Текст книги "Безмужняя"
Автор книги: Хаим Граде
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
Сумасшедшая дочь
Циреле бродила по внутренним комнатам за плотно закрытыми дверями, а реб Лейви, чтобы не мешать дочери, устраивал для себя все три субботние трапезы[81]81
Три субботние трапезы – сакральная традиция, выполняемая в шабат (в субботу). Первая трапеза устраивается в пятницу вечером, вторая после утренней субботней службы, третья – перед заходом солнца (субботним вечером).
[Закрыть] в помещении раввинского суда, за голым судейским столом. Вечернюю молитву раввин прочитал дома и вместо того, чтобы произнести Авдолу[82]82
Авдола (авдала; буквально: «разделение») – бенедикция (краткая молитвенная формула), произносимая во время вечерней молитвы на исходе субботы или праздника.
[Закрыть] на исход субботы, продолжал сидеть в субботних сумерках в потертом судейском кресле, погрузившись в печальные размышления.
Поначалу, когда Циреле вернулась домой и он заметил, что она снова погружается в безумие, он надеялся: может, смилостивится Всевышний? Может, разум ее прояснится и она не впадет навеки в меланхолию, как ее мать? В ту пору он еще иногда выходил из дому. Но в последнее время боится и на шаг отойти от дома, даже если там остается Хьена, женщина, помогающая по хозяйству. Циреле снова стала безумной, как была до больницы!
Несколько раз, когда он сидел в своем кресле и читал, двери за его спиной распахивались, и на пороге появлялась совершенно обнаженная Циреле. Слабыми руками, совсем терявшими силу в такие минуты, он заталкивал дочь обратно в дом, чтобы она не выскочила на улицу, зажимал ей рот, чтобы не кричала, и сам едва сдерживался, чтобы не закричать, не позвать на помощь соседей. Запугивая, плача, умоляя, он кое-как водворял Циреле в ее комнату, усаживался рядом с ней, успокаивал, ласкал, целовал, пока она не затихала и снова не погружалась в тихую меланхолию.
Если б помешательство Циреле было иного рода, он не опасался бы ее криков. Он и сам не сдерживал бы себя и кричал бы в голос. Но ее мания выбегать нагишом не только позорна, но и богохульна. Такой субъект, как моэл Лапидус из семьи Рокеах, уж точно станет говорить, что это – мера за меру: высоконравственный образ жизни в доме реб Лейви был фальшивым, притворным, и вот возмездие – дочь, чье безумие изобличает отца. Мудрецы наши учат, что скверна проказы прогрызает стены дома, дабы мир узнал о тайных пороках его хозяина. Так станет он толковать, этот моэл Лапидус из семьи Рокеах. Он всегда перемежает свои наговоры цитатами из Геморы. И таких лицемеров, которые злословят, прикрываясь изречениями мудрецов, в Вильне полным-полно.
А если это действительно Божья кара? Врачи не имели оснований говорить, что дочь поправляется и можно взять ее домой. Ничего не изменилось! Чем же он так провинился перед Всемилостивым, что ему снова и снова выпадает терпеть такие мучения?
Реб Лейви глядит сквозь ставшее темно-голубым окно, будто ожидая ответа от усеянного звездами неба.
Возможно, это наказание за его чрезмерную суровость, за то, что он всегда был строгим ревнителем веры. Небеса указывают ему: пусть увидит, что он сам взрастил. Он взрастил дочь, которая хочет нагишом бежать из отчего дома!
Реб Лейви ставит локоть на стол и обхватывает ладонью лоб: Испытующий души знает правду, знает, что он, реб Лейви, заступался не за свою собственную честь, но за честь Всевышнего. Он тоже мог бы быть таким снисходительным, как его шурин реб Ошер-Аншл, таким же любимцем простого люда, как остальные его свояки. Творцу ведомо, что даже соседи по двору мало сочувствуют его горю, потому что он постоянно укорял их за нарушение субботы. В летние месяцы он, бывало, часами простаивал у этого окна комнаты раввинского суда и глядел во двор, чтобы соседи видели его и совестились вывешивать в субботу белье, поливать цветы или появляться с папироской в зубах. Не священные книги читал он, а глядел в окно! Так что же – за это ему причитается, чтобы его Циреле порывалась разбить это самое окно?
