355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Говард Фаст » Гражданин Том Пейн » Текст книги (страница 10)
Гражданин Том Пейн
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 21:28

Текст книги "Гражданин Том Пейн"


Автор книги: Говард Фаст



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)

Вместе с тем невозможно было вообразить правительство более беспомощное; обладая полномочием заключать договоры, они не умели обеспечить их соблюдение; имея право чеканить монету, были не властны покупать золото и серебро; наделенные властью вести войну, не могли поставить армии ни единого солдата. В дни кризиса, в самый острый момент, когда разбитая, замерзающая армия Вашингтона переправилась наконец на юго-западный берег Делавэра, они, хотя никто их к тому не принуждал, сложили с себя свои обязанности и в панике сбежали из Филадельфии в Балтимор, предоставив Вашингтону полновластие диктатора.

Все их познания в военном деле ограничивались тем, что лихорадочно вычитывалось из военных пособий местного издания; всякий исповедовал свою излюбленную теорию ведения войны, каковую и отстаивал, а сходились они лишь в одном: что воевать тем единственным способом, каким умели американцы – то есть применяя тактику бесшумных и смертоносных партизанских налетов, измочаливших в пух и дым британскую армию по пути от Конкорда до Лексингтона, – нелепость и дикость.

Они дробились на партии: сторонники конфедерации и ее противники, партия северян и партия южан, сторонники и противники перемирия, сторонники и противники Вашингтона. Изоляционисты, считающие, что революция есть единоличное достоянье американцев чистых английских кровей и жителей восточного побережья Северной Америки – и, стало быть, все иные лица и области никоим образом к ней не причастны, – и интернационалисты, ратующие за объединенье под ее знаменами также островитян-голландцев, ирландцев, шотландцев, шведов, евреев, поляков, французов и немцев, равно как и участников всех либеральных и антианглийских движений, какие существуют на Европейском континенте. Уже не Сыны Американской Революции, но почившие в мире предки вовсю работали на то, чтобы в список вошли только избранные.

А чтобы не заскучать ненароком, поддать жару, они запустили в обиход славное американское устройство под названием лобби.

К лобби прибегали для чего угодно: чтобы обеспечить родную деревушку, графство, город воинской охраной; чтобы табак признали предметом первой необходимости в армии – это южане, а выходцы из Мэна – чтоб убедить всех и каждого, что невозможно воевать без щедрой порции рома; шерстяники – чтобы запродать шерстяные одеяла вчетверо дороже против обычной цены, новоангличане – чтобы кормить воинство одним только творогом, ньюйоркцы – чтобы кормить его одной говядиной.

И ни в чем они не знали согласия, будь то вопрос о структуре конфедерации, или задачах послевоенного времени, или же содержании конституции. Те из них, кто был честен и искренен, боролись и набивали себе шишки – и кое-что удавалось сделать, и кое-как тянулась война.

И в гуще этого-то коловращенья возник Пейн, революционер, на которого всякий косился с подозрением. Он делал свою работу, писал новый «Кризис», сидел у себя за перегородкой и строчил по бумаге, как обыкновенная канцелярская крыса, – и изредка, закрывая глаза, видел перед собою оборванных солдат под знаменем с гремучей змеей. И, встретив Ирен Робердо, сказал ей:

– Посмотрите на меня. Хорош?

– По-моему, вы еще никогда так хорошо не выглядели.

– Вот как? А я вам скажу, во мне совершается некое омертвенье.

Она отметила про себя, как ему свойственно все драматизировать.

– Долго мне этого не вынести, – заключил он.

– Я слышала, вас там очень ценят.

– Ну да! Ждут не дождутся случая от меня избавиться, а для меня – чем скорей, тем лучше. Это – народная война, и когда-нибудь, надо думать, народ это осознает.

– А вы не можете забыть о войне хоть на время?

– Вы же сказали, что я – обреченная душа, – улыбнулся Пейн.

– Но не без надежды на спасенье, – сказала она.

В Филадельфию привезли на подводах полсотни тяжелораненых, и Пейн вместе с другими трудился, кормил их, устраивал поудобнее в старом квакерском моленном доме, где их разместили. Некоторых из них он знал, для них он был Здравый Смысл. Он находил среди их пожитков листки своего «Кризиса»; десятки раз перечитанный лист бумаги в конце концов шел на перевязку раны, на пыж для мушкета.

– Ты молодец, – говорил он раненому. – Крепись.

Однажды он просидел всю ночь, держа за руку умирающего паренька; назавтра сам обмыл и убрал покойника. То были времена, когда женскому полу еще возбранялось ходить за раненными и умирающими мужчинами, и братия больничных служителей состояла из прокуренных, нечистоплотных стариков. Вскоре после этого Пейн объявил Ирен Робердо:

– Я ухожу – должен уйти.

– Куда?

– В армию. Не гожусь я для этого занятия.

Она старалась отговорить его, спросила – неужели для него так мало значит, что она, можно сказать, валяется у него в ногах.

– Я вам не подхожу, – сказал он. – Я обречен расхлебывать эту кашу, которую сам же заварил, больше я ни на что не пригоден.

Опять настала весна, и с нею пришли в движение армии. Фермеры, покончив с пахотой, доставали свои мушкеты, счищали ржавчину и деревенскими проселками тянулись в лагерь Вашингтона. Прошлое лето было забыто; приказчики оставляли свои прилавки, ремесленники убирали рабочий инструмент. Одна удачная кампания, военная потеха – и конец войне. Так действует весна, нагрянув вдруг с пронзительной синевою неба, не ведомой зиме. Те несколько тысяч, что уцелели от регулярных сил, поджарые и задубелые, издевались, как это умеют делать янки, над вояками-сезонниками, ополченцами, которые смотрят на войну как на утиную охоту, своего рода способ скоротать времечко между севом и уборкой. «Так где, говоришь, ты находился в ночь под Рождество?» – сделалось общепринятой насмешкой, возвращающей их вновь к тому моменту во времени, когда, точно затравленные волки, они оборотились вспять и ринулись через Делавэр. Уж в этом-то году война непременно кончится – они могли это доказать по календарям, по звездам, по предсказаньям цыганок. Раз, два – и взяли: провианта – завались, а вверх по широкому лону матушки-Миссисипи прибыла из Нового Орлеана тысяча пузатых бочек с порохом, груз свинца на отливку миллиона дроби да три тысячи сверкающих испанских штыков. С Испанией, правда, еще не подписывали договор, но захолустные фермеры, превратясь вдруг в тонких политиков, только подмигивали друг другу и глубокомысленно кивали длинными головами, проводя заскорузлым пальцем по толедской стали: есть вещи, которые смекаешь сам.

Вашингтон имел намеренье предпринять кампанию на севере, против Бергойна, однако центральные области вопияли о защите. Хау погрузился со своими англичанами и гессенцами на огромные корабли и ушел в море – и как было знать, где они высадятся? Их видели у залива Делавэр, потом пришло известие, что они входят в Чесапикский залив. Американская армия, значительно возросшая в численности благодаря притоку ополченцев, выступила на юг.

Пейн наблюдал, как они горделиво проходят по Филадельфии. Стояла летняя жара; обнаженные по пояс, с мушкетами через плечо, почти все босые, они выглядели со стороны подтянутыми, ладными, полными решимости. На Пейна никто не посмотрел, не обратил внимания; он стоял, зажатый в толпе, которая выкрикивала приветствия, гудела, махала руками шагающим мимо загорелым веселым солдатам с яркими веточками зелени, заткнутыми за ухо, за околыш фуражки. В своей темно-желтой с голубым форме проехал Вашингтон, окрепший, помолодевший по сравнению с тем, каким он выглядел минувшей зимой; рядом с ним, в белом атласе и шелку, густо шитом золотым галуном, ехал всадник, которого Пейн знал понаслышке, но никогда еще не видел: молодой Лафайет. Были здесь Гамильтон и тучный Гарри Нокс, неотлучные при своих тяжко громыхающих пушках; был Натаниел Грин, которому Пейн помахал рукой, – но разве заметишь человека в толпе.

Пейн зашел к Робердо, но Ирен не оказалось дома. Она оставила ему записку, что ушла смотреть на парад.

А потом их разбили на ручье Брандиуайн-крик, разнесли в клочья, смяли, порубили – старая история, когда люди готовы умереть, но не знают как; знакомая история ошибок, набор оплошностей, одна непростительней другой.

С бескровным, помертвелым лицом выслушал Пейн эту весть; поