Текст книги "Я увожу к отверженным селениям том 2 Земля обетованная"
Автор книги: Григорий Александров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)
26
будет и я ни в чем не смогу помочь вам. Игорь Николаевич
сейчас хорохорится, как молодой петушок, но помочь он мне
не сумеет. Перед Орловым он бессилен. Игорь дал мне честное
слово, что Риту и Катю сперва сделает санитарками, а потом
медсестрами. Он обещал позаботиться о Лиде. Вы посоветуйте
ей выздороветь недели через две. В больнице есть опытный
психиатр. Официально она числится работницей кухни. С пси хиатром о Лиде поговорит Игорь. Беда в том, что меня здесь
не будет... Не перебивайте. И не пытайтесь меня уверить в
обратном. Я все взвесила, и шансов нет никаких. Это законо мерно и гуманно. Я устала и лишние два года жизни обозлят
меня. Я не хочу умирать обозленной. Игорь – человек совест ливый или... я сильно ошиблась в нем. Но он человек... Может
забыть... Напомните Игорю, о вас я ему говорила... о Рите и
Лиде. Пристыдите его... Потребуйте от моего имени. Скажите, что это моя последняя просьба, желание... Каприз выжившей
из ума старухи! Если хоть под конец я не спасу этих девчушек, зачем же я прожила эти последние восемь лет?
– Доктор! – закричала Рита, вскакивая с нар.
– Ты... не спишь? – растерянно спросила Любовь Анто новна.
– Я все слышала... все поняла... Вас убьют? Да? Убьют?
– Глупости! Кто тебе мог это сказать! Сейчас же спать!
– Я не уйду от вас! Доктор... Милая... – Ритины руки
обвили шею Любови Антоновны. – Я вас люблю... как тетю Ма шу... Я с вами вместе... В БУР...
– Ложись, Рита! – приказала Любовь Антоновна.
– Не лягу. Все погибают в лагере... Ася... Аня... И вы?!
Я побегу в запретку, как Ася... Вы не умрете!.. Я – девочка...
дурная, неграмотная. Вы людей спасаете! Лучше я! Лучше я!
– исступленно повторяла Рита.
– Не плачь, Рита, – уговаривала Любовь Антоновна. – Со мной ничего не случится. Я врачом здесь буду работать.
Помогите мне уложить ее, Елена Артемьевна... Я старая болт ливая дура.
Катя молча подошла к ним и они все вместе уложили
Риту.
– Полежите со мной, – попросила Рита.
27
– С условием, что ты будешь спать. За мной могут прийти
с минуты на минуту, а я хочу выспаться. Не мешай мне. И без
всхлипываний!
– Н е уходите...
– Не уйду, дай мне поспать.
ТАЙНА ИГОРЯ
Поздно ночью в окно землянки постучали. Любовь Анто новна, она не спала уже третью ночь, бесшумно встала и боси ком подошла к двери.
– Кто там? – прижавшись лицом к решетке окна, спро сила Любовь Антоновна.
– Главврач за вами послал. Велел поскорее.
– Тише. Больных разбудите. Идите и скажите, что я сей час приду.
– Главврач не велел отпускать вас одних. Дежурные ночью
поймают в зоне, изобьют или в карцер посадят.
– Вы будете драться с ними, если они остановят меня? – с досадой спросила Любовь Антоновна.
– Знают меня надзиратели. Я вроде адъютант у Игоря
Николаевича. Со мной не тронут вас.
«Почетный эскорт... Лестно... – усмехнулась Любовь Ан тоновна, надевая ботинки. – Впрочем, меня и так охраняют
лучше, чем главу правительства. Почести воздают, а я все
чем-то недовольна...»
– Доктор!
– Ты проснулась, Катя? Встань, закрой за мной дверь.
– Мне словечко вам надо сказать. Я не спала, когда вы
говорили с Еленой Артемьевной... Вы оговорили себя... Ради
нас... Я...
– Не мели чепуху, Катя. Ты – я – какая разница. Все
мы в одном котле варимся. Запри дверь и ложись.
Увидев Любовь Антоновну, Игорь Николаевич встал из-за
стола и пошел навстречу ей. Несмотря на поздний час, он был
в своем светло-шоколадном костюме.
28
– Гвоздевский умирает. Пульс почти не прослушивается, – озабоченно сообщил Игорь Николаевич. – Хорошо, если
дотянет до утра... Я сумею поговорить с управлением. А сей час, ночью, с начальником больницы договориться трудно...
Каждые два часа к Гвоздевскому заходит надзиратель. Он
доложит начальнику о его смерти и...
«Туманно говорит Игорь... Ночь... утро... А если полковник
умрет в полдень, что изменится?»
– Вы меня не поняли, Любовь Антоновна?
– Нет.
– Орлов приказал начальнику больницы, об этом я узнал
очень поздно, чтобы в случае смерти Гвоздевского немедленно
отправить вас на сорок седьмую командировку. Пешком, днем
или ночью. Тут всего километров пять. Вы в лагерях не первый
год и наверно догадываетесь, что ночью вас не доведут.
– А днем? Разве нет безрассудных беглецов, готовых бе жать днем?
– Завтра я дозвонюсь в управление и вы останетесь в
больнице.
– Химера, Игорь. Если Орлову надо, чтобы я бежала...
– Сегодня он услышит, что я побегу вместе с вами.
– Сколько вам лет, Игорь?
– В декабре стукнет сорок. Не поумнел за последние сем надцать лет. Я запомнился вам легкомысленным и самоуверен ным. Да таким я и был в свои двадцать три года. Я кипятился, спорил с вами, что-то доказывал. Было, Любовь Антоновна, все
было. Но за последние восемь лет я поумнел и не обещаю того, чего не могу выполнить.
– Сообщите немедленно о смерти Гвоздевского. Заклю ченная Ивлева, временно исполняющая обязанности врача, к
этапу на сорок седьмую командировку готова. Прикажите вер нуть одежду, в которой я прибыла в больницу. В этой, – Лю бовь Антоновна указала на платье и новые, по ноге, ботинки, – неудобно бежать, гражданин главврач четвертой лагерной
больницы.
– Я не ожидал от вас другого ответа. В ваших глазах я
или наивный мечтатель, или подлец. Так думают обо мне мно гие. Пять лет я – главврач, бесконвойник. Одет с иголочки...
и уж, конечно, не за мое врачебное искусство. Тут вы правы.
29
я мальчишка по сравнению с теми, кто здесь работает на кух не. Они бы еще подумали, прежде чем меня взять ординарным
врачом. И все же я кое-что делаю для людей. Делаю без под лости.
– Честный человек не сможет нарушить приказ Орлова, а тем более добиться его отмены.
– А я добьюсь – значит мерзавец.
– Если вы не тот, за кого я вас приняла... то завтра меня...
– Завтра вы примете седьмое отделение. И все же я не
сексот, не бегаю в управление с доносами. Больше того – я
вреден им.
– Фантазия? Бред? Или...
– Провокация. Ни то, ни другое, ни третье. Простое
совпадение... Как вы посмотрите, Любовь Антоновна, на лоша диную дозу танина? Продержится полковник до утра?
– Решайте сами...
– Нечаянно ошибиться вы не могли...
– В чем?
– Хороший студент не перепутает отравление с перито нитом. Я был средним студентом, знаниями не блещу и сегод ня, но такие простые вещи понятны даже мне. Можете выслу шать мнение коллег. Они работают здесь санитарами, истопни ками на кухне... Но некоторые из них мало в чем уступают
вам. Я говорил с ними. Все в один голос утверждают, что у
Гвоздевского отравление.
– Они не мои коллеги. Ваши. Дешево вы их купили...
Должность санитара, лишняя миска супа...
– Они мне доверяют, а вы... Вы оскорбили людей, Любовь
Антоновна. Я имел неосторожность пообещать вам... Вы не ве рите мне. Следовательно, для вас безразлично, умрет полков ник ночью или утром.
– А для вас?
– То же самое. В субботу утром я ушел за зону. О болезни
полковника ничего не знал... Лагерная охрана сумела разы скать меня только вчера вечером. Я уверен в отравлении. Чем?
– покажет вскрытие. При перитоните больные живут макси мально двенадцать часов, если не вмешаемся мы, хирурги. Пол ковник прожил около двух суток. Могут произвести вскрытие, а могут и нет. Это зависит от окончательного диагноза. Опыт 30
ного, да и неопытного патологоанатома больница не имеет.
Заключенных не вскрывают, а если иногда и случается, то обыч но орудует топором пьяный сторож: он разрубает грудную
клетку, вынимает содержимое, смотрит, нюхает и зашивает. Те ло полковника могут отправить в областную больницу, и пато логоанатом безошибочно установит причину смерти. Вот поче му, даже не доверяя мне, вы ничего не теряете, если Гвоздевский
доживет до утра. Если я захочу, правда так или иначе выйдет
наружу.
Любовь Антоновна тщательно осмотрела полковника, попы талась заговорить с ним, но он не отвечал. Сделав назначение, два врача, медсестра и санитар неотлучно дежурили в палате
Гвоздевского, она вернулась в кабинет Игоря Николаевича.
– Утром позвоните начальнику управления, что больной
Гвоздевский умер, а заключенная Ивлева к этапу готова.
– Это ваше последнее слово?
– Да.
– А женщины? Ваши протеже?
– Я больше ничего не могу для них сделать. Они в вашей
власти.
– Теперь я вам верю. Сколько раз меня предавали... доно сили... Я совсем разуверился в людях... Кто за миску баланды, кто и подороже совесть продает... А вы потребовали, чтоб я
вам открыл самую большую тайну. Я – не вы... многого боюсь.
Боюсь, что пошлют на общие работы, боюсь, что будут изде ваться и бить, боюсь остаться голодным... ох, как боюсь, Любовь
Антоновна. Но хуже всего я боюсь, что в больницу вместо меня
придет другой. Я нарочно ушел в субботу и не появлялся два
дня, они готовы были объявить меня в побеге, а я сидел у
одного охотника в избе и рассказывал ему старые анекдоты.
– Зачем?
– Я узнал о болезни на десять минут раньше майора и
посчитал за лучшее уйти. В том, чтобы выздоровел полков ник, мягко говоря, я не заинтересован. Компрометировать себя
безразличным отношением к нему – нет смысла.
– Как?..
– Узнал? От надзирателя. Он по селектору разговор услы шал о Гвоздевском. Селектор – не телефон: говорит один, а слушают все, кому не лень. Я охрану спиртом балую, а они
31
меня – свежими новостями. Я в курсе почти всех лагерных
дел. А теперь слушайте, почему я так твердо обещал вам, что
завтра вы не пойдете на этап. Орлов – мой двоюродный брат.
– Что?!
– Да, вы не ослышались. Об этом не знают даже всемо гущие чекисты. Он старше меня на пять лет. Его мать – род ная сестра моей матери. В детстве Орлова звали Ленькой.
Ленькина мать умерла, когда ему было два года. Отец его
спился, где-то проворовался и вскоре умер на каторге. С во семнадцатого года Орлов в своих анкетах пишет, что папа его
социал-демократ, погиб за святое дело революции. Ему, конеч но, не верят. До сорокового года встречались воры с дореволю ционным стажем, которые познакомились с его папой в аре стантских ротах и прекрасно знали, что политикой от отца
Орлова и не пахло. Начальство Орлова тоже знает цену его
отцу, а моему дяде, к слову сказать, но делает вид, что верит
Орлову. Сохранились полицейские архивы. Совсем недавно
еще были живы свидетели. Архивные документы спрятали, на случай, если Орлов заартачится, свидетели умерли, или не
вовремя пытались бежать, и их пристрелили. Ленька почти
всегда возглавляет новые лагеря. На самом верху знают, отку
да он пришел, но он человек нужный, выполняет любые при казы своего и не только своего начальства. Меня он не боится.
Захотел бы убрать, давно бы зарыли меня, для верности раз дробив череп. Никто не знает, что Орлов рос в нашей семье.
Сын революционера – эффектно. Бывший беспризорник и
даже мелкий воришка, а Ленька приплел себе даже и это, – милости просим, для вас любая дорожка открыта. Если б узна ли, что он вовсе не беспризорник и даже не вор, а был усы новлен и тринадцать лет жил в доме рядового учителя гимна зии, мой отец преподавал латынь, то его бы живо попросили
с теплого места. Меня он по-своему любит. В детстве он при вязался ко мне, защищал от соседских мальчишек. Драться
Ленька умел. В восемнадцатом умер отец. Кому в то время
нужна была латынь? Заработать отец не мог, у него распухли
и покраснели кисти рук – полиартрит, а хлебных карточек
нашей семье не дали. Отец ослаб. Мы с матерью кормили его, чем могли. Но революция требует жертв, и отца не стало.