Реб Лейви оглядывается на закрытую дверь, словно опасаясь, что за нею стоит дочь и подслушивает его мысли. Еще глубже вжимается в кресло, горестно закусив губу. Теперь он мысленно воюет с полоцким даяном.
Реб Довид Зелвер таит обиду на то, что его не определяют в члены ваада. Но руководители общины не желают принимать новых раввинов, к тому же реб Довид – не единственный претендент. Во всех предместьях имеются законоучители, в каждой маленькой синагоге есть свой проповедник. Чем другие даяны и проповедники хуже, чем он? Может быть, он объяснит, этот законоучитель из Зареченской синагоги? Любой виленский законоучитель не меньше его сведущ в Учении, а по возрасту он – самый младший среди них. И все же он разрешил однажды принести в субботу деньги для голодающих в России детей, – вздумалось ему стать вторым реб Исроэлем Салантером! Но еще больше, чем праведность Исроэля Салантера, его вдохновляет желание доказать, что он никого не боится и следует завету «не бойтесь лица человеческого». У него мозги набекрень, и к тому же он закоренелый гордец. Даже несчастье с женой и детьми ему сладко, потому что позволяет ему думать, что он страдает за правду, что он гоним, а реб Лейви – гонитель и тиран!
Но ведь Создателю известно, что он, реб Лейви, не преследует полоцкого даяна, этого высокомерного страдальца. Напротив! Ведь он не стал вмешиваться, когда реб Довид разрешил агуне выйти замуж. Он даже приказал молчать старшему шамесу, потому что огласка может привести к скандалу и еще большему богохульству. Как раз тогда его Циреле вернулась из больницы, и он побоялся выступить с обвинением, подумав, что если он не будет милосерден к агуне и полоцкому даяну, у которого тоже болен ребенок, то и небеса не проявят милосердия к нему и к его больной дочери. И несмотря на то что его уполномочили заниматься делами агун, он решил не обращать внимания на то, что его авторитетом пренебрегли, а его самого оскорбили. Но он надеялся, что в городе об этом не узнают.
И горько ошибся. На самом деле он уже давно понял, что рано или поздно эта скандальная история обнаружится. Так и случилось. И ему хочется спросить у полоцкого даяна: чего тот добился, выдав разрешение на свадьбу? Каково теперь ему и каково агуне, когда весь город тычет в нее пальцами? Хорошо ли ей живется с мужем, который не может показаться людям на глаза? К чему бы реб Довид ни прикоснулся, он лишь накликает беду на себя и на других.
– Папа, почему ты не читаешь Авдолу? – слышит реб Лейви тихий голос.
Он вскакивает, словно кресло под ним вспыхнуло. Благодарение и хвала Всевышнему! Циреле стоит перед ним в одежде.
– Дитя мое, может быть, ты подержишь мне свечу?
– Хорошо, папа, – отвечает Циреле, и он видит в льющемся из окна темно-голубом свете улыбку на ее по-детски спокойном, девственно-нежном узком и бледном лице.
«Вот Бог спасения моего, уповаю и не страшусь», – бормочет реб Лейви и смотрит из-под опущенных век на дочь, держащую субботнюю свечу. Слова застревают у него в горле. По лицу Циреле блуждает недоуменная улыбка человека, который проснулся в чужом доме и никак не может вспомнить, как он туда попал. Судя по ее растерянному виду, она даже не чувствует, что в руке у нее свеча. Реб Лейви начинает медленно, с трудом произносить каждое слово молитвы, опасаясь, что со словами прорвутся слезы, подступающие к горлу. Но слезы уже скопились в глазах, текут по щекам, пробираются сквозь его рыжевато-седую бороду и отыскивают путь, чтобы скатиться в наполненный субботний кубок. Отец снова поднимает глаза на дочь, боясь, что она заметит его слезы. Но Циреле стоит неподвижно, ничего не видит и не слышит.
Реб Лейви произносит благословения, злясь на себя за свою слабость. Он садится, отпивает вино из кубка и вместе с вином проглатывает застрявшие в горле слезы. После Авдолы он включает свет и сидит молча. Циреле усаживается по правую руку от него, там же, где стояла до этого.
– Папа, почему меня зовут Циреле?
