355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Василенко » Найти и обезвредить. Чистые руки. Марчелло и К° » Текст книги (страница 18)
Найти и обезвредить. Чистые руки. Марчелло и К°
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:35

Текст книги "Найти и обезвредить. Чистые руки. Марчелло и К°"


Автор книги: Григорий Василенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 36 страниц)

19

– Где пропадал, оперативник? – встретил меня вопросом Амурский.

Я объяснил, что был в отъезде. Он ничего не сказал, но я видел: его интересовало, куда я ездил.

– Под какой фамилией вы были в плену? – еще не остыв от разговора у начальника отдела, спросил я его сразу.

– Это еще зачем? Я же все пером описал.

– Если в этом нет ничего таинственного, то почему бы не рассказать?

– Ну Пери, Пери, Пери... Что еще? – ошарашил меня Амурский.

Не ожидал я такого быстрого признания. Хотел было сразу же вернуться в управление и доложить, но потом опомнился и продолжал:

– Откуда она у вас появилась, эта фамилия?

– Долго рассказывать, – неохотно буркнул Амурский, но я чувствовал, что его разбирало любопытство: зачем я завел разговор о фамилии? – В лагере фамилия значилась в карточке, а так я был номером. Вот он, – засучив рукав, Амурский показал синюю наколку. – И еще хочу сказать, оперативник Гаевой: фамилия не имеет никакого отношения к искомому иксу. Боюсь, что не по тому следу идешь.

– Возможно, но прошу все же рассказать о Пери. Это ведь что-то нерусское, не так ли?

– Послушай, неужели тебе доставляет удовольствие копаться в грязном белье?

– Не вижу никакой связи с грязным бельем. И притом грязное белье стирается людьми. Рубахи и подштанники зимою полоскают в проруби. Моя мать на речке в ледяной воде полоскала белье, складывала на снегу, а потом развешивала на веревке и оставляла на всю ночь на морозе. После этого белье становилось мягким, свежим, с чистым морозным запахом. Надеть такое белье после бани – одно удовольствие. Если есть нужда, можем пополоскать и фамилию в проруби, чтобы впредь была чистой.

– Ну, если не брезгуешь, полоскай, но что это тебе даст? – продолжал торговаться Амурский. – Настоящая моя фамилия, как тебе известно, Першин. В плену многие меняли свои фамилии. Я назвался Пери, почти Першин, эстонцем.

– Зачем?

– Подумал: чем черт не шутит, вдруг отпустят в Эстонию как эстонца. А там и фронт недалеко и партизаны рядом. Но не тут-то было. В Эстонию меня повезли за шведскими гардинами, то есть за решетками.

Амурский не знал всего того, что мне удалось добыть в командировке, не подозревал, судя по всему, того странного совпадения, которое обнаружилось при изучении следственного дела на Кемпке-Пери. Ему и сейчас не хотелось вспоминать давнишние неприятности, а у меня это вызывало подозрение. После долгих колебаний и оговорок Амурский с большой неохотой сказал, что если бы я не прочитал ему лекцию о стирке белья, он ни за что бы не стал ворошить прошлое... В Сибири ему как-то подвернулся под руки паспорт на имя эстонца Пери Мико Карловича. По этому паспорту он пристроился к бродячему цирку, где придумал себе артистическую фамилию Амурский. Однажды отстал от поезда, а паспорт остался в пиджаке в вагоне. Об этом случае он вспомнил в плену и назвался Пери. Я ему ничего не сказал по поводу его объяснений и как можно спокойнее поинтересовался, не помнит ли он кого-нибудь по тюрьме в Тарту.

Амурский с нежеланием и некоторой неуверенностью, после долгих раздумий и припоминаний, назвал одного из военнопленных.

– Кажется, Кальной Никита, из-под Льгова... С ним довелось сидеть в одной камере. Говорил, что попал за участие в подготовке к побегу из лагеря. Когда все уже было готово, немцы накрыли их, переловили, как цыплят. С его слов, провокацией попахивало со стороны одного участника. Если не соврал, половину расстреляли или сожгли в крематории, а половину держали в тюрьме, в том числе и его. Поговаривали, что отправят в штрафной лагерь. Вот все, что могу сказать, товарищ оперативник, – закончил Амурский.

– Что Кальной рассказывал о себе?

– Все, что рассказывал, я сказал. Больше ничего не помню.

– А о руководителе что говорил?

– Руководителем подготовки побега был кто-то из пленных офицеров.

– Кто?

– Фамилию не называл. А если и называл, то вспомнить не могу. Кальной сам удивлялся, что кто-то выдал подготовку к побегу. Для него было непонятно, как можно так поступать. Попа Гапона помнишь? – вдруг спросил меня Амурский.

– Проходил по истории. Провокатор.

– Так вот, что-то похожее было и у них. Сам он парень деревенский, простой. Больше ничего не помню.

Мне все же хотелось узнать, чем закончилась история с побегом и с тем человеком, который предал своих товарищей. Амурский, как всегда, не спешил с ответом. Ему доставляло удовольствие наблюдать мое нетерпение и мою реакцию. Делал вид, что припоминает, не спеша, картинно закуривал, а сам косился в мою сторону, даже ехидно улыбался, довольный тем, что заинтересовал меня. На самом деле припоминать ему было нечего. Все, что знал, все, что сохранила его память, он уже рассказал.

– Молодой, да ранний, – как бы между прочим заметил он, пуская к потолку дым от папиросы.

– Кто?

– Да нет, это я просто так. Вспомнил один случай, – скупо улыбнулся он.

Наверное, имел в виду меня, поэтому замял разговор.

– Лучше бы вспомнили что-нибудь о провокаторе. Ну, например, фамилию или где жил до войны. И еще прошу – поточнее о Кальном.

– Там анкет не заполняли и мне не сдавали. Хорошо, что вспомнил: Кальной из-под Льгова. За точность не ручаюсь, но, кажется, жил где-то на хуторе.

Мне хотелось ему сказать, что хуторов много, а их жители в адресных столах не значатся, но, зная уже Амурского, не стал ему об этом говорить. Он считал, что наша «контора» все может. Он так и говорил: «Что стоит для вашей конторы!..»

– Провокатора увели из камеры, – опять заговорил Амурский. – Полагали, на расстрел, но не расстреляли. Такой слух прошел. Опять же со слов Никиты. И не приплетайте меня к этому делу. У меня от своих голова болит.

– А может, расстреляли? – не отступался я. Мне хотелось заставить Амурского покопаться в памяти, припомнить еще какие-то детали. Я понимал ход его мыслей о провокаторе, догадывался, куда он клонит и почему старается навести меня на него, но не показывал вида. А он проверял меня на сообразительность. События, о которых он рассказывал, происходили в тюрьме в Тарту, куда его привезли из Германии. Следовательно, это мог быть один и тот же агент, которого использовали немцы в тюрьме.

– Если бы расстреляли того гада, то в камере, куда меня запихнули, может, не сидел бы он на нарах и не болтал ногами. Смекаешь? – снисходительно заметил Амурский.

– Смекаю.

– Вот и хорошо.

– Который болтал ногами... он говорил, за что сидел в тюрьме?

– Это вы спросите у него, у ландскнехта.

– У кого? – переспросил я, не поняв.

– Ландскнехта. Между прочим, в переводе с немецкого – наемника, – небрежно сказал Амурский.

К его удивлению, мне понравилось это слово. Оно в какой-то мере характеризовало неизвестного, которого мы разыскивали.

– Значит, Кального следует искать на одном из хуторов вокруг Льгова?

– Я же сказал.

Ничего другого в дальнейшем я не добился. Только прощаясь с Амурским, спросил:

– Викентий Петрович, насколько теперь вас знаю, вы, наверное, не раз пытались бежать из лагеря военнопленных?

Амурскому сразу понравился этот разговор. Я увидел довольное выражение его лица и готовность ответить мне. Обычно, когда вопрос был чем-то ему, как он говорил, не в дугу, не обходилось без кислой, скептической усмешки.

– Трижды бегал. В одиночку, – сразу уточнил Амурский. – А потом не стал. Пустая затея. В Германии убежать – что на Луну забраться. Гестапо так разбросало свои сети, что бюргеры сразу же доносили о беглеце и тут же обкладывали его, как охотники с егерями и собаками обкладывают затравленного зверя. Не встречал таких, чтобы помогли беглецу, да еще русскому. На своей шкуре испытал... К тому же языка не знал и полосатая одежда выдавала. Выбраться из Германии было невозможно. Трижды меня ловили и водворяли в штрафной лагерь. Напарников в бега не брал, сам бегал. Так лучше. Не на кого было потом обижаться.

Возвращаясь в управление, я обдумывал план действий, который намеревался изложить начальнику отделения. Нельзя было исключить, что провокатор, фашистский агент, предавший друзей при подготовке к побегу, и сокамерник Амурского было одно и то же лицо, поскольку то и другое события происходили в одной тюрьме. Были и иные соображения. Установив Кального, можно было попытаться перепроверить данные о самом Амурском, о его пребывании в Тарту, в тюрьме.

В кабинет майора Силенко я ворвался с шумом и остановился у двери, чтобы отдышаться.

– Что случилось? – спросил майор.

– Амурский в плену называл себя Пери. Звоните Льву Михайловичу.

Георгий Семенович встал за столом и потянулся к трубке. Но, подумав, звонить не стал.

– Это уже что-то значит, но загадка пока остается, – поразмыслив, сказал он. – Что будем делать?

– Надо ехать, – подробно изложив разговор с Амурским, сказал я Силенко.

– Куда?

Я уже думал над этим: Кальной мог не вернуться из плена, где-то затеряться в послевоенном людском водовороте, но твердо сказал, как решил про себя:

– В Льгов.

– А дальше?

– На хутор.

– На какой?

– Не знаю, но думаю, что найду.

– Пойдешь по деревням, как народник в старое время?

– В деревнях всего по одной-две фамилии одинаковых, – сказал я. – В селе Репяховка, например, в котором мне часто когда-то приходилось бывать, почти все жители носили одну фамилию – Семикопенко. Но Кальной – фамилия редкая. Думаю, найти военнопленного Кального Никиту можно через военкомат.

– Логично. Только все это не так просто и на авось ездить у нас не принято. Командировка должна быть обоснована. Государственные деньги надо считать всем без исключения, до единой копейки, – рассуждал майор. – Они из кармана рабочего и колхозника, то есть тех, кто создает материальные ценности. Мы же только тратим. Время сейчас, сам знаешь, трудное. Деньги нужны на плуги, сеялки, станки... Да и приодеться нам с тобою не мешает. Носим пока фронтовые шинели и кителя. Секретарша наша, Женя, до сих пор ходит в кирзовых сапогах и в гимнастерке. Замуж собирается... – И предложил конкретнее: – Пиши запрос в Льгов. Найдут там Кального, тогда и решим. Без этого ни за что не согласится, – показал, майор рукой на прямой телефонный аппарат – связь с начальником управления.

Опять я засел за запросы, подробно в них расписывал, что бы мне хотелось узнать о Кальном. Майор просил сочинять их покороче. Но чтобы они были короче, нужно было как-то именовать безымянного разыскиваемого.

– Длинно, – сказал майор, когда я однажды назвал его ландскнехтом.

– Отбросим ландс, просто – Кнехт.

Так появился на свет Кнехт, о котором знали мы пока слишком мало, но которого между собою называли таким именем как реально существовавший объект розыска. Я не скрывал от майора, что слово это и его значение услышал от Амурского, видимо, неплохо владевшего немецким.

– Тебе тоже надо учить немецкий, – посоветовал майор. – Языки даются молодым.

Этот короткий разговор с майором заставил меня вообще серьезнее задуматься об учебе.

20

За окном госпиталя благоухала весна. Ясная погода перемежалась набегавшими грозами, и тогда в раскрытую на балкон дверь влетал шум потревоженной листвы недавно одевшихся в зеленый наряд тополей. А ветки молодой березы дотянулись до третьего этажа и при сильных порывах ветра заглядывали в окна палаты, в которой я лежал уже вторую неделю.

Открылась старая рана. Врач требовал, чтобы я отлежался. В палате около меня долго просиживали Георгий Семенович и Сергей. Они приходили проведать, приносили моченых яблок, книжки Лермонтова и письма от Ангелины Ивановны. Я пытался шепотом расспросить у Георгия Семеновича, нет ли чего нового по Кнехту, но он, приложив палец к губам, заводил речь о вкусе антоновских яблок. Разговор сразу подхватывал Сергей, вспоминая к случаю, что в детстве у него часто болел живот и бабка его лечила протертой антоновкой. Потом оба они, пожелав мне скорого выздоровления, уходили. Я оставался наедине с книгами и своей памятью.

После войны прошло не так много времени, но события той поры казались почему-то невообразимо далекими, принадлежавшими какой-то другой жизни. Вспоминалась военная весна, когда я тоже лежал, больной, в землянке, на нарах из тонких жердей, и невольно прислушивался то к нарастающей, то затихающей боли. Разнылась только что зарубцевавшаяся рана, поднялась температура, и дни проходили в какой-то серой безнадежности, почти без просвета. Хотелось выбраться из землянки в лес, но врач из полкового медпункта подолгу сидела около меня, тщательно и с повышенным вниманием осматривала, выслушивала и выносила заключение: лежать. На все мои уговоры грозила отправить в медсанбат. Я не сдавался и каждый раз просил разрешения только на прогулку, чтобы подышать лесным весенним воздухом, уверял доктора в том, что это поможет мне быстрее выздороветь. Вообще-то говоря, та женщина-врач хотела мне добра, но ее пристрастия и неравнодушия я не мог тогда не только оценить, но и понять.

Она была, как мне казалось, еще молода для врача, но не по годам располнела. И, конечно, относила на счет своей полноты все неудачи в личной жизни. Но в том ли дело! Просто «пациент» был неподходящий, оставался глух и нем к ее заботам, больше прислушивался к шелесту осин и елей в прифронтовом лесу...

В углу землянки коптила фронтовая лампа. И я рассказывал тогда докторше о своем доме, отце и матери, школе в соседнем селе и даже о березе у отчего дома, которую я сам посадил, когда учился еще в четвертом классе.

Молодой женщине, конечно, скучны были мои воспоминания и переживания, но я мог говорить только о прошлом, вспоминая все то, что было до войны. Оно само просилось из души, и я почти не замечал, что она молча держала мою руку в своих теплых влажных ладонях... Эта женщина-врач выветрилась из моего сознания, словно бесплотное существо, как будто ее и не было. А темная и сырая землянка, нары из жердей, как глухая боль в теле, все жили в памяти.

Прогремела война, прокатилась смерчем по полям и лесам, по станицам и городам, сожгла и искалечила столько белых берез – не сосчитать никому. После страшного грохота наступила великая тишина. Демобилизовалась и уехала куда-то врач, не раз лечившая меня. А через год после войны мне удалось побывать на родном хуторе, затерянном в степи, вдали от больших дорог. Меня тянули туда родное раздолье, высокое летнее небо, порывистый ветер, вольно гуляющий от горизонта до горизонта, белоснежная хата, обсаженная высокими тополями, бушующая в темной ночи гроза да табун пасущихся лошадей.

Отец встретил меня на станции, на безлюдном разъезде. Обнял слабыми руками, и я впервые увидел на его постаревшем лице пробившуюся слезу. Я был единственным пассажиром, сошедшим на этом разъезде, у разрушенного двухэтажного кирпичного здания. Старый паровоз засвистел, поднатужился и потащил за собою несколько старых скрипучих вагонов. Как только он отошел, стало необыкновенно тихо. На хутор ехали долго, повозка подпрыгивала на ухабах. Отец скупо рассказывал о хуторе, о разоренном в войну колхозе, о жизни хуторян, о их заботах и горестях, называл моих сверстников, на кого пришли похоронки и кто остался жив.

С волнением я ждал момента, когда постепенно за макушками тополей станет открываться вид на хутор, раскинувшийся двумя ровными рядами хат по обе стороны ручья.

– В каждой хате кого-то не дождались, – с горечью сказал отец.

Он поднял вверх тоненькую хворостинку, помахал ею над лошадью для острастки, натянул вожжи, а я спрыгнул с тряской повозки и некоторое время шел следом, а потом, свернув с дороги, сказал отцу:

– Я пойду напрямик.

Он ничего не ответил, зная, что в этом месте я всегда шел пешком вдоль узкого оврага, который выводил к глубокому хуторскому колодцу. Всякий раз я кого-то из хуторян заставал у колодца и непременно пил холодную воду из ведра. За всю войну я нигде такой вкусной воды не встречал. На этот раз у колодца никого не было. Его цементное кольцо осело и покосилось, да и воды стало меньше.

Подвода, на которой ехал отец, уже стояла у изгороди, перед хатой. На месте, где росла березка, когда-то посаженная мной, торчал почерневший пенек со следами топора. А совсем рядом был посажен тонкий прутик молодой березы.

Рядом со мною стояла мать. Вся в слезах... Она не могла произнести ни слова. Так всегда она меня встречала и провожала. Она выплакала столько слез, что я буду в вечном долгу перед нею. Я не решался сразу спросить у нее, кто погубил березку, хотя мне и без того все было ясно. Потом уже, когда сидели за столом, отец с горечью поведал мне, как он сам срубил деревце.

– Не сберег. Хотел, но не вышло. Под Краснопольем стоял фронт, там шли такие бои, что... Фашисты выбрали у леска место для кладбища, хоронили там своих. На каждую могилу ставили березовый крест, а на него вешали каску. Все березы вырубили в округе, а наша стояла. Как-то я заметил – два солдата на повозке остановились у хаты. Один слез и прямо к березке. Походил, посмотрел. До меня сразу дошло, что они замышляют. Ну, сам понимаешь, не мог я допустить, чтобы из нее ставили кресты на могилы немцам! Ночью срубил, а пенек замазал землею. Через день-два приехали солдаты с пилой. Меня дома не было. Мать чуть не убили. Душили, дулом нагана.

– Вот сюда, – показала мать на ямочку у горла. – Давит и что-то кричит по-своему...

Отец налил в граненые рюмки пахучей водки, которую давно припас к моему приезду.

– Ну спасибо тебе, что приехал. – Крякнул, понюхал черный хлеб и потянулся за соленым огурцом. Мать чуть пригубила рюмку и поставила на место.

– Ну что ж ты... Сын приехал, – покосился на нее отец.

Мать отпила еще глоток и поставила рюмку подальше от себя.

– А ты заметил, что посажена березка? – спросила мать. – Это мы с соседкой, к твоему приезду. Чтоб не горевать о прошлом, сынок...

– И чтобы не забывал ты родного порога, почаще приезжал, – добавил отец.

...Теперь вот вновь открылась фронтовая рана, вновь пришлось лежать в госпитале, и мысли опять уносились в прошлое, за некую грань войны.

– К вам пришли, – прервала мои воспоминания дежурная сестра.

– Кто?

В дверях в накинутом на плечи белом халате появился Амурский. Он тяжело дышал, присаживаясь на стул у моей койки.

– Выглядишь хорошо. Вижу, ничего страшного. Вот принес баночку малинового. Поправляйся. На себе не раз испытал и знаю, что помогает. Не отказывайся.

Я поблагодарил Викентия Петровича за варенье, но больше за то, что пришел навестить.

– Что так тяжело дышите? – спросил я в свою очередь.

– Мотор не совсем в порядке, – указал он на левую сторону груди. – Но что поделаешь? Теперь его уже не исправить.

Я никак не ожидал увидеть Амурского в палате, хотя Сергей и говорил, что он собирается ко мне.

– Небось, думаешь: вот гусь лапчатый, не верит ни в бога, ни в черта, а пришел, – уловил он мое удивление. – В бога, конечно, не верю, хотя старики мои были люди набожные и меня приучали, а вот к черту обращаюсь постоянно. Привычка... Чертыхнешься раз-другой – и вроде помогает. На стройке без черта не обойтись. Правда, не всегда и черт действует. Трудно сейчас строить. То одного, то другого не хватает. А строить надо. Впервые начал понимать, как нужен чугун, как нужно во что-то верить, иначе домну не построить. Такая махина растет в грохоте железа и в блеске электросварки.

– Верить, наверное, надо в себя, а не в черта. В правоту, в успех, в необходимость, в идеал, – сказал я.

– О, это слишком высоко для меня, простого смертного, – снисходительно заметил Амурский.

– Вы же сами говорите, что надо верить. Только не во что-то...

– А в идеал? – подхватил Амурский и посмотрел в потолок. – А нельзя ли, кстати, поинтересоваться твоим идеалом, в который ты веришь?

– Никакого секрета. Верю в идеи Революции и в Человека. И то и другое – с большой буквы. И не только верю, но четыре года защищал их на фронте, эти идеалы.

– С тобой трудно говорить, – покачал он головой.

– Почему?

– У тебя большой лоб.

Амурский потянулся к книгам на тумбочке у кровати, полистал их и положил на место.

– Стихами интересуешься? А я думал, Достоевского штудируешь...

– Почему Достоевского?

– Вашему брату надо Достоевского читать. Он тоже, говорят, всю жизнь человека искал. В каждой мрази – непременно Человека. И тоже – с большой буквы.

Я знал, что Амурский читал все, что попадалось ему под руку. Он не раз ставил меня в тупик тем, что как бы между прочим спрашивал: «Читал?» Приходилось иногда отвечать, что, к сожалению, не читал. Если же я отвечал утвердительно, Амурский начинал рассуждать об авторе, о прочитанном, проверяя таким образом собеседника.

Приоткрыв дверь, сестра напомнила Амурскому, что пора уходить. Он еще несколько минут посидел около меня, пожелал быстрейшего выздоровления, тяжело поднялся и ушел, грузный, большой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю