Текст книги "Путешествие без карты"
Автор книги: Грэм Грин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 32 страниц)
Брукфилдская церковь, где мой друг отец Мэкки говорил свои проповеди на креольском наречии, не изменилась: над алтарем была все та же плохая статуя святого Антония, та же Дева Мария в ярко – голубом одеянии. За полночной мессой мне могло бы показаться, что я снова в 1942 году, но в тот год мессу я пропустил. Приятель – католик, представитель конкурирующей секретной службы, пришел ко мне пообедать вдвоем, и мы чересчур быстро перепились португальским вином, чтобы тащиться в церковь. Сейчас на сидящей впереди девушке было платье с набивным рисунком из манчестерского хлопка, какие редко стали попадаться с тех пор, как японцы наводнили рынок своей продукцией. На плече у нее было слово «soupsweet» [132]132
Здесь: смутно – сладкий (англ.).
[Закрыть], но только когда она поднялась, я мог увидеть, что там были еще слова: «Фенелла любит развлечься». Отца Мэкки это бы позабавило, подумал я. И какое определение лучше подошло бы этой бедной ленивой, с прелестными красками стране, чем «сладенькая»?
С чувством некоторой неловкости мой спутник Марио Солдата и я переехали из отеля «Сити» в новый, роскошный «Парамаунт» со всеми традиционными удобствами, выстроенный на холме за бывшим полицейским участком, куда я приходил каждый день к комиссару за своими телеграммами. Старик не одобрил бы этих перемен во Фритауне. И я вспомнил утро, в сезон дождей, когда он сошел с ума от перегрузок, от того напряжения, какого ему стоило держать под контролем продажных полицейских, от изводивших его бюрократов из МИ-5. Он не пил, но по своим знаниям и гуманности он был ближе к обитателям отеля «Сити», чем я теперь. Я был слишком избалован для общественного душа и голой спальни.
Все отнеслись ко мне великодушно, когда я ушел, и тепло принимали меня, когда я возвращался туда выпить, но я чувствовал на себе вину несостоявшегося бродяги: мне не удалось стать неудачником. Откуда им было знать, что для писателя, как и для священника, такая вещь, как удача, не существует.
«Черная комната»
Наконец‑то Борис Карлофф получил возможность проявить себя как актер. Подобно покойному Лону Чейни, он стал звездой экрана исключительно благодаря стараниям своего гримера. Тут с успехом могла бы подойти любая другая голова, венчающая массивное туловище, и любой другой актер смог бы издавать лай и вой и механически двигать руками – большего от него до сих пор и не требовалось. Было бы забавно прочитать хотя бы один сценарий, написанный специально для Карлоффа. Очевидно, все эти взревывания изображаются в тексте какой‑то особой транскрипцией? Нетрудно представить себе, как Карлофф подкатывает в роскошном автомобиле к студии, где ему предстоит весь день напролет рычать в павильоне, как он поспешно просматривает в гримерной свою роль, пока ему залепляют один глаз, а изо рта один за другим исчезают зубы, как наступает ужасная минута, когда великий актер забывает, что ему надо делать по сценарию – то ли лаять, то ли рычать, – и вот он, торжественный миг: омерзительный урод появляется под лучами юпитеров… Но в «Вороне» Карлоффу было дано несколько минут нормальной речи перед тем, как его лицо обезобразилось, а язык отнялся – и мы обнаружили, что он обладает выразительным голосом и способен передать сильную страсть. В «Черной комнате» он в конце концов получил настоящую роль со словами.
Несмотря на всю искусственность и надуманность, мне понравился фильм, где Карлофф играет одновременно две роли: нечестивого графа и его близнеца – брата, изысканного и добродетельного молодого человека байронического типа. Над их семьей тяготеет проклятье: младшему из близнецов суждено убить старшего в «черной комнате» родового замка. Их отец замуровал эту комнату, но в нее ведет тайный ход, известный лишь старшему брату, негодяю, который проводит время в традиционных забавах – охотится на диких кабанов и бесчестит молоденьких крестьянок (когда очередная девушка наскучивает ему, он сбрасывает ее тело в oubliette [133]133
Подземелье (фр.).
[Закрыть]под «черной комнатой»). Чтобы спастись от гнева местных крестьян и избавиться от родового проклятья, он убивает младшего брата, который отличается от старшего тем, что у него парализована правая рука, и переодевается в его платье. Дальше сюжет развивается по обычным канонам готического романа. Обман раскрывается у алтаря, когда граф собирается вступить в брак с «настоящей» героиней, юной и бледной. Он бежит к замку, его преследует разъяренная толпа крестьян, он скрывается в «черной комнате», где собака убитого брата сбрасывает его в подземелье, и он падает на торчащее вверх острие огромного кинжала, которым пронзен лежащий на дне подземелья разлагающийся труп. Карлоффу с трудом даются доблесть, нежность, влюбленные взоры, но он весьма вдохновенно играет нечестивого графа, и фактически на нем одном, если говорить именно об актерской игре, держится весь фильм.
Постановка удалась: в картине воссоздана – чего не сумел сделать мистер Джеймс Уэйл в «Франкенштейне» – подлинная готическая атмосфера. Самой миссис Радклиф не было бы стыдно за этот нелепый и восхитительный фильм, за горы костей, громоздящихся в oubliette, за сцену у алтаря, когда собака в длинном прыжке бросается на жениха и тот, защищаясь от нападения, вдруг поднимает парализованную руку; за отчаянное бегство графа к замку, за свист хлыста, за вздыбившихся лошадей, за мчащуюся повозку, за таинственную долину камней с покосившимся крестом, на котором распят всеми покинутый Христос, за кладбище с совами и увитые плющом надгробия. В этом фильме гораздо более тщательно выдержан исторический колорит, чем в любом, как выражается без тени иронии мисс Лежен, «научном» произведении мистера Корды. В нем оживает целая литературная эпоха: здесь Уайетт мог бы возвести огромную башню Фонтхилл, а монах Льюис написать историю о прекрасной и лживой Имоджен и ее женихе – призраке (вот еще одна роль для Карлоффа):
«Анна Каренина»
Новый фильм с Гретой Гарбо – событие само по себе, конечно, замечательное, но оно имеет довольно отдаленное отношение к киноискусству. Этой картине требуется не столько великая актриса, сколько великий режиссер, ибо – я это говорю не в упрек Голливуду – пока никто не знает, что делать с Гарбо, с ее нескладным, непластичным телом и простоватым лицом грубой и тяжелой лепки, как в гипсах Эпстайна. «Мата Хари», «Гранд – отель», «Цветная вуаль» – вот типичные коммерческие поделки, где она, чтобы оправдать ожидания публики, должна была проявить всю силу ее недюжинной личности. А результаты оказались плачевными. Сила, примененная не по назначению, как правило, производит странное впечатление. Выдающийся талант Гарбо в полной мере мог бы раскрыться на сцене.
В «Анне Карениной» она оказалась в более выигрышных условиях, чем в других своих фильмах. Вина, скорбь, страсть – для этого, кажется, и создан ее волшебный печальный голос. В этом голосе заключается едва ли не все ее актерское мастерство. Понаблюдайте за ней, когда она в переполненном зале танцует мазурку – скованная, неловкая, даже нелепая среди грациозных фигур и роскошных плеч. Но вслушайтесь в ее голос в сцене, когда она играет в крокет со своим любовником – до того, как по Петербургу поползли сплетни об их связи, – и вы ощутите всю глубину подлинного страдания.
Слово «рок» часто звучит в этом фильме, но нет в мире другой киноактрисы, которая сумела бы столь убедительно, сильно, без всякой фальши выразить идею рока, которая смогла бы заставить нас поверить, что с момента ее первого появления на московской платформе, когда ее лицо возникает из клубов паровозного дыма, и до самой последней сцены, когда сознание оставляет ее под перестук вагонных колес, она неотвратимо приближается к роковой черте.
Что может сделать кинематограф с актрисой ее дарования и ее типа? В картине, где строго соблюдаются законы кино, основное внимание уделяется изобразительному ряду и движению, а уж потом – диалогам. Тут в первую очередь требуется мастерство режиссера, а не сценариста или актеров.
Техника театральной игры, которой, находясь под обаянием личности Греты Гарбо, вынуждены следовать все актеры в «Анне Карениной», – все эти замедления действия, нужные для того, чтобы дать нам возможность подольше слышать ее восхитительный голос, видеть ее искаженное страданием лицо, – требует, для достижения необходимого эффекта, такого уровня актерского искусства, который многим актерам попросту недоступен, за исключением разве что Бэзила Рэтбоуна, исполнителя роли мужа Анны, создавшего яркий и щемящий образ человека, чья жизнь свелась к попыткам сохранить внешнее достоинство. Фредрик Марч, неизменно великолепный в девяноста девяти фильмах из ста, потому что его режиссеры всегда точно определяют для него рисунок образа, здесь, полагаясь на свою интуицию, выглядит неубедительно.
Личность Греты Гарбо – вот что «делает» этот фильм и придает окончательную форму этой безукоризненно точной, добросовестной экранизации, в известной мере передающей все величие романа. Никакая другая актриса не смогла бы до такой степени выразить силу физической страсти, чтобы зритель ощутил и поверил в ее достоинство и возвышенность. И все же нет другой актрисы, чье обаяние так мало зависело бы от ее собственной женственности.
Вспомните эту одинокую фигуру в углу заиндевелого вагона под тусклым светом фонаря, с уродливыми тенями на лице, подчеркивающими каждую морщинку, – она больше похожа на мужчину, чем на женщину. Ее красота груба, резка – как у арабки, и тут мне приходят на ум строки Йейтса о посмертной маске Данте:
«Сон в летнюю ночь»
Меня иногда удивляет, серьезно ли у нас относятся к кинокритикам. Правда, критика, быть может, и впрямь кажется нам чем‑то превосходящим наше понимание, однако появление «Сна в летнюю ночь» показало, вне всякого сомнения, что никто, кроме критика, не в состоянии овладеть искусством шамана или тайнами спиритических сеансов. Мы – великолепные медиумы, или, может быть, это просто бессознательная симпатия к поэту заставляет какого‑нибудь Ласкома Уайта объявить нам, что Шекспир, «будь он жив сегодня», был бы доволен экранизацией своей пьесы, сделанной герром Райнхардтом. «Самый его дух восставал против тесных пределов освещенной свечами сцены. Ему понадобилось силой своего воображения взрастить дикие леса, где среди корявых деревьев обитают фантастические существа, коих он облек в столь зримые одеяния». Содержательная сентенция, не правда ли, уж точно сорвавшаяся прямо с поверхности доски для спиритических бесед.
К сожалению, медиумы не похожи друг на друга. Сидней Кэрролл сообщает нам еще более авторитетным тоном, что Шекспиру фильм мог бы и не понравиться. Он говорит, что «его долг, как человека, чьи предки с обеих сторон были чистокровными британцами, – постараться защитить и обезопасить нашего национального поэта – драматурга и от обожествления, и от осквернения. Действительно, нам, кинокритикам, как я уже сказал, все по плечу (правда, если не касаться собственно критики).
Увы, мне не удалось связаться с Шекспиром (мое английское происхождение не столь безукоризненно, как у мистера Кэрролла), но я убежден, что Анна Хэттауэй, «будь она жива сегодня», согласилась бы, что это очень милый фильм (я, правда, не знаю, что сказала бы Смуглая леди сонетов). Ей бы понравился хор подающих надежды Ширли Темпл, воспаряющих сквозь прозрачную дымку при мощном свете тевтонской луны, и я не сомневаюсь, что ей бы понравился медведь. Ибо герр Райнхардт понимает все очень буквально, и, когда Елена заявляет: «Нет, я дурна, противна, как медведь. Зверь на меня боится посмотреть», мы видим, как огромный черный медведь поспешно убегает прочь, продираясь сквозь заросли черничных кустов. И все же картина доставила мне удовольствие, возможно, потому, что я не особенно люблю эту пьесу, которую, как мне кажется, Шекспир писал с явным намерением с первой же попытки получить «универсальный сертификат».
Но герр Райнхардт, наделенный скорее богатейшей фантазией и изобретательностью, нежели воображением, слабо разбирается в новом для себя жанре. Хотя в созданных им картинах афинских лесов с серебристыми березами, густыми мхами, глубокими озерами и густыми туманами встречаются эпизоды исключительной красоты, все остальное невероятно банально. После замечательной сцены, когда крылатые слуги Оберона загоняют фей Титании под его развевающийся черный плащ, мы видим, как один из них, посадив последнюю фею себе на плечо, уносится с ней в ночное небо. Это очень эффектное зрелище: он погружается по колено во тьму, но когда камера – вот она, истинная тевтонская скрупулезность – следит за его постепенным исчезновением до тех пор, пока не остается лишь пара белых ладоней на фоне Млечного Пути, смех в зрительном зале обнаруживает хороший вкус публики.
В таком же духе – на грани нелепости – выдержана вся экранизация, ибо герр Райнхардт не может воочию представить себе, как его идеи будут выглядеть на киноэкране. Он ни на мгновение не дает нам забыть, что он – театральный режиссер, пусть и обладающий теперь безграничными возможностями на почти безграничной сцене. Во время диалогов мы словно оказываемся у края освещенной сцены, и камера неизменно фиксируется на лице говорящего. Более непринужденные, более кинематографические эпизоды сняты под музыку Мендельсона – вот так, разумеется, и нужно воплощать на экране поэзию Шекспира, чтобы избежать замедления действия. Вообще к поэзии следует подходить как к музыке, а не как к сценическим репликам, вложенным в уста персонажей, словно подписи к журнальным карикатурам.
Актерская игра свежа и выразительна – по той очевидной причине, что в ней нет того, что Кэрролл называет «настоящей шекспировской интонацией и достоинством». Но не хочу показаться нелюбезным. Фильм не нагоняет скуку, а заключительные эпизоды, когда персонажи возносятся по лестнице в спальню и летучие феи на рассвете заполняют залы дворца, являются истинным и довольно эффектным воплощением образов «сладкого покоя», «мерцающего света», «сонного мертвенного огня».
«Новые времена»
Я слишком большой поклонник Чаплина, чтобы поверить, будто самая важная сцена в его новом фильме – это те несколько минут, когда он поет песню и мы слышим его приятный, чуть хрипловатый голос. «Маленький человек» наконец освоился в современной жизни. До сих пор во всех его фильмах всегда присутствовали приметы его эпохи – мужество, противостоящее невзгодам. Правда, он никогда не ограничивался просто веселыми сценками в стиле Карно, с их нравами, нелепой одеждой, патетикой, старомодной нищетой. Вспомним его случайные встречи со слепыми цветочницами, или его похождения по городским трущобам, или появления в миссионерских хижинах, обитых смолистыми сосновыми досками, куда он забредал со своей котомкой и где его пантомима превращалась в назидательную проповедь на тему, почерпнутую из собственного житейского опыта, вроде притчи о Давиде и Голиафе, – во всех этих ситуациях казалось, что он пытается идти по стопам Диккенса.
В этом фильме перемены сразу бросаются в глаза – хотя бы уже в самом выборе героини: раньше они были хорошенькими, но бесцветными, словно лица на поблекшей любительской акварели. Таких девушек никогда не приглашали еще раз сняться в главной роли – настолько они были лишены индивидуальности. Но вот мы видим Полетт Годдар, смуглую, черноглазую, с забавным лицом простушки – горожанки, и понимаем, что «маленькому человеку» уже больше не придется балансировать на грани слезливой псевдопатетики, общаясь со слепыми девушками и малолетними сиротами. Глядя на нее, мы ощущаем те же чувства, какие в «Принцессе Казамассиме» испытывал Гиацинт к Миллисент: «Она смеялась, как смеются простолюдинки, но если ее ударить побольнее, она, подобно простолюдинке, могла залиться горючими слезами». Помахивая тросточкой и щегольски заломив свой потрепанный котелок, «маленький человек» впервые начинает странствия по бесконечной дороге, протянувшейся через весь экран, не в одиночку. Вместе со своей спутницей он отправляется на поиски приключений. Сначала судьба готовит ему работу на огромной фабрике, где он должен завинчивать гайки на мелких деталях каких‑то непонятных механизмов, проплывающих мимо на ленте конвейера под неусыпным телевизионным оком менеджера, оком, которое следит за ним даже в туалете, где он ухитряется выкурить запрещенную сигарету. Эксперимент с автоматической кормилицей, позволяющей накормить рабочего без отрыва от производства, сводит его с ума (сцена, когда эта машина, вооруженная салфетками для вытирания губ, подает блюдо с индейской кукурузой, – чрезвычайно смешная, я думаю, это лучшая сцена из всех, когда‑либо придуманных Чаплином). После выхода из лечебницы его арестовывают как коммунистического вожака (он подобрал с земли упавшее с грузовика красное полотнище) и выпускают лишь после того, как ему удается предотвратить налет на тюрьму. Безработица и тюрьма – вот основные вехи его жизненного пути. Полуголодное существование сменяется полосой удач, и в какой‑то момент он привлекает на свою сторону таких же, как и он сам, изгоев общества.
Возможно, марксисты сочтут этот фильм «своим», хотя в действительности он вряд ли имеет социалистическую направленность. В него не вложено никакого политического содержания: сначала полицейские избивают «маленького человека», а потом кормят сдобными булочками; и в изображении рабочих здесь нет и следа материнской теплоты и оптимизма в духе Митчисона: когда полицейские жестоки, пролетарии ведут себя как последние трусы и неизменно бросают «маленького человека» в беде. Мы не видим, чтобы он утруждал себя размышлениями о том, «как должен вести себя истинный социалист», он мечтает только о постоянной работе и приличном буржуазном доме. Чаплин, какими бы ни были его политические убеждения, – художник, а не пропагандист. Он не пытается разъяснять, он просто показывает, ярко и наглядно, безумный трагикомический хаос нашего бытия, но при этом его изображение бесчеловечных условий работы на фабрике вовсе не заставляет нас сделать вывод, будто «маленький человек» чувствовал бы себя уютнее на Днепрострое. Он изображает, он не предлагает политических решений.
«Маленький человек» галантно уступает место девушке в переполненном «черном вороне»; когда колокольчик нежным звоном зовет к обеду, «маленький человек» засовывает веточку сельдерея в рот старому механику, чья голова застряла между зубцами шестеренок; «маленький человек» преграждает перевернутыми стульями путь сыщикам, спасая свою девушку от преследования. У Чаплина, как у Конрада, есть «несколько простых идей» – их можно было бы выразить почти теми же словами – «мужество, преданность, труд», которые он отстаивает в тех же безнадежных условиях бессмысленного страдания: «миста Курц умерла». Этих идей недостаточно для революционера, но их оказалось более чем достаточно для художника.
«Ромео и Джульетта»
«Юноша встречает девушку: 1436 год» – так выражена суть фабулы «Ромео и Джульетты» в программке, где их печальная повесть пересказывается с некоторыми неточностями. Однако эта четвертая уже попытка экранизации шекспировской пьесы не так плоха. Сделанная без вдохновения, прямолинейная, отчасти банальная, она – с помощью Шекспира – не превратилась в откровенно плохой фильм. Похороны недавно скончавшегося продюсера Ирвинга Тальберга по своему размаху могли сравниться разве что с похоронами Рудольфе Валентино, но в этой картине нет ни единого намека на то, что он как продюсер обладал незаурядным талантом. Он создал большой фильм – в том именно смысле, какой придают этому прилагательному в Голливуде: все сделано с характерной для «Метро – Голдвин» монументальностью. Келья брата Лоренцо похожа, как выразился один критик, на роскошную современную квартиру, с батареей реторт и пробирок, достойных какого‑нибудь уэллсовского супермена (какой там «кузовок плетеный» с «целебным зельем и травою сонной»), балкон столь высоко вознесен над землей, что по – настоящему Джульетта в разговоре с Ромео должна была бы орать в голос, как матрос, который, сидя на клотике, завидел на горизонте землю. А чего стоит помпезное начало, когда Монтекки и Капулетти всем семейством шествуют по улицам мимо картонных домов в церковь, причем, если судить по затихающим колоколам, явно с большим опозданием к заутрене. Или вид Вероны с высоты птичьего полета: и невооруженным глазом видно, что это игрушечный городок. Или громогласный жаворонок, возвещающий с воробьиным акцентом, что он не соловей. Или ночные небеса, где сверкают неправдоподобно ослепительные звезды из фольги, а освещение настолько не соответствует этому времени суток, что, хотя Джульетта и замечает: «Мое лицо спасает темнота, атобя, знаешь, со стыда сгорела», ясно, что никакая веронская луна не смогла бы осветить ее лик так ярко.
К достоинствам фильма надо отнести то, что здесь больше шекспировского текста, чем мы по привычке могли бы ожидать, даже чуть больше, чем он написал. Недостает только его тонкого чувства драматического, благодаря которому в пьесе катастрофа нарастает постепенно, начинаясь с ленивой перебранки двух слуг, а не сразу со скандала в разгар пышного празднества.
Картина была удостоена «универсального сертификата», и можно было бы приятно удивиться тому, как спокойно наши киноцензоры пропустили множество довольно‑таки сомнительных пассажей – даже «похотливая стрелка часов» не нарушила спокойствия сих благодушных джентльменов. Существенный урон понесла Кормилица, правда, в большей степени от клоунады Эдны Мей Оливер, чем от цензуры. Эта роль и роль Меркуцио пострадали оттого, что актеры переигрывают. На немолодом лице Меркуцио, которого играет Джон Бэрримор, отпечатались следы грима тысячи бродвейских представлений. Бэзил Рэтбоун прекрасен в роли порочного Тибальта, а Лесли Хауард и Норма Ширер произносят стихи так, как их и нужно произносить, и выглядят вполне приемлемо, играя в традиционной романтически – мечтательной манере (мы все еще хотим видеть любовников, одержимых веронской лихорадкой, юных, страстных, безрассудных, как их враждующие кланы, «как огонь и порох, что, целуясь, превращаются в дым»).
Постановка дуэлей с кровопролитием производит неизгладимое впечатление – я имею в виду сцену смерти Меркуцио и Тибальта – и более убедительный, чем на сцене, финальный поединок Ромео с Парисом в склепе, но все же я еще менее чем когда‑либо убежден, что вообще существует эстетическая необходимость экранизировать Шекспира. Воздействие на зрителя даже лучших сцен проявляется в том, что внимание рассеивается, почти так же, как это происходило в старых постановках Три. Мы не в состоянии с равным вниманием одновременно смотреть и слушать. Но я не спорю, что тут, возможно, есть некий социальный смысл: любым способом, даже лишая его наполовину драматизма и на две трети поэзии, дайте Шекспиру стать массовым достоянием. В театре вас окружают богатые стареющие дамы, впервые с волнением знакомящиеся с содержанием пьесы из программки; знатоки жарким шепотом подготавливают своих перепуганных спутниц к неожиданной и печальной развязке, когда Ромео спускается в склеп Капулетти. Может быть, в этом и заключается общественная миссия кино – познакомить великий средний класс с пьесами Шекспира. Но поэзия… Удастся ли нам когда‑нибудь воссоздать на экране поэзию не только по крупицам (как в коротеньком эпизоде, когда Ромео уговаривает несчастного аптекаря дать ему яд, – это отлично сыграно и блестяще поставлено), если мы не откажемся от беспредельных возможностей, на которые нас обрекают огромные декорации и массовки? Даже в «Страстях Жанны д’Арк» Дрейера – помните: белые стены, длинная вереница лиц? – удалось сохранить чуть больше поэзии, чем в этом великолепном коммерческом творении.