую синагогу, а к началу шествия со свитками Торы, когда в битком набитый зал уже никто не мог войти, Калман стоял у передней стойки бимы, напротив арон-кодеша.
На синагогальном дворе, как говорится, яблоку негде упасть. Все знают, что через несколько часов закончится долгий праздник Суккос. Все утонут в снегу, повседневности и унынии до тех пор, пока в скованных морозом окнах не появятся ханукальные светильники[56]56
Ханука – праздник в честь очищении Храма и возобновления храмового служения, последовавшего за разгромом и изгнанием с Храмовой горы греко-сирийских войск и их еврейских пособников. Главная мицва (предписание) Хануки – зажигание ханукальных свечей.
[Закрыть]. И потому люди идут и идут к синагогальному двору, чтобы надышаться праздником, настроением праздничной толпы, а заодно послушать пение кантора. Новые мотивы, которые он вводит в молитву, будут потом напевать в мастерских за работой; их будет мурлыкать себе под нос торговец, с нетерпением ожидая покупателя на пороге пустой лавчонки.
В каждом углу синагогального двора стоит молельня, откуда все стекаются к Большой синагоге. Первыми выходят маляры из малярской молельни, на стенах которой изображено почти все Пятикнижие: вот Ноев ковчег носится по волнам потопа, вот праотец Авраам приносит в жертву Исаака, а вот жена Лота превращается в соляной столб[57]57
Очевидно, что на стенах молельни, описанной автором, были сценки из Торы. На них был изображен Ноев ковчег; жертвенный баран, посланный Аврааму, во время жертвоприношения; соляной столб, в который превратилась жена Лота. То есть художник избежал изображение человека.
[Закрыть]. Маляры безмерно гордятся своей молельней и редко бывают в других. Но ради Симхас-Тойре они выходят во двор Большой синагоги, чтобы веселиться вместе со всеми.
Увидев, что маляры уже вышли, спускается во двор и ремесленный цех. Жидкие бородки, сутулые спины, потухшие старческие глаза. Им даже Симхас-Тойре не в радость. Сколько ни кричит шамес, приглашая к шествию со свитками: «Первое место на новый круг! На новый круг первое место!» – некому нести святыню. Вот свитки Торы, но в ремесленном цеху не хватает людей, они вымирают с каждым новым годом. Нынешние рабочие не идут в религиозный ремесленный цех, а вступают в профсоюзы и становятся там бундовцами.
И бредут одиноко сутулые старики-ремесленники, уткнув в грудь жидкие бороды, пока не встретятся с погребальным братством из молельни могильщиков. Эти не одиноки: каждого могильщика сопровождает дюжина попрошаек. Все стоящие вокруг расступаются в страхе:
– Да не понадобятся нам их услуги!..
Из молельни Семи Призванных выходят молодые люди. Эта молельня не имеет постоянных прихожан, но все, кому на неделе выпало читать кадиш по случаю траура, молятся здесь несколькими миньянами[58]58
Миньян – кворум из десяти взрослых мужчин (старше 13 лет), необходимый для общественного богослужения и для ряда религиозных церемоний.
[Закрыть] и в праздничное утро. Здесь прихожан в честь Симхас-Тойре не оделяют медовыми коврижками и водкой, как в других молельнях, и молившиеся устремляются слушать городского кантора так же поспешно, как только что читали поминальные молитвы.
Затем появляются почтенные завсегдатаи Старой молельни, патриархи с длинными молочно-белыми бородами и с кроткими стариковскими улыбками на морщинистых лицах, на которых запечатлелся мглистый покой тяжелых старинных книг в кожаных переплетах. Когда в своей молельне они листают эти фолианты, слышится таинственный шорох и шелест минувших столетий. Старая молельня старше даже древней виленской городской синагоги.
Прихожане Старо-Новой молельни выходят попозже, как и подобает богачам и старостам общины. Они носят цилиндры и ходят, заложив руки за спину, даже в тесноте переполненного синагогального двора. С ними идут их сыновья и зятья – худые, высокие молодые люди со скучающими лицами. Из почтения к отцу или из страха перед тестем они слушают кантора вместо того, чтобы поехать с молодыми женами в театр.
Наконец заканчивают молитву и поруши из молельни Виленского гаона. По заведенному Гаоном обычаю, они сидят в талесах[59]59
Талес (талит) – молитвенное покрывало.
[Закрыть] и в тфилин и в будни, до середины дня. Сегодня они в своей сумрачной и холодной молельне кружились со свитками Торы вокруг бимы, а затем вынуждены были отдыхать. Миснагиды умеют постигать Учение, но не умеют петь и плясать, тем более те, кто стар: в старости и ноги уже не слушаются. После благодарственной молитвы поруши погружают усы в вино, стряхивают с бород крошки медовой коврижки и, осторожно ступая со ступеньки на ступеньку, спускаются по лестнице во двор.
Их весьма огорчает увлечение Вильны канторским пением. Истовую молитву нынешние молодые люди заменили слушаньем напевов. А разве современные канторы так же богобоязненны, как прежние? Достойны ли они читать молитву у амуда? Старосты Городской синагоги постановили к тому же, чтобы все помощники кантора носили ермолки с бахромой и маленькие бело-голубые талесы на шее. Благочестивые прихожане очень этим недовольны, это уже пахнет подражанием обычаям Хоральной синагоги, где молятся аптекари и прочие просвещенные люди. Но в честь Симхас-Тойре даже поруш из молельни Гаона позволит себе потянуться чутким ухом через плечо какого-нибудь молодого человека: что же такое находят люди в этом канторском блеянии? Почувствовав прикосновение бархата и шелка, молодой человек оглядывается, видит седого старика и почтительно произносит: «Доброго праздника вам, дедушка!» А тот отвечает: «Доброго праздника, доброго года!» И примечает, что этот миловидный, гладко выбритый молодой человек с мешочком для талеса под мышкой – один из тех, кто предпочитает околачиваться во дворе и слушать кантора вместо того, чтобы зайти в синагогу и помолиться.
На синагогальном дворе толпятся прихожане всех молелен, кроме койденовских[60]60
Койденов – древний славянский город, известный еще со времен Киевской Руси. До 1146 года носил название Крутогорье. В 1932 году переименован в Дзержинск. Расположен в 30 километрах от Минска.
[Закрыть] хасидов. «Бим-бам! Бим-бам!» – доносится из их молельни. Эти в грош не ставят кантора со всеми помощниками, сами поют, сами пляшут, да так, что кажется: вот хасидский сапог вылетит из синагогального двора и вихрем поднимется к небу вместе со сбившимися бородами, развевающимися капотами и витыми поясами!
День теплый и ясный; солнечные лучи, по-праздничному чуть хмельные, пляшут на окнах молелен, на скатах крыш. Толчея вокруг синагоги: мягкие шляпы почтенных прихожан плывут среди жестких шапок ремесленников, а над ними, отливая черным блеском, торчат высокими трубами цилиндры богачей. У парадных дверей и у боковых входов стоят, вытянув шеи и пригнув головы, прихожане, подобные томимым жаждой овцам у корыта. Правым ухом пытаются уловить напев – не получается; наставляют левое – напрасно! Кантору надо бы обладать голосом Адама, который разносился, как утверждает Гемора, от одного края света до другого, – тогда его услышат те, кто во дворе. Попытки безнадежны – и пришедшие начинают обмениваться словцом-другим. Они знают, что там, внутри, распределяют места в шествии, и знают, что кантор поет «Ниспошли помощь».
В пространстве между арон-кодешем и бимой, где готовятся к шествию со свитками, вдруг наступает мертвая тишина. Широкими волнами тишина плывет к северной и к южной стенам, проникает сквозь зарешеченные окошки женской половины, где глаза прихожанок искрятся, точно сети с золотыми рыбками. Тишина замораживает болтовню на множестве скамей и перерастает в оцепенение. Оцепенение ползет к массивным железным дверям и растекается по двору, как схваченная морозом и покрывающаяся льдом река.
В старой виленской городской синагоге произошло нечто необычное.