Только сейчас реб Лейви замечает, что она одета в черную батистовую блузку с длинными, до самых пальцев, рукавами и с белым воротничком, нежно облегающим ее тонкую шею. Ее бархатисто-мягкие черные волосы расчесаны на пробор и собраны на затылке в большой пучок. «Она мыла голову в субботу, волосы еще не высохли и блестят от воды. Она выглядит совсем как ее мать в девичестве. Если бы в юности, во время помолвки, я пригляделся бы к невесте, я, быть может, и заметил бы, что невеста не вполне нормальна, и избежал бы нынешних своих несчастий» – мысли в голове реб Лейви путаются, и он вздрагивает, точно пробудившись. Дочь спросила о чем-то?..
– Почему тебя зовут Циреле? Тебя назвали так, дитя мое, в память бабушки Циреле, жены реб Иоселе, твоего дедушки. Нельзя мыть и расчесывать волосы в субботу, – вздыхает он и тут же обрывает себя, чтобы не разозлить ее.
– А почему дочь дяди реб Ошер-Аншла зовут Циреле? – спрашивает она с улыбкой слепого, который пытается разгадать, как выглядят цвета.
– Она тоже названа в честь старой раввинши, матери реб Ошер-Аншла. – Реб Лейви рад, что она не расслышала его упрек по поводу мытья и расчесывания волос в субботу. – Среднюю дочь твоего дяди реб Зелига тоже зовут Циреле. И дочь твоего дяди реб Реувена тоже Циреле. В нашей семье целых четыре Циреле.
– Целых четыре Циреле! – качает она головой и широко раскрывает глаза. – А почему тех Циреле не запирают в лечебницу?
– Ты, дитя мое, тоже не будешь больше сидеть в лечебнице. – Реб Лейви чувствует, как в душе у него все переворачивается. – Не будешь кричать и пытаться голой выбежать из дому – не попадешь больше в лечебницу.
– Папа, – продолжает она, будто не расслышав его слов, – ведь мне дали имя в честь бабушки, как и другим ее внучкам. Почему же бабушка не вымолила у Бога, чтобы меня не записали в лечебницу? Когда встречусь с ней на том свете, я ей скажу: «Некрасиво, бабушка, очень некрасиво», – и Богу я тоже скажу: «Некрасиво, очень некрасиво».
– Нельзя так говорить, – хватается реб Лейви обеими руками за углы стола, словно боясь, что станет от отчаяния рвать на себе волосы, – нельзя так говорить. Бог прав, и суд Его справедлив.
– Он неправ, и ты тоже не думаешь, что Он прав! Ты знаешь, папа, когда я впервые испугалась? – наклоняется она через стол и шепчет ему на ухо. – В первый раз в жизни я очень испугалась, когда умер дедушка реб Иоселе. Ты, папа, не знаешь, не знаешь! – веселится она, точно маленькая девочка, шлепающая босыми ногами по луже. – Ты думаешь, что я заболела, когда выросла. На самом деле я заболела еще в раннем детстве. Когда дедушка умер, ты разбудил меня и повел к нему. Вокруг него горело много свечей, и мужчины с такими же длинными бородами, как у тебя, читали псалмы, а женщины плакали. Мне тоже хотелось плакать. Я думала о том, что теперь дедушка не будет больше ласкать меня. Ты же всегда был таким строгим. Ты совсем со мною не разговаривал. Ты кричал на меня. И на людей, которые приходили к тебе, ты тоже всегда кричал. И я стояла около дедушки и думала о том, что теперь уж никто меня не приласкает. Потом мы с тобой вышли на улицу и увидели у дедушкиного окна женщину с цветами в волосах. Она заметила нас и стала кричать: «Я невеста! Мой жених сбежал от меня, и мне негде укрыться от позора». А ты отталкивал ее от дедушкиного окна и кричал на нее: «Сумасшедшая!» А она кричала еще громче, что хочет, чтобы ее похоронили вместе с раввином, с реб Иоселе. Тогда я расплакалась: «Не хочу, не хочу!», а она мне ответила: «А я хочу, хочу. Раввин реб Иоселе должен был благословить наш брак. Я хочу, чтобы меня похоронили вместе с ним, а если ты помешаешь, то чтобы ты не дожила стоять под хупой!» – кричала она мне. Я убежала, а ты, папа, бежал за мной и злился на меня за то, что я испугалась. А я боялась, как бы покинутая невеста с цветами в волосах не добилась своего и не легла в могилу вместе с дедушкой. И после похорон, когда уже засыпали могилу, я не хотела уходить. Но ты взял меня за руку и увел. С тех пор я каждую ночь дрожала от страха, что невеста в цветах разроет могилу и потребует от дедушки, чтобы он ее гладил по волосам, как гладил меня. Я очень не хотела, чтобы дедушка гладил ее. А когда я подросла и ты не позволил мне поступить в ивритскую гимназию, я решила, что это покинутая невеста прокляла меня, чтобы я, как и она, бегала по улицам… Отчего ты плачешь, папа?
– Я не плачу, доченька, не плачу, – едва сдерживает всхлипывания реб Лейви и гладит ее по волосам, как бы вознаграждая за лишенное ласк детство. – Прости меня, Циреле, за то, что был к тебе слишком строг. Знаешь, почему я кричал на тебя, когда умер дедушка? Мое сердце ныло оттого, что некому будет больше приласкать тебя, дитя мое. Твоя мама тогда уже заболела и лежала в больнице, а я был еще молодым человеком и совсем отчаялся. Но я пригласил меламеда, чтобы он обучал тебя письму. А в ивритскую гимназию я тебя не отправил, потому что там молодые люди учатся вместе с девушками. Священное Писание там изучают с непокрытой головой. А я хотел, чтобы ты выросла благочестивой.
– А я ведь была благочестивой, благочестивее, чем Циреле дяди реб Ошер-Аншла. Почему же ей достался жених, а мне – нет? Меня никто не сватал, потому что ты не разрешил мне ходить в гимназию вместе с мальчиками.
– Твоя двоюродная сестра Циреле, дочь реб Ошер-Аншла, тоже вышла замуж не за юношу из гимназии, – сокрушаясь, оправдывается реб Лейви, точно перед судьей, – она вышла замуж за славного и благочестивого молодого человека. Если ты, дочь моя, будешь впредь всегда вести себя так же, как сегодня, то я найду для тебя жениха не хуже того, что достался дочери реб Ошер-Аншла. Я уступлю твоему мужу свою должность и буду благодарить Создателя за твое исцеление.
– Никто меня не возьмет! Я была в больнице, да к тому же я старая дева! – звонко хохочет Циреле и тут же умолкает.
Реб Лейви тоже молчит, опустив глаза. Вот он сидел и размышлял, за что карают его небеса! Теперь он видит, что виноват не Создатель, виновата не его жена, виновата не Циреле, его несчастное дитя. Он сам виноват! Он не имел права заставлять дочь жить одиноко и уединенно. Он должен был разрешить ей посещать гимназию. Вот дочь реб Ошер-Аншла хоть и ходила в гимназию, а осталась благочестивой еврейкой. Чего же он так дрожал и чего боялся? Почему именно его единственная дочь развратилась бы, если бы стала образованной и встречалась с подругами? Очевидно, он боялся, что дочь унаследует его характер. Он боялся, что Цереле может пойти по неверному пути именно потому, что она – его дочь. Возможно, и его ревностная вера тоже основана на страхе перед собственной тайной греховностью! Он чувствовал, что должен быть благочестивее и строже своих родственников, потому что способен легче, чем они, поддаться соблазну. Тем более что долгие годы жил без жены.
– Папа, ты говорил, что у Циреле дяди реб Ошер-Аншла три дочки. А ей не стыдно?
– Чего же ей стыдиться?
– Если у нее есть дети, значит, все знают, что они делают с мужем, когда остаются наедине, – у Циреле прорывается сдавленный смешок. – Все знают, а ей не стыдно?
Реб Лейви со страхом глядит на дочь: кто она – ангел или бес? Все ее безумие, видимо, происходит оттого, что ей не под силу вести себя высоконравственно. Потому-то она буянит и раздевается донага.
– Папа, кто-то идет! – вскакивает Циреле.
– Кто идет? – вздрагивает реб Лейви. До него доносится топот множества грузных шагов. – Кто бы это мог быть?
– Это она, невеста с цветами в волосах, которая стояла под дедушкиным окном. Папа, я боюсь! – подается она в сторону своей комнаты.
– Не пугайся, дитя мое, – молит ее реб Лейви, сам напуганный ее безумной мыслью о сумасшедшей с цветами, которая встретилась им тринадцать лет тому назад, – разве ты забыла, что в нашем доме всегда было людно? Но в последнее время я перестал заниматься общинными делами и даже не посещаю заседаний. Сейчас ты убедишься, что это славные и хорошие люди. И я велю им тотчас уйти!
– Нет, не вели им уходить и не кричи больше на них! Когда кричат, мне страшно. Они уйдут, и я вернусь. Ш-ш-ш, – подносит она палец к губам, как бы веля отцу не рассказывать, что она в соседней комнате. И неслышно, словно тень, исчезает за дверью.
Шаги на лестнице становятся явственней. Они приближаются, но раввин стоит лицом к двери, за которой скрылась его дочь, а его воспаленные губы шепчут: «О Владыка мира! Пламя печи было знаком праотцу нашему Аврааму, и Ты заключил союз с ним. Хананию, Мисаэля и Азарию[83]83
Ханания, Мисаэль и Азария – «три отрока в пещи огненной». Иудейские юноши в вавилонском пленении, друзья пророка Даниила. По преданию, их бросил в огонь царь Навуходоносором за отказ поклониться идолу, но они были сохранены архангелом Михаилом и вышли из печи невредимыми.
[Закрыть] кинули в раскаленную печь, а ты послал ангела спасти их из огня. Отец Всемилостивый! Я тоже в огненной печи, день и ночь в пылающей печи. Пошли же ангела исцелить мою дочь!»
– Доброй недели вам, ребе! – слышит он множество голосов и обнаруживает, что комната раввинского суда полна народу.
Делегация у раввина
Реб Лейви уже давно ерзает в кресле, прикрывает ладонью глаза, потирает лоб и слушает агудасников из молельни реб Шаулки: истинно верующих, говорят они, не задевают угрозы мясников, что, мол, если можно жениться на замужней, то можно и в Ошмяны ехать за привозным мясом. Пусть едут и везут! Не будет кошерного мяса – благочестивые евреи станут есть курятину. Их тревожит другое: что станут говорить мизрахники? И прочие партийные подонки, которые обзывают агудасников лизоблюдами, что они скажут?!
Прихожане Старо-Новой молельни не разбираются в политике, как агудасники, и говорят не так хитроумно, как те. Они начинают с главного. По-деловому, как и полагается старостам, которых общинные проблемы отвлекли от основных занятий, они объявляют напрямик: ребе, это не годится! Жильцы общинных дворов не желают вносить квартирную плату. А если они не станут платить, не будет денег на жалованье раввинам. Не будет также средств на ремонт миквы[84]84
Миква – водный резервуар для омовения (твила) в целях очищения от ритуальной нечистоты.
[Закрыть]. Бундовцы и без того кричат на собраниях общины, что виленским рабочим нужны ванны, а не миква. А раввины молчат, и всю эту кашу должны расхлебывать почтенные домохозяева. Верно говорит моэл Лапидус: кричи караул! Виленский ваад боится какого-то полоцкого даянчика, разрешившего брак с замужней!
– Вот как? У вас был моэл Лапидус? – бормочет реб Лейви себе в бороду. – Теперь я понимаю, понимаю.
– А что тут такого? – вмешивается один из агудасников из молельни реб Шаулки. – Моэлу Лапидусу из семьи Рокеах дорога честь Торы, поэтому он и ополчился против полоцкого даяна. Он старается во имя Всевышнего!
Реб Лейви все это время не может отвлечься от мысли о закрытой двери за спиной. Там в комнате сидит Циреле, а она просила его не кричать на гостей, ведь ее пугают крики. Но реб Лейви больше не в силах выносить показную праведность агудасников, и голос его становится резким:
– Лапидус, этот сплетник, старается во имя Всевышнего? Вы притворяетесь или в самом деле не знаете, что он зол на полоцкого даяна за то, что тот запретил ему делать обрезание? Вы, молодые люди, в юности наверняка учились в ешивах и должны знать слова реб Исроэля Салантера по поводу домохозяев, которые отказали в работе резнику, заподозренному в том, что он пользуется зазубренным ножом. Кто знает, сказал реб Исроэль, сколько зазубрин было в сердцах тех людей, которые погубили резника! А когда старший шамес городской синагоги награждает младшего шамеса пощечиной за то, что тот перехватил у него хупу, он разве не утверждает, что действует во имя Всевышнего? А когда вы, молодые люди, завариваете кашу с интригами, вы разве не говорите, что это во имя Всевышнего? Все заботятся о славе Всевышнего!
– А раввины, которые велели старшему шамесу не рассказывать, что полоцкий законоучитель разрешил жениться на замужней? Они как раз и заботились о славе Всевышнего? – гневно восклицает один из посланцев из молельни реб Шаулки.
– Какие раввины? – глядит на него сбитый с толку реб Лейви так, точно у него все смешалось в голове. – Это я велел старшему шамесу молчать.
– Не знаю, как бы это объяснить вам, ребе, – вздыхает старец из Старой молельни, – но это очень, очень горько.
– Почему горько? – спрашивает реб Лейви, но по его напряженно застывшим зрачкам видно, что он и сам не слышит своего вопроса.
Старик кряхтит, качает головой, и его хриплый голос звучит уныло, точно монотонный стук старых стенных часов с еврейскими буквами на циферблате.
Доныне он терпеливо сносил брань торговцев, когда напоминал им, что надо запирать лавки до того, как пора будет благословлять субботние свечи. Его собственные дети, когда были маленькими, тоже были непослушными; но, повзрослев, они осознали, что он заботился об их благе. И он полагал, что торговцы тоже поблагодарят его на том свете за то, что он уберег их от нарушения субботы. Но в прошлую пятницу, услышав их крики о том, что если можно жениться на замужней, то и субботу можно нарушать, он решил отныне и впредь не ходить больше по лавкам. Ведь его все равно не послушают – зачем же вводить в грех лавочников, понуждая их ругать старого человека? Наши мудрецы рассуждают, что даже собственных детей нельзя упрекать, если родители не уверены, что их послушаются. Не так ли, ребе?
Посланцы общины со страхом переглядываются: что произошло с реб Лейви? Он сидит с опущенной головой, сам не свой, точно впал в летаргию. Ему нехорошо или он не слышит, о чем идет речь? Ясно, что он думает о чем-то совсем другом. Посетители встали, они обижены и готовы удалиться.
– Куда вы? – спохватывается реб Лейви и удерживает одного из них за локоть. – Садитесь, люди добрые, садитесь. А теперь… Теперь будьте на некоторое время моими судьями. Что вы переглядываетесь, люди добрые? Я не свихнулся. Я в самом деле хочу, чтобы вы стали моими судьями. Я весь вечер сижу и думаю об одном и том же, но никак не могу прийти к согласию с самим собой. – Он тревожно оглядывается на закрытую дверь и понижает голос: – Я велел старшему шамесу молчать, потому что предвидел, что огласка может привести к богохульству. Тот сброд, который прежде кричал, что полоцкий даян прав, что его нужно сделать городским раввином, кричит теперь совсем другое. И вот почтенные люди приходят ко мне, к раввину по делам агун, и требуют, чтобы я выступил против полоцкого даяна реб Довида Зелвера. Но этот реб Довид – закоренелый упрямец, он испытывает странное удовольствие от того, что ему приходится страдать из-за своего упрямства. Поэтому он своего разрешения на брак обратно не возьмет. И получится богохульство еще более тяжкое, так как толпа убедится воочию, что раввинов можно не слушаться. А я советую молчать, пока ярость иссякнет, пока вся эта история забудется. Богобоязненные евреи будут и дальше следовать предписаниям Торы, а что касается остальных, то здесь ничего уж не поделаешь. Раввины теперь не обладают прежней силой.
– Где же нам набраться сил, чтобы воевать с бунтовщиками? – спрашивает староста Старо-Новой молельни.
– И кто в общине будет воевать с бунтовщиками и сионистами? Кто заступится за хедеры и религиозные школы? – нараспев задает вопрос один из агудасников. – Если высокоученые мужи – не генералы, то прихожане молелен – не солдаты. Вильна становится проклятым городом.
– Не приведи Господь! – машет руками страж субботы с молочно-белой бородой. – Вильна все еще Литовский Иерусалим. Но все это очень горько, ребе, очень горько. Дети мои постоянно спрашивают: «Папа, тебе что, платят, чтобы ты по пятницам таскал по лавкам свои старые больные ноги? Пусть это делают виленские раввины!» – говорят мои дети. Я сержусь на них, но делаю свое дело. Однако если раввин разрешает жениться на замужней, я не знаю, что сказать детям. Я слыхал, что этот же раввин разрешил однажды принести деньги в субботу.
«Господи, пошли другого, кого можешь послать!» – безмолвно взывает реб Лейви. Пусть эти люди из молелен идут к другим виленским раввинам. Он боится слез агуны. Она прожила без мужа шестнадцать лет. Он-то знает, каково жить в одиночестве.
– Я человек, испытавший горе! – стонет он перед посланцами из Старой молельни, надеясь, что они поймут его.
– Всевышний да поможет вам, ребе, – кряхтя отвечает один из стариков, – Мы все нуждаемся в помощи. Жаль агуну, но и лавочников тоже жаль. Целую неделю они ждут пятничной выручки. Поэтому они и кричат мне: «Чего вы хотите от нас, дедушка? Говорите с хозяйками, которые приходят за покупками как раз ко времени благословения свечей». А хозяйка, бедняжка, должна в пятницу ждать чуть не до сумерек, пока муж принесет свой заработок. Нет плохих людей, и надо заступаться за каждого!
– Полоцкая даяниха меня проклянет, – бормочет реб Лейви, обращаясь больше к самому себе, чем к посетителям. – У нее больной ребенок, да и сама она нездорова. Муж ее, реб Довид, от своего не отступится. Я буду гонителем, а он – гонимым, страдальцем, который станет молить Всевышнего о защите. На мою голову обрушатся проклятья всех обездоленных.
– Идем! – подпрыгивает один из молодых людей, прилежно изучающих Тору. – Мы до сих пор не знали о том, что следует бояться гнева полоцкого даяна, как будто бы он – таннай[85]85
Таннай – титул законоучителей I–II вв. В Талмуде этот термин употребляется для того, чтобы отличить мудрецов этого периода от предшествовавших им законоучителей и от последовавших за ними амораев.
[Закрыть] реб Элиезер Великий, гнев которого навлек смерть на наси[86]86
Наси – глава патриархальной семьи, клана, племени или государства; глава одного из колен Израилевых.
[Закрыть] рабана Гамлиэля[87]87
Рабан Гамлиэль (Рабан Гамлиэль бен Шимон а-Закен (Старший), в христианской традиции Гамалиил) – ученый раввин, один из основателей талмудического иудаизма.
[Закрыть]. Но ведь полоцкий даян – не наси и не таннай; и если реб Лейви боится его гнева, то тут больше не о чем говорить. Идем, люди добрые!
Сидевшие вокруг стола посетители шумно отодвигают стулья и встают, а староста Старо-Новой молельни прямо говорит раввину, что он не понимает двух вещей. Во-первых, он не понимает, отчего раввин удерживал их, хотя они уже давно собирались уйти. А во-вторых, он не понимает, что здесь так долго нужно выяснять. Одно из двух: либо полоцкий даян мог освободить агуну – тогда раввины должны подтвердить, что он имел право это сделать, и никто не станет возражать; а если он не имел оснований так поступать, то и возиться с ним нечего! И отчего это реб Лейви велит им идти к другим раввинам? Ведь именно он – и никто другой – разрешает в Вильне вопросы халицы и безмужних жен.
– Подумайте, ведь и мы учили последнюю главу трактата Иевамот о женщине, чей муж умер за пределами Земли Израиля, да и комментарии к Мишне нам тоже известны – но все же мы никогда не слышали о том, что агуну можно освободить без свидетельства, – обращается один знаток Учения из молельни реб Шаулки к другому, как если бы раввина здесь и не было.
– Ладно, я вызову полоцкого даяна в раввинский суд, – цедит сквозь зубы реб Лейви, и глаза его, враждебно глядящие на посетителей, загораются желтым огнем. – Если он не признает, что ошибся, придется вааду предать это дело огласке. Но ответственность за все последствия ляжет…
«На всех нас», – хочет сказать в заключение реб Лейви, но не говорит. Один из посетителей, глянув на дверь за спиной раввина, вскрикивает. Другой поворачивает голову к двери и застывает с раскрытым ртом, будто бы проглотив язык. Старосты Старо-Новой молельни закрывают руками глаза, точно в лицо им прыснули карболкой. Реб Лейви видит, что все посетители пятятся в испуге. Страшная догадка заставляет его вскочить. Циреле приоткрыла дверь своей комнаты и пытается протиснуться в щель – и совсем нагишом!
Реб Лейви бросается к ней и, поскользнувшись, растягивается у двери. Циреле, желавшая пройти никем не замеченной, видит, что ее обнаружили, – и распахивает дверь. Приемную озаряет ее девичья нагота: узкое худое тело, выпирающие бедра и затененные уголки живота, снежно-белые нежные плечи и маленькие округло-плоские груди. С таинственной улыбкой на сжатых губах, хитро глядя вокруг горящими глазами, она мигом переступает своими точеными ножками через распростертое у порога тело отца. Реб Лейви вскакивает и толкает дочь с такой силой и яростью, что она влетает обратно в раскрытую дверь своей комнаты. Он захлопывает дверь и всем своим коротким грузным телом наваливается на задвижку, будто хочет подпереть падающий на него дом. Несколько пар рук помогают ему удерживать дверь.
– Выпустите меня! – доносится из комнаты детский плач. – Я пойду к невесте с цветами в волосах. Ее бросил жених, и она прокляла меня. На дедушкиных похоронах она закляла меня, чтобы я никогда не вышла замуж. Теперь ее жених вернулся, и она уже больше не агуна…
– Дочка, – приникает реб Лейви головой к двери, точно к плечам дочери.
– Выпустите меня! – колотит она кулаками в дверь. – Я скажу невесте с цветами в волосах, чтобы она бежала вместе с женихом.
– Надо позвать соседей! – кричит один гость.
– Карету скорой помощи! – перебивает другой.
– Не надо, – хрипит реб Лейви и еще сильнее упирается в дверь. – Она успокоится, успокоится…
– Я не успокоюсь, не успокоюсь! – скандалит Циреле за дверью. – Злодей, я не успокоюсь! Ты хочешь и невесту с цветами в волосах отнять у жениха и засадить в сумасшедший дом, как меня, как мою маму. Злодей!
– Она выпрыгнет в окно, – пугается кто-то.
– Пусть выпрыгнет! Пусть выпрыгнет! – колотит в дверь кулаками реб Лейви, словно безумие дочери передалось ему.
– Я не выпрыгну! Я не хочу погибнуть! Я хочу жить и голой плясать на улице! – доносится ее надтреснутый хмельной смех. – Я хочу плясать голой, голой, голой! Я хочу мужа, мужа! Дайте мне мужа!
– Вяжите ее! Зашейте ей рот! – вопит реб Лейви, обливаясь потом. – Она не моя дочь, она ублюдок, выродок! Дочь реб Лейви не захотела бы выбежать голой на улицу.
– Твоя дочь, твоя дочь! – хохочет она за дверью. – Невеста с цветами в волосах – твоя дочь! Агуна – твоя дочь! И я тоже твоя дочь! Твоя дочь хочет плясать голой с мужчинами, с мужчинами!
Два старика, остолбенело стоявшие позади всех, вдруг спохватываются, что надо действовать. Они распахивают окно, высовываются во двор Шлоймы Киссина и кричат в ночь: люди добрые, спасите, на помощь!
– Не зовите евреев, зовите гоев, вызовите карету из сумасшедшего дома! – кричит с пеной на губах реб Лейви. – Она и меня сделала сумасшедшим! Не могу больше выносить ее! День и ночь я стерегу дверь, чтобы она не выбежала нагишом. Я больше не могу! Заберите ее от меня! Это она виновата, из-за нее я не хотел вмешиваться. Но Бог наказал меня за то, что я допустил богохульство! Заберите ее, и я снова буду раввином для людей. Агуна прожила в одиночестве шестнадцать лет, а я живу один уже двадцать лет!
На лестнице слышится топот, и комнату заполняют широкоплечие здоровые мужчины. Они оттесняют старост и щуплых ученых молодых людей, которые держат дверь. Но с отцом им не справиться. Он стоит, широко раздвинув ноги и руки, спиной к двери и надрывно кричит:
– Вызовите карету для сумасшедших и заберите ее от меня навеки! Позовите моих свояков и шурина, пусть видят, что их племянница унаследовала от их семьи! Это не моя кровь, это не кровь отца моего. Позовите сюда полоцкого даяна, позовите сюда этого упрямца! Это его дочь, его! Созовите большой раввинский суд! Я его уничтожу, я предам его отлучению! Это его дочь, его!..
– Воды! Он бредит! – кричат со всех сторон, а из комнаты доносится смех, переходящий в визгливый плач:
– Твоя дочь, твоя дочь! Веревочку для Циреле, веревочку на ее шейку…