Через полгода случайно нелепо погибла мать. Она пошла на
32
базар, хотела обменять на картошку парадный вицмундир отца.
Маму убили на улице.
– Грабеж?
– Нет. То ли банду какую-то ловили, их тогда развелось
в изобилии, то ли, напротив, бандиты за кем-то охотились, точно не знаю... На улице открыли стрельбу, и маму принесли
домой мертвую. Мне шел четырнадцатый год, Леньке девятнад
цатый. До последнего дня, пока не убили маму, он жил у нас.
Отец жалел его больше меня: Леонид – сирота, а я... я – сын.
Отец боялся, что Лешка может подумать, будто его обижают
как пасынка и он тайком от нас с мамой подсовывал Лешке
куски от себя. Недели через три после смерти матери Орлов
ушел... Я его не видел лет десять. Трудно мне пришлось. Рабо тал грузчиком, подсобником, подносил вещи на вокзалах, драл ся с беспризорниками за объедки и даже воровал сам.
В двадцать третьем встретил одного бывшего коллегу отца.
Он через знакомого устроил меня учиться. Когда мы встре тились с Лешкой, я его сразу узнал. В разговоре он мне выло жил своего ужасно революционного папашу и заодно сооб щил, что служит в ГПУ. Мать рассказывала мне, кто был на
самом деле его отец, и я прямо в глаза сказал об этом Орлову.
Он попытался припугнуть меня, напомнил, что в его заведении
затыкают рот и не таким мямлям, как я. Я разозлился и стал
орать, что мне наплевать, где он работает и кем. Лешка сме нил тон. Он попросил прощения, что бросил меня, сослался на
трудные времена и признался, что все десять лет разыскивал
меня и не мог найти. Оно и не мудрено: до двадцать третьего
я работал и жил, где придется, без документов, разумеется.
В двадцать третьем сменил фамилию: сыну учителя гимназии, этой отрыжке мрачного прошлого кровавого царизма, учиться
бы не разрешили нигде. А мне очень хотелось стать врачом.
Поэтому найти меня, даже с его связями, было нелегко. Орлов
говорил мне, что несчастлив в личной жизни, обещал любую
помощь. Я дал ему слово, что никому не скажу о его жизни в
нашей семье. Через два месяца я переехал в другой город.
Вторично я повстречал Леньку незадолго до ареста.
33
ЗА ВОСЕМЬ ЛЕТ ДО ВСТРЕЧИ
– Прошу прощения, Игорь Николаевич. Я перебью вас, как случилось с вами...
– Вы помните профессора Анциферова? Смешная фами лия. Мы, студенты, часто зубоскалили над ней. Блестящий ум.
На его лекции мы шли, как на праздник. В тридцать седьмом
я работал с ним в одной клинике. К тому времени его лишили
кафедры и он, как и я, переехал в Харьков.
– Его застрелили в сорок третьем на Колыме. Я в то
время была там.
– Кто?
– Работа полковника Гаранина.
– Я слышал о его смерти. В сорок третьем погиб бывший
президент Сельскохозяйственной Академии Вавилов... Причина
смерти... Ну конечно же сердечная недостаточность... Недавно
такой диагноз умудрились поставить одному... беглецу. В голо ве у погибшего от сердечной недостаточности беглеца застря ла пуля, две огнестрельные раны в области грудной клетки
и живота... но эти раны, очевидно, приняли за побочные явле ния при сердечной недостаточности... Сколько у нас лагерей...
Мариинские лагеря, Красноярские, Карагандинские, наши... Бух та Ванина, Печора, Колыма, Игарка, Бухта Находка... В нашем
лагере заключенные живут не хуже, а лучше, чем во многих
других...
– Вы отвлеклись, Игорь Николаевич. Если мы с вами
начнем перечислять все лагеря, у меня не хватит сроку. Осво божусь – и придется еще лет на десять жизнь продлить, хотя
и без этого гуманное правосудие продлило мне жизнь с избыт ком. Рассказывайте...
– Анциферова арестовали в конце тридцать седьмого. До
его ареста я молчал и терпел. Кукиш в кармане покажу, а сам
в кусты. В душе-то я чист как родник: доносов не пишу, своим
взглядам не изменяю... смел, льву за мной не угнаться, ругаю
34
их в мыслях и даже очень сердито, а при людях молчу, улы баюсь, хоть и не поддакиваю, и даже до такой безумной храб рости дошел, что на митинги, где осуждали врагов народа, не
являлся. Возьму освобождение от работы, благо коллеги зна комые выручат, и болею демонстративно, пока они там про клинают врагов. Низость... А мне казалось – чуть ли не подвиг: не расправляюсь сам, значит и не виноват... А молчу? Молча ние – золото... подлое золото, Любовь Антоновна. А я им упи вался. Анциферова я любил. Он иногда дозволял приходить
к себе домой. Выслушивал мои легкомысленные рассуждения, а его жена поила нас чаем и угощала вкусным украинским
борщом. Какой я был самонадеянный балбес. Не слушал, пере бивал его, вставлял свои, с позволения сказать, критические
замечания и вел себя, как гимназист, отпущенный на кани кулы. И вдруг Анциферова арестовали. К тому времени взяли
чуть ли не всех. Уже после вашего ареста, я узнал об этом слу чайно, я перестал считать свой кукиш верхом геройства. А
когда забрали Анциферова, я высказался. Меня выслушивали
человек двадцать. Я далеко не оратор, но в тот раз произнес
единственную в жизни речь. Говорил, что погибает интеллиген ция, что молчать нельзя, хотя бы уж потому, что любого из
нас может постигнуть та же участь. Сказал о детях, их вместе
с родными угоняли на север, напомнил, как стыдно глядет в
глаза им, сказал, что тот, кто молчит, хуже преступника. Слу шали, и даже кое-кто прослезился.
– А результат?
– Обычный. Одни, обгоняя друг друга, побежали в бли жайшее НКВД, чтобы их не привлекли за соучастие и недоне сение, другие сделали вид, что ничего не слышали, третьи
скорбно вздохнули, четвертые смахнули слезинки и мелкой
рысью потрусили к коллегам, чтобы на всякий случай зару читься свидетельством о болезни... так-то оно безопаснее. Самое
удивительное, что первое выступление сошло мне с рук. Вы звали, предложили каяться.
– А вы?
– Не покаялся, и не арестовали. В беседе меня попросили, чтобы я высказал свою точку зрения публично, на собрании.
«А если мы коллективно обжалуем арест своих товарищей?»
– спросил я своего собеседника. «Кто это «мы»? Свое мнение
35
может высказать советский народ, а народ его уже высказал.
Читайте газеты, дорогой товарищ! Коллективные жалобы за прещены». Я взорвался: хвалить коллективно можно, а жало ваться нельзя? «Ура» – кричат хором, а «караул! убивают!»
– в одиночку? «Во-первых, вас никто не убивает, а во-вторых, я вас серьезно попрошу прекратить ненужный спор». На этом
мы и разошлись. Я тогда не знал, что мое дело попало на глаза
дружку Орлова, а он случайно проболтался Леониду. Леонид
сочинил на ходу какую-то историю, чуть ли не сынишку его я
спас от смерти, и попросил меня не трогать. Если б я успокоил
себя отговорками, вроде: как все, так и я, против силы не
попрешь, что пользы говорить без толку, придет время – ска жу... то меня бы оставили в покое. До сих пор носился бы
я со своим невидимым кукишем, скорбел, негодовал, возму щался... в душе. И молча жил, утешаясь, что и другие говорят
не больше глухонемых от рождения, а я полез в драку. Состоял ся заурядный митинг врачей и медсестер по поводу очередно го разоблачения врага народа. Я вышел, и первое, что сказал, – это пришедший мне на память афоризм: «Бывали хуже
времена, но не было подлей». Договорить не дали. В ту же
ночь я ночевал в камере. На допросе предложили на выбор
пять иностранных разведок, в пользу которых я работал. Я
заупрямился. Сперва последовало банальное битье, даже не осторожно сломали руку, одиночка, карцерный режим и про чее. На это у меня сил хватило. Пригрозили, что примут меры
к жене и сыну, ему в то время пятый пошел. Вы понимаете, что значит на их жаргоне принять меры. Я согласился при знаться, что сотрудничал с иностранной разведкой, однако и
тут не выдержал, чтоб не показать им кукиш. Я ничего не
знаю о Японии и, озорства ради, признался, что сотрудничал
именно с японской разведкой. Следователь обрадовался: в то
время японские шпионы были в моде, но пожадничал. Он стал
убеждать, чтоб я не забыл и немецкую разведку, но я с него дованием отверг такой вариант. «Никаких немцев – скупые, грубые, самовлюбленные, спесивые». «А японцы?» – спраши вает следователь. «Японцы – это Восток, экзотика, загадка, и к тому ж е я очень люблю японские деньги, вот только забыл, как они называются». С японцами у нас чуть конфуз не вышел: я с иностранными языками не дружен, отец латынь препода36
вал, с детства зубрил, и то чуть не провалился на экзаменах, а тут японские имена запоминай. Попотел я, пока выучил, кто
мне деньги давал и сколько, а вот за что, следователю самому
измыслить пришлось: пыхтит он, платочком лысину вытирает, на меня смотрит жалобно. «Может быть, – спрашивает он, – вы планы военных заводов японцам передавали?» «Может
быть, – соглашаюсь я, – давайте подпишу». «Не поверят, – уныло простонал следователь. – Может быть, вы какое-нибудь
врачебное изобретение им продали?» Я опять соглашаюсь. «Да вайте подпишусь, что за триста тысяч продал врачебное изо бретение государственной важности». «Дорого», – говорит
следователь. «Японцы – люди не жадные, – разъясняю ему.
– Вам жаль их денег? Ну так и быть, за двести. Пусть капита листам сто тысяч останется. Начальство узнает, что вы такие
деньги дарите буржуям, не помилует вас». «А какое изобре тение?» – полюбопытствовал следователь. «Вы сами приду майте. Я – пасс. Мое дело подписать, ваше – вину измыслить.
Дались вам эти разведки. Антисоветская агитация у меня есть, срок мне обеспечен, план на человекоединицу выполнен. Чего
же вам больше?» А он мне: «Агитаторами пруд пруди, их за
единицу не считают. Шпионов требуют, особенно немецких.
А вы... к японцам полезли. Y немцев имена попроще и деньги
понятней, а тут сиди с книжкой и запоминай иены ваши.
Грамотный человек, а сочувствия ни на грош. Мучаете вы меня».
До вечера я беседовал с этим недоумком. Потом пришел
другой, средних лет, подтянутый, корректный, с ним мы мирно
решили, что я с целью подрыва государства обязался явно и
тайно пропагандировать превосходство японской медицины над
нашей и, кроме того, обязался продать японским разведчикам, но не успел выполнить свой гнусный замысел...
– Что ж е вы им хотели продать? – слабо улыбнулась
Любовь Антоновна.
– Еще не изобретенное лекарство, предназначенное для
борьбы с гангреной. Поскольку, как думали тогда, возможна
война с Японией, я потенциально спас девяносто тысяч еще
не раненных японских солдат, и в результате их боевых дей ствий погибло десять тысяч красноармейцев. Чувствуете, ка кой размах? Я даже гордость испытал. И за себя, что так круп но играл, и за наших солдат: каждый девять японцев щелкнул.
37
Меня приговорили к расстрелу. В камере смертников просидел
двадцать пять дней. Жутко. Особенно ночью. К каждому шо роху прислушиваешься. Всю ночь не смыкаешь глаз. Ждешь, вот вызовут, вот вызовут... Корпус в той тюрьме, где я сидел, Т-образный. Там, где большая черта, общие камеры, где ма ленькая – одиночки для смертников. В каждой одиночке че ловек семь-восемь сидело. Как ночь – собирайся с вещами.
И ждешь, ждешь, ждешь... Днем надзиратели не давали спать.
Говорить между собой запрещали. В камере тесно, душно, ослабли мы. Сидишь и думаешь, когда же вызовут? А ночью
слышишь, как уводят из соседних камер, видишь, что заби рают твоих товарищей, и ждешь утра или вызова. Мне заме нили расстрел двадцатью пятью годами. В лагере попал в БУР.
Там командовали ссученные воры. Так называемые честные
воры на руководящие должности в лагерях не идут. Им не
положено по закону. Ссученные воры, или нечестные, могут
работать где угодно, вплоть до самоохраны. Наш воспитатель
был ссученный вор. Зимой он любил нам читать газеты. Мороз
градусов сорок, а то и выше. Выгонят нас из бараков разутых
и раздетых, а воспитатель стоит в меховой дохе, в меховых
пимах и в руках газета. Вокруг нас его верные помощники
ходят, он их называл фортыцерями, нечто вроде прислуги за
все. Y каждого фортыцеря толстая палка, на ней вырезаны
три буквы КВЧ – культурно-воспитательная часть, чтоб мы
не дай Бог не подумали, будто нас наказывают этими палками.
Нас не наказывали, а воспитывали в духе преданности. Мы
стоим, дрожим, жмемся, а воспитатель читает по складам на распев. Руки потрешь, нагнешься – тебя сразу палкой по спи не угостят, в чувство приводят, кричат: «Тебе что, сюка, – они мягко слово сука выговаривают, нежно, – не интересно
слушать воспета?» Иной раз до того усердствовали, что люди
падали на землю замертво. Упавших волокли к вахте или в
барак, если они подавали признаки жизни. Запомнился мне
один случай. В нашем лагпункте был крупный ученый, генетик, звали его Иван Харитонович.
– В те годы вся лагерная администрация была из пре ступного мира?
– А у вас как ? В женских лагпунктах?
– У нас больше надзиратели командовали.
38
– А у мужчин – ссученные воры. Такое самоуправление
практикуется во всех лагерях. Ссученным ворам отдают на
перевоспитание заключенных и, в первую очередь, политичес ких. Вы прибыли из глубинки и, наверно, думаете: «Какое
варварство! Как беспощаден конвой!» Конвоиры-солдаты – добрые люди по сравнению с самоохраной. Надзиратели – голуби рядом с комендантом и нарядчиками. Ссученный вор не навидит весь мир. Кого ему любить или хотя бы испытывать...
не симпатию, нет... а простое равнодушие. Честные люди пре зирают его как вора, воры – ненавидят смертной злобой за
измену. Свои же суки готовы разорвать за лишний кусок
хлеба. Лагерная администрация грозит выдать ворам, если он
ослушается. Вечный страх, не выдадут ли ворам на правеж.
Зависть: Димка Нос живет лучше меня. Ненависть к честным
людям: да как они смеют считать себя выше меня! К ворам: они убьют, лучше я их убью. И где-то прячется презрение к
себе самому: Васек Фиксатый честный вор, а я – сука. Неиз вестность: что буду делать, если даже выскочу на волю? Ра ботать – не хочу, милиция жить спокойно не даст, честная
девушка замуж не пойдет, воры убьют, если встретят. И у него
появляется безысходная тоска, злоба и одно неистребимое ж е лание на ком-нибудь выместить свое несчастье, кого-нибудь
унизить, оскорбить, увидеть, как он плачет, молит о пощаде.
Даже в BYPe, где власть в руках воров в законе, не творится
и десятой доли той подлости, какую допускает сучья адми нистрация. Вора в законе уважают такие же, как и он сам.
Он гордится сознанием своей честности, превосходства над
теми, кто в его власти, и в будущем, если его не убьют, вора
ждет безоблачная жизнь в лагере и непробудное пьянство на
воле. Значит, можно не зверствовать на каждом шагу. Лагер ное начальство, отдавая политических сукам, остается непри частным. Мы беззакония не свершаем, рассуждают они, а за ключенные?.. что ж ждать от этих подонков... Орлов говорил
мне как-то раз, что идею использовать сук впервые высказал
один крупный начальник. Он доложил наверх, шефы посо вещались, внесли его ценное предложение еще выше, и там
дали «добро».
– Вы хотели рассказать о Иване Харитоновиче, – напом нила Любовь Антоновна.
39
– Милый человек он был. Комендант дознался, что у
Ивана Харитоновича припрятаны деньги. Его раздели догола, обыскали. Деньги нашли в брюках, и ради смеха отхлестали
брюками по лицу. Комендант попытался заставить кричать
Ивана Харитоновича: «Я целоваться хочу, коменданта поце лую, три рубля плачу». Он отказался. Опричники коменданта
схватили Ивана Харитоновича за ноги и окунули головой в
парашу. Мы не выдержали, поднялись. Надзиратели во главе
с начальником командировки встали на защиту коменданта и
его своры. Мне разбили голову, кой-кому сломали руки, ноги...
Ночью Иван Харитонович повесился. Вскоре нашу команди ровку посетило высокое начальство из центра и, заметьте, на чальство не лагерное. К ним подошел один заключенный, рас сказал о суках, о чтении газет, о тех, кто окончил жизнь в
запретной зоне или повесился. Начальник из центра ответил
ему: «Все, что делает лагерная администрация, сделано пра вильно. С вами обращаются излишне мягко. Я рекомендую
более жесткий режим, а недовольных и тех, кто жалуется, на кажут вдвойне». Начальник уехал, а того, кто жаловался, от правили в побег. Я пробыл на общих работах меньше двух лет.
Потом меня забрал к себе Леня. С тех пор я работаю врачом, вернее, завхозом: выбиваю матрацы, подушки, открыл в боль нице плотницкую, там делаю топчаны, достаю бинты и даже
лекарства. Оперирую редко. Если заключенный отрубил себе
кисть – ампутация, впрочем, таких редко привозят сюда жи выми, а если и останется жив, его ждет суд и приговор. С
язвой желудка и сердечными болезнями умирают в зоне.
КОМУ РАЗРЕШЕНО БОЛЕТЬ?
– Кто принимает больных?
– По документам – врачи.
– А фактически?
– Начальник больницы. Без взятки он мало кого прини мает.
40
– Кто ж дает ему? Больные?
– Начальники лагпунктов.
– Откуда ж е люди берут деньги? – задумчиво спросила
Любовь Антоновна.
– Взятку берут не со всех. Исключение делают для акти рованных. Остается человеку жить меньше года, в зоне от него
пользы никакой...
– А здесь?
– И здесь тоже. Однако неудобно в документах отмечать, что смерть наступила в зоне.
– Этих документов никто из посторонних не видел и не
увидит. Те, кто читает их, знают больше того, что написано.
– Y нас везде стремятся к бумажному благополучию.
– Но вы сказали об исключении.
– Их немало. Я знаю, что до нового года в больнице не
доживет процентов тридцать политических. Они и считаются
актированными, их приняли без взяток.
– А остальные?
– За счет остальных кормится лагерная администрация.
– Но откуда же они берут деньги на взятку?
– По плану, а его часто не довыполняют, на пятьсот ра ботающих политических болеть полагается одному. Половина
больных получает освобождение от работы в зоне. Сюда приез жают умирать, а не лечиться. Политическим разрешаются по сылки раз в год. Матери, отцы, жены подкармливают их. В по сылках иногда прячут последние дорогие вещи, если они есть.
Многое из посланного начальство находит, а кое-что попадает
по назначению. Ценные вещи никто не хранит, их отдают за
право попасть сюда, в мои владения, – Игорь Николаевич
горько усмехнулся. – Сейчас в больнице сто пятьдесят каторж ников. Пятьдесят из них умирают, а остальные дали взятки, хотя и они тяжело больны. Половина взяток прилипла к рукам
майора и начальников лагпунктов, вторую половину взял себе
Гвоздевский и поделился с Орловым, а он, Орлов, в свою оче редь презентует подарки тем, кто стоит выше его.
– Майор мог бы не принять женщин, тех, что приехали
со мной?
– Обязательно не принял бы. Ему ничего не дали.
41
– Он всегда обращается так с вновь поступающими боль ными?
– Как так? – удивился Игорь Николаевич.
– Риту рванул за волосы, Елену Артемьевну щелкнул по
лбу...
– Хуже, Любовь Антоновна, много хуже... Вашим друзьям
повезло. Майор был полупьян. Пьяный он приходит на вахту
с вещмешком и бьет им больных. Выдержал удар – назад в
зону, упал – принимает. Иногда появляется его супруга, особа
сварливая и тяжелая, пудов на шесть весом. Начинается семей ная потасовка: она его лупит, а он удирает в зону. Изредка
ей удается прорваться в зону, и там они бегают вокруг барака.
Майор вопит, супруга еще громче, надзиратели смеются, заклю ченные прячутся, а больные на вахте ждут. В такой день, по нятно, их не принимают, и конвой, тот, что привел их, отыгры вается на больных.
– А вы?
– Я не все могу, Любовь Антоновна. Сколько доносов на








