355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Василенко » Найти и обезвредить. Чистые руки. Марчелло и К° » Текст книги (страница 19)
Найти и обезвредить. Чистые руки. Марчелло и К°
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:35

Текст книги "Найти и обезвредить. Чистые руки. Марчелло и К°"


Автор книги: Григорий Василенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 36 страниц)

21

Вернувшись из госпиталя, я с удовольствием прочитал ответ из Льгова на наш запрос. В нем сообщалось, что в одном из дальних хуторов, именовавшемся Ржавец, километрах в семидесяти от ближайшей железнодорожной станции, проживает Кальной Никита Миронович, недавно пришедший из плена.

Начальник отделения без меня доложил ответ подполковнику Кухарскому, а тот – выше, и Дед после беседы с Георгием Семеновичем разрешил командировку. Правда, потребовал еще представить ему план моих действий и круг вопросов, подлежавших выяснению на месте. После разного рода согласований я выехал в Льгов, а оттуда на хутор, о котором никто из местных сотрудников ничего не знал и даже не представлял, как туда можно добраться. Попутная грузовая автомашина – самый надежный вид транспорта – и на этот раз выручила меня. Из Льгова с базара возвращались домой колхозники. У них я навел справки о дальнем хуторе Ржавец. Автомашина шла до райцентра, а от него километров пятнадцать, а то и все двадцать до хутора.

– Може, попадется у райзо какая-нибудь попутная коняка, – посочувствовал мне старичок, сидевший на своей пустой, перевернутой вверх дном корзине.

– Откуда там коняка? – сказала женщина. – На Ржавци осталось два быка. До войны люди там жили хорошо. Лучше, чем в селе. А теперь там пусто та уныло, хоть плачь.

– А не будэ, так пешим, – добавил старичок.

Расстояние меня нисколько не пугало. Ходить пешком мне не привыкать, и за совет я поблагодарил попутчиков. Они робко поинтересовались, к кому и по какому делу я туда еду, высказывали свои догадки. Как только я объяснил, что еду проведать дальнего родственника, который вернулся с войны очень больным, послышались сочувственные вздохи, и больше уже меня не расспрашивали, кто я такой.

От районного центра мне удалось подъехать на телеге с громыхавшими на ней пустыми бидонами из-под молока. Бойкая молодая колхозница всю дорогу рассказывала разные сельские новости. Сама она в войну находилась в партизанском отряде и исколесила вдоль и поперек брянские леса.

– Врать не буду, – сказала она, – хоть и поваром воевала, а все одно с автоматом за спиной. Ни шагу без него. И сейчас, кажется, все висит на плече.

От нее я узнал, что на хуторе во время оккупации было два полицейских и староста. Ходили они с винтовками и носили на рукавах повязки. Полицейских арестовали и судили, а староста где-то еще скрывается. Предупреждала, чтобы я не оставался там ночевать, так как хутор стоит на отшибе и крайние хаты упираются в лес.

С бывшей партизанкой я доехал до большого села. Зашел в сельский Совет и представился секретарю, у которого на гимнастерке были нашиты красная и желтая полоски – свидетельства ранений. Под столом я увидел только один сапог. Рядом стояли костыли. Я расспросил у него, как пройти мне до хутора.

– Километров пять-шесть, не больше. Подвезти не на чем, товарищ капитан, – сожалел секретарь. – Придется пешком.

К проселку, по которому я шел на хутор, справа и слева примыкало ржаное поле. Рожь была высокая, но редкая. Почти у самого хутора ее косили «на зеленку» мужчины и женщины. Когда я поравнялся с ними и поздоровался, они меня какое-то время молча разглядывали, а потом одна женщина, прикрыв ладонью глаза от солнца, спросила:

– Чей же ты будешь?

Пришлось объяснить, что приехал я издалека по делам к одному хуторянину.

Никиту я застал дома. Он сидел на завалинке в телогрейке и шапке, с палкой в руках. На ногах были шерстяные носки и галоши. После ночного дождика земля курилась легким туманом, который, чуть поднявшись, сразу же рассеивался. Передо мною сидел изможденный человек с впалыми щеками без единой кровинки на лице. Когда я с ним поздоровался, он посмотрел на меня безразлично потухшими глазами, а потом тихо прохрипел;

– Здрасте.

И сразу же надолго закашлялся. Из раскрытого окна выглянула озабоченная старушка в белом платочке. Я ждал, пока пройдет кашель, и обдумывал, что же мне делать. Хотелось сразу уйти, не заводить никаких разговоров, не задавать никаких вопросов.

– Туберкулез у меня, – успокоившись, объяснил Никита. – Открытая форма. Так что вы особо не подходите ко мне. Детвору подальше гоню от себя. Жить осталось недолго. Так что пока кашляю и ковыляю, спрашивайте, товарищ капитан, если что нужно. Все скажу.

– Где же вы так заболели?

– В плену. В тюрьме, на цементном полу. Думал, что не вернусь домой. Вернулся. И то хорошо – закопают дома.

– Где находилась та тюрьма?

Никита, покашливая, долго думал. Я его не торопил.

– Дай бог памяти... Было это в Эстонии, а вот в каком городе, не скажу. Запамятовал. Небольшой городишко. Как же он называется? Забыл. Может, вспомню... Лена! – позвал Никита. – Вынеси капитану табуретку.

Из хаты выбежала девочка лет тринадцати с табуреткой. Я уселся напротив Никиты.

– За что вас немцы упрятали в тюрьму?

– Задумали мы бежать из лагеря. Сорганизовались тайно. Договорились – как поведут на работу, перебить охрану. А нас перед этим увезли в тюрьму. Сначала долго во дворе под мокрым снегом держали, а потом в камеру на цементный пол... Тогда я и простудился.

– Выходит, немцы знали о ваших планах?

– Выходит, так. Кто-то сообщил.

– Установили тогда, кто?

– Да кто ж его знает. Слух прошел по тюрьме, что выдал нас один новичок из офицеров. Точно не скажу, как все вышло. Мы знали только матроса Мусиенко. Около него на нарах лежал тот новенький. Мы думали, он-то и организует все. А так это или не так, не знаю. Грех на душу брать не хочу.

– Как же так? Организатор – и вдруг донес немцам?

– Мы тоже удивлялись. Немцы расстреляли многих из тех, кого посадили, а тот остался в живых. Такой прошел слух. Может, и не так.

– Вы его знали?

– Как вам сказать? Знал и не знал. Видел в штрафном бараке... А кто он, не знаю. Вместе нас гоняли на работу.

– Никита Миронович, а не помните, какой он из себя был – тот, кто примазался к вам?

Кальной опять надолго задумался. Он у меня не спрашивал, кто я такой и почему интересуюсь подробностями провала побега из лагеря. По-видимому, понимал суть вопросов.

– Запомнилось – был в нашей форме, носил наши погоны. Наверное, немцы напоказ его нам выставляли. Мол, любуйтесь – офицера в погонах взяли в плен.

– Не могли ли вы припомнить кого-нибудь из участников побега или из тех, с кем сидели в тюрьме?

Я видел, как Никита Миронович напрягался, пытался припомнить, но никого назвать не мог.

– В тюрьме много было народа. Мы ждали расстрела. Нас почему-то человек пять не пустили в расход. До сих пор не пойму, как сам остался жив. Кого-то просил, если вернется домой, сообщить на хутор, что видел меня в тюрьме. Об этом все тогда просили друг друга.

Из хаты вышла согнувшаяся старушка, мать Никиты, с кружкой козьего теплого молока.

– Выпей, сыну, – сказала она ему. – Выпей...

Никита отставил палку, чуть приподнял надвинувшуюся на лоб шапку и частыми глотками стал пить молоко.

– Попариться бы ему, – обращаясь ко мне, говорила мать. – Пар всякую хворь выгоняет. А он рукой машет. Не хочет. Говорит, надоело. – Потом стала рассказывать, что в каком-то селе живет человек с такой же болезнью, который уже совсем не поднимался. Носили его на руках в баню на огороде и парили через день да разными травами поили. И поправился. – А наш только руками машет, – жаловалась мне старушка.

Никита допил молоко и, передавая кружку матери, сказал:

– Нет, мать, я не поправлюсь. Пар мне не поможет. Меня немцы пропустили через свою баню. Холодную. Оттуда многие не вернулись.

Старушка засеменила в хату, а я остался с Никитой у завалинки, раздумывая, что же мне еще спросить. Его состояние перепутало все мои намерения. Мне казалось, что Никита очень устал от моих вопросов и ему нужно отдохнуть. Он первым нарушил затянувшееся молчание.

– Товарищ капитан, интересно, отомстят вот за таких, как я, доходяг, или все так и останется – одни разговоры?

– Конечно, отомстят, Никита Миронович, – сказал я как можно увереннее. Он долго смотрел на меня, словно хотел убедиться, не обманываю ли я его.

Опять около нас появилась старушка, теперь уже с полной миской вишен, поставила ее на завалинке между мной и Никитой.

– Угощайтесь. Посидите с ним, а то он и людей не видит, и поговорить ему не с кем.

За все время моей беседы с Никитой никто не прошел мимо хаты. На хуторе, казалось, не было ни души. Все хуторяне с утра до вечера – в поле.

Перед тем как распрощаться с Кальным, я еще раз обратился к нему с просьбой вспомнить тех, с кем сидел в камере или находился в лагере, которые знают о подготовке к побегу и аресте его участников.

– В прошлом году прислал мне письмо дружок по несчастью Швачко Тихон. Может, он что знает? Сам он фельдшер, а работал до войны в таможне. В лагере лечил нашего брата. Я просил его прислать мне трав от болезни...

– Где живет Швачко? – сразу ухватился я.

– Сейчас поищу письмо, если сохранилось. Лежало за иконой.

Никита Миронович с трудом встал и, опираясь на палку, пошел в хату. Через некоторое время меня позвала его мать.

– Идите скорей, – сказала она. – Беда! Свалился...

В хате на земляном полу была разбросана трава, в углу под иконами стоял стол, застланный вышитой полотняной скатертью, а слева, под стенкой, на деревянной самодельной кровати полулежал одетый, как был на улице, Никита с конвертом в руках.

– Вот такой из меня жилец – два шага и дух вон, – извиняющимся голосом сказал хозяин. – Возьмите, может пригодится, – протянул он мне конверт.

Я записал адрес отправителя и положил на стол пожелтевший конверт.

Старушка поставила на стол кружку с молоком, приглашала пообедать, сокрушалась тем, что хозяйка где-то в поле и вернется не скоро. Я отказался от обеда. Есть мне не хотелось. Уже в темноте добрался до сельского Совета и заночевал у секретаря. А на утро под дождем ехал с той же партизанкой в райцентр. Она везла два бидона молока на молокозавод и очень заботилась, чтобы я не промок, накрывая меня домотканым полосатым рядном, а сама напевала скороговоркой, без всякого мотива:

 
Как-то ранней весной
Лейтенант молодой
Взял корзину цветов в магазине.
Взором, полным огня,
Он взглянул на меня
И унес мое сердце в корзине.
 

Женщина пела, как я заметил, с насмешкой и горечью.

...Кухарский молча прочитал мою справку, в которой я подробно изложил беседу с Кальным. Наблюдая за ним, я видел, что читал он без особого интереса, но окончательную реакцию мне еще предстояло услышать. Лев Михайлович закурил, пепел с дымящейся папиросы упал на лист справки и оставил на нем подпаленное коричневое пятно. Подполковник смахнул пепел и продолжал читать. Мы сидели с Силенко в ожидании, что скажет начальник. В кабинете стояла тишина. Слышно было только мягкое, плавное покачивание маятника старинных часов, стоявших в углу.

– Я не удовлетворен справкой. Справка – это документ. В ней не должно быть места излишним, не относящимся к делу эмоциям автора, его лирическим отступлениям с описаниями цвета лица свидетеля, если говорить на юридическом языке. В подтексте где-то звучит голос не оперработника, а журналиста и адвоката. Он вас чем-то разжалобил? – спросил Кухарский, откинувшись на спинку кресла.

– Он больной человек. Я не мог об этом не написать. Для объективности...

– А я вас, значит, толкаю на необъективность. Так вы хотите сказать?

Я промолчал. И именно таким образом хотел проявить свое отношение к его замечаниям по справке.

– Молодой, еще очень многому надо учиться, в том числе и составлять документы, и вдруг такие суждения, – размышлял вслух Лев Михайлович. – Кстати, почему вы его не допросили? Он ведь рассказывал интересные вещи. И для объективности, – заметил подполковник, – Кальной дал нам возможность выйти из тупика.

– Товарищ подполковник, если бы вы посмотрели на него...

– Разжалобил он вас, – повторил Кухарский. – Справка – это не протокол допроса, приобщить ее в таком виде к делу нельзя. Что же, прикажете еще раз посылать вас на тот хутор?

– Лев Михайлович, я думаю, что особой промашки Алексей Иванович не допустил. Справка довольно подробная, отражает существо... – попытался защитить меня Силенко. – При необходимости допросим.

– Оказывается, вы оба заодно, – не дал ему договорить Кухарский. – Я говорю об эмоциях автора и...

Телефонный звонок прервал Льва Михайловича на полуслове. Перебирая в памяти содержание справки, я согласился с тем, что не обошелся без описания состояния и вида Кального. Лев Михайлович разрешил кому-то зайти на минутку и положил трубку.

В кабинете появился капитан Мотовилов, на лице которого всегда. была написана завидная уверенность в себе. Майору Силенко она не нравилась. Капитан, как всегда, был в отличном настроении, отменно здоровый и жизнерадостный. Если посмотреть на него со стороны, то можно подумать, что у него никогда никаких забот не бывает – всегда праздник.

– Серафим Ефимович, – обратился к нему Кухарский, – как вы думаете, нужно допросить солагерника, если ему известны некоторые обстоятельства предательства подготовки побега из лагеря?

– Конечно, – с готовностью ответил Мотовилов, – тут и думать нечего.

– Думать всегда нужно, – сразу вырвалось у меня.

Капитан словно не слышал моих слов, никак не реагировал на них. Он следил за реакцией Кухарского, который тут же сказал мне:

– Вы свободны. Справку оставьте у меня. Георгий Семенович, вы посидите.

Я вышел из кабинета и не слышал дальнейшего разговора, но знал, что начальник отделения – на моей стороне, и это успокаивало меня.

Георгий Семенович вернулся внешне совершенно спокойным, но сразу же начал что-то искать в ящиках письменного стола – видимо, папиросу. Я позвонил Сергею и попросил его зайти на минуту. У него всегда в кармане были курево и зажигалка.

Панов тут же явился. Я указал глазами на Георгия Семеновича, который все еще копался в ящиках. Курил он очень редко – когда находился в особо хорошем настроении либо когда пытался скрыть свое возбужденное состояние.

– Георгий Семенович, прошу, – предложил Сергей папиросу и тут же чиркнул зажигалкой, а сам как бы продолжал начатый разговор. – Да... В воскресенье, значит, пошел на базар. Смотрю, мужик пшено продает, золотистое, одно в одно. А мужик с рыжей лохматой бородой. Прямо леший. Приценился... Я ему говорю: ах ты, черт лохматый, хотя бы бороду расчесал, был бы похож на купца, а то – мужик мужиком и с мужика же втридорога дерешь...

Сергей всегда улавливал обстановку и соответственно реагировал, разряжая набежавшие мрачные тучи. И на этот раз ему не нужно было подсказывать. Он видел все сам.

– Подождем, пока вопрос отстоится, – возвращая мне справку, сказал Георгий Семенович. – К Швачко, конечно, поедешь, а от методы Льва Михайловича никуда не уйти.

22

Метода начальника отдела заключалась в том, что он редко принимал решения по докладу сразу, если в этом не было острой необходимости.

– Вопрос должен остыть, – обычно говорил он.

Сколько вопрос должен остывать, никто не знал, но в период остывания можно было спокойно поразмыслить, взвесить на холодную голову все «за» и «против», подумать над тем, что следовало бы сделать.

Недели через две, придя с доклада от Льва Михайловича, Георгий Семенович объявил, что вопрос остыл и мне разрешена командировка в город, где проживал Швачко Тихон, тот самый, которого Кальной назвал как солагерника.

– Выписывай командировку и поезжай, только учти замечания начальника. Если Швачко ничего не дополнит к тому, что мы уже знаем, то ниточка розыска твоего Кнехта может оборваться, а наш авторитет у начальника померкнет, как свеча при дневном свете. Авторитет – ладно, дело наживное, а вот ниточка оборвется... Нам ведь ее связывать.

Я обещал Георгию Семеновичу сделать все возможное, чтобы не утерять концы ниточки.

В городок, куда я ехал к Швачко, хотя он и находился в глубинке областного центра, мне не нужно было расспрашивать дорогу. Он был мне памятен контузией, полученной осенью 1943 года при его освобождении. Такое долго не забывается. Ехал я туда с волнением, как в родные места, надеясь отыскать огневые позиции нашей минометной роты, а может, и сохранившиеся траншеи переднего края на окраине города. Казалось, с закрытыми глазами я мог бы найти дом на улице Луначарского, на крыше которого располагался мой НП. Все сорок километров, пока мы ехали с попутчиком в кузове автомашины по лесным дорогам, нас сильно трясло и бросало.

Мой попутчик – школьный учитель истории, – все время поправляя и придерживая очки, неторопливо, как на уроке в классе, рассказывал историю города с древнейших времен и до настоящего дня. Я сразу про себя отметил, что Федор Саввич Гелих (так он представился мне) был всей душой предан своему городку, который обозначен далеко не на всех картах, а если и помечен, то едва заметной точкой на берегу притока Днепра.

– Городу скоро тысяча стукнет, упоминается он и в «Слове о полку Игореве». Помните, о дружине моего земляка говорится: «Под трубами повиты...» В те княжеские времена наши далекие предки, увидев с крутого берега неприятельских всадников по Заречью, трубили вовсю, собирая дружину. Недаром на старинном гербе города изображены щит и сторожевой орел. Город наш как-то остался в стороне от больших дорог и надолго притих. К затишью, как ни странно, приложили руку купцы, торговавшие пенькой. Дали взятку железнодорожному ведомству, чтобы отвести «чугунку» стороной и сохранить свою вотчину от вторжения тревожных гудков и от всех заезжих, которые бы нарушили их торговлю. «Чугунку» проложили вдали от города, купцы успокоились, грузили пеньку на баржи и подводы, в свою тихую обитель никого не пускали. Ну, а потом – революция...

Федор Саввич постепенно подошел к 1941 году. С гордостью говорил о земляках, храбро сражавшихся с оккупантами, что засвидетельствовал и один гитлеровский генерал в своем дневнике.

Из дальнейшего выяснилось, что сам Федор Саввич в войну партизанил, по каким-то партизанским делам ездил в областной центр и после еще заходил в обком партии, просил, как в свое время ходоки из деревень, помочь «индустрии города» (то есть пенькозаводу и маслосырзаводу) и науке (техникуму).

С горечью рассказывал бывший партизан о сожженных оккупантами школах, погибших товарищах, уничтоженных и вывезенных гитлеровцами исторических ценностях. Мне хотелось сказать ему, что я видел в Восточной Пруссии в квартирах наши стулья, наши швейные машинки, кастрюли и ложки, награбленные оккупантами, но мы, по моим расчетам, уже подъезжали к городу и поэтому развивать тему не стал.

– Вы случайно не знаете Швачко Тихона? – поинтересовался я в надежде что-нибудь услышать об этом человеке.

Учитель снял шапку, откинул назад все еще густые, но сильно посеребрившиеся волосы, потер лоб, припоминая.

– Не сапожник?

– Может, и сапожник. Кажется, окончил до войны техникум.

– У меня в школе учился Швачко, непоседа и балагур... После техникума уехал в Ленинград, работал в таможне, с войны вернулся инвалидом. Теперь шьет сапоги, продает на рынке. Не знаю, что он за сапожник, но хорошо, что хоть такой есть. Нынче сапожных дел мастера не в моде, а обувь носят, знаете ли, все.

Учитель больше ничего не мог сказать о Швачко. Охотнее он делился своими наболевшими думами о городе. Вслух размышлял о том, что городу долго не выбраться из положения провинциального, а вот тысячу лет назад летописец, как уже говорилось, не прошел мимо, удостоил городок высокой чести – записал его в народный эпос.

Приехали мы в темноте. Я выпрыгнул из кузова с небольшим чемоданом в руках и не знал, куда идти. Учитель сразу догадался.

– В доме приезжих мест свободных никогда не бывает, так что пойдем ко мне.

Я тут же согласился, и мы пошли с Федором Саввичем по темной улице.

– Вот одна из достопримечательностей города, – сказал учитель, когда мы проходили мимо высокой каланчи. – Немцы не разрушили, обозревали с нее окрестности, опасаясь партизан.

В темноте я мало что рассмотрел, старался не отстать от попутчика, который уверенно шагал по знакомой ему улице.

На следующий день по моей просьбе в местное отделение милиции повесткой вызвали Швачко. Работники милиции его хорошо знали и уверяли меня, что без повестки он ни за что не придет.

В прокуренную едким махорочным дымом темноватую комнату, из окна которой был вид на каланчу, зашел недовольный мужчина средних лет, низкого роста. Он нервно постукивал о пол деревянной колодкой на ноге и палкой.

– Швачко?

– Он самый, – сердито ответил мужчина.

– Садитесь, – указал я ему на табурет.

– Ничего, я могу и постоять, – постучал палкой по колодке, хотя я видел протез и без этого напоминания. – Зачем вызвали?

– Побеседовать.

– Сколько можно беседовать! Заявляю – я шил сапоги и буду шить. Мне жить надо или не надо?

– Надо. Никто и не спорит.

– А на какие такие?.. Станка для печатания ассигнаций не имею. Зарабатываю своими руками. Вот, – показал он растопыренные пальцы в черной смоле. – Что еще?

– Ничего. У меня другие вопросы, товарищ Швачко.

– Честь имею. Визитку не прихватил. Поверьте на слово – отставной таможенник, по профессии ветфельдшер, а ныне инвалид-сапожник, – кривлялся передо мною Швачко. Он повернулся, ткнул палкой дверь, намереваясь уйти.

– Сядьте, – строго сказал я ему, встав за столом.

Швачко остановился. Я вышел из-за стола, прикрыл дверь и повернул ключ, чтобы никто в комнату не заглядывал и не мешал нашей беседе.

– Мне нужно с вами поговорить не о сапогах. Шейте на здоровье, только не обирайте честной народ.

Швачко опешил от такого начала, с удивлением глянул на меня, не зная что сказать. Видимо, ожидал он какого-то подвоха, но подвоха не было.

– Сразу не дошло. Вы из соседней конторы? – опомнился Швачко.

– Я – чекист. – До этого мне ни разу не приходилось прибегать к такому обороту и произносить вслух эти слова. Они сразу подействовали отрезвляюще на моего собеседника. Он утихомирился, уселся на табуретку, даже снял шапку. Деревяшку-протез все же выставил вперед напоказ, откинув подальше от табуретки.

– Вы были в плену?

– Был. И не один я. Власов, гад, загнал...

– Знаю. В каких лагерях содержались?

– После пленения пригнали нас зимою в лагерь на территории Эстонии, недалеко от Тарту. Название местечка уже не помню. А потом повезли в Германию, в штрафной...

– Кого помните по лагерю в Эстонии?

Швачко надолго задумался, посматривал на меня, ожидая, видимо, дополнения к вопросу. Я сомневался, что он припоминал солагерников. Сапожник тянул с ответом, пытаясь выяснить у меня, для чего нужны их имена.

– Так, с ходу, сразу и не припомнишь. Где они сейчас? Разбрелись по белу свету, не найдешь.

Швачко почему-то хотелось уйти от ответа. Он рассказывал о службе до пленения ветеринаром в кавдивизионе, никаких военных секретов не знал, кроме количества лошадей, о чем его гитлеровцы ни разу не спрашивали, а в плену одно время был фельдшером в лагерном бараке, лечил, как мог и чем мог, товарищей по плену. Оправдывался, что немцы, узнав, что он фельдшер, сами его назначили на эту должность, предоставив в его распоряжение комнату для осмотра больных.

К нему каждый день приходили изможденные от голода и непосильной работы военнопленные, которые валились с ног. Он им оказывал помощь, чаще всего словом, иногда освобождением от работы, хотя администрация лагеря не спускала с него глаз. А когда задумали бежать из лагеря, он оказался связующим звеном между участниками побега. Через него передавались распоряжения. Он и теперь, сидя передо мною с обнаженной седой головой, все еще удивлялся, что оккупанты не повесили его за подготовку к побегу. Вслух размышляя, приходил к выводу, что друзья его не выдали даже под пытками. Швачко допрашивали, перебили на допросах ногу, кость каким-то чудом срослась, но не так, как нужно. После возвращения из плена, уже дома, ему ампутировали ногу ниже колена. Швачко говорил долго, доказывая, что не был предателем. Но я его и не подозревал в предательстве. Из его рассуждении я понял, что нашу беседу он связывал с провалом лагерного побега, с тем, что немцы как-то обошли его, не повесили, другие же поплатились жизнью, а следовательно, его можно подозревать в предательстве. К такому выводу он пришел сам и теперь уже считал этот вызов на допрос вполне оправданным. Ни в чем меня не упрекал, а только часто вздыхал.

– Я ничем не могу доказать, но предал нас скорее всего тот, который появился в лагере в форме нашего старшего лейтенанта. Нутром чувствую. Мельком видел его в тюрьме после того, как расстреляли матроса Мусиенко и других.

– Чувствование нутром – это не доказательство. Так можно и вас обвинить.

– Меня?! Да вы что? – вскочил с табуретки Швачко.

– Успокойтесь. Кого вы знаете по лагерю в Эстонии?

– Это... чтобы проверить меня?

– Не угадали. Кального Никиту помните?

– Все знаете... – вздохнул Швачко.

– Не все, но кое-что знаем.

– Никита присылал письмо. Болеет туберкулезом. Не дай бог умрет, некому будет подтвердить, что сидели вместе у немцев в тюрьме. Ему ребра переломали, а мне ногу, а другие богу душу отдали, их теперь и не допрашивают. Как он там? – спросил Швачко, видимо, для того, чтобы убедиться, действительно ли я знаю Кального.

– Болеет.

– Как за себя могу поручиться: Никита – мужик честный. Ничего плохого за ним не замечал. Последнюю крошку хлеба разделит пополам.

– Вернемся к тому старшему лейтенанту. Расскажите все, что вы о нем знаете.

– Все сказал.

– Не торопитесь.

– Если что припомню, скажу, а сейчас, ей-богу, в голове пусто.

– Вы действительно его видели в тюрьме после того, как другие участники побега были уничтожены немцами?

– Видел, когда меня вели на допрос.

– Он все еще был в форме?

– Нет, формы на нем уже не было.

– Может, вы ошиблись?

– Товарищ капитан, не путайте меня, я сам запутаюсь. Говорю – видел. Какие еще ко мне вопросы есть?

– Кого еще знаете?

– Телкина, – выпалил вдруг Швачко, наверное оттого, что хотел побыстрее отделаться от меня и уйти домой, где его ждала работа. – Занимал пост помощника старосты в селе, а потом бежал с теми, кто его посадил на тот трон. Могу засвидетельствовать на Библии, что немцы ему доверяли, раз поручали доставлять провизию в наш лагерь в Эстонии. Правда, под присмотром солдата, с которым он сидел на повозке. Пока Телкин разгружал подводу, я с ним успевал переброситься парой слов. Он не скрывал, что служил у немцев, даже хвастался этим, говорил, что скоро получит немецкую медаль, живет свободно, ходит к одной бабе.

Мне показалось, что Швачко преувеличивает. Обычно пособники предпочитали умалчивать о своей службе у врага, а здесь такая откровенность.

– В какой части у немцев служил Телкин? – решил я выяснить, насколько Швачко близко знал Телкина.

– Не могу сказать. Чего не знаю – того не знаю. По разговору – жил он в поселке, где находился лагерь.

– Как назывался поселок?

Швачко долго припоминал, но так и не вспомнил, кроме не совсем уверенного утверждения, что название поселка начиналось на букву «п».

– Вылетело из головы, хоть убей, – чесал он затылок.

– Почему он вам рассказывал о своем пособничестве оккупантам? Обычно скрывают...

– Подход, товарищ капитан, подход...

– Зачем вам нужен был подход к пособнику?

– Имел поручение.

– От кого?

– Я так и знал, что начнете копаться... И зачем только я сказал об этом Телкине. Когда готовился побег, мне поручил Мусиенко, царство ему небесное, прощупать Телкина – он мог бы нам помочь. Каждый день бывал в лагере. Когда я узнал, что он был помощником старосты да еще козырял этим, решил не связываться с ним. Продаст сразу...

– Мусиенко расстреляли?

– Я же сказал: царство ему небесное...

– Приметы Телкина?

– Приметы? Роста низкого. Такой небольшой шкет, – показал Швачко рукой себе по плечи, – а голова большая, лошадиная, ушей почти не видно, они будто прилипли к голове, глазки маленькие, зато нос длинный, похожий на паяльник. Я у него как-то спросил, как удалось пристроиться на такое теплое местечко? «Служи, заметят», – посоветовал он.

– Телкин не называл село?

– Не помню, но, кажется, тульский он.

– Район?

– Нет, этого не помню.

– Вернемся опять к старшему лейтенанту. К какому роду войск он принадлежал?

– Не знаю, не помню. Мусиенко с ним какой-то разговор провел, а потом переживал. Выяснил, кто он. Чуть ли не моряк оказался.

– Сухопутный моряк?

– Сказал, что слышал. О нем могут больше сказать те, с кем он в тюрьме в одной камере сидел.

– Вы можете назвать этих лиц?

– Так их всех, наверное, повесили. По слухам, он остался в тюрьме, а нас с Кальным – в штрафной.

– Его называли по имени, по фамилии или еще как-нибудь?

– Да ну его к черту, чтобы я его называл! – начинал злиться Швачко.

– Может, Мусиенко как-то называл руководителя побега?

– Может. Я и так все перепутал, а вы будете меня таскать, допрашивать.

Швачко опять начал постукивать палкой, напоминая, что пора кончать. В комнате стало совсем темно. Электрического света не было, а лампа оказалась не заправленной керосином. Я поблагодарил его за все то, что он мне рассказал, и, отпуская домой, заметил, что, наверное, он будет меня ругать за задержку, но завтра разговор придется продолжить.

– Ругать не буду. Выговорился, на душе стало легче. Все, что знал, выложил, как у попа на исповеди. Больше говорить не о чем. До свидания.

– Оформим наш разговор протоколом.

Швачко не хотел связывать себя протоколом допроса, топтался у двери, собираясь, похоже, о чем-то спросить.

– Может, закажете сапоги? – наконец осмелел он, натягивая на голову кроликовую шапку.

– Сапоги у меня есть.

– Так на вас же кирзовые.

– Ничего, сойдут.

– Трудная у вас работа, товарищ капитан. Я бы ни за что не согласился. То ли дело шить сапоги, а потом на толкучке поторговаться за свой товар. Так как? Я вам сошью сапоги, а вы милиции скажите, чтобы они отстали от меня. Да и протокол, может, не нужен?

Швачко, видимо, хотел откупиться от меня сапогами. На следующий день в назначенное время он пришел сам. Я принялся за оформление протокола допроса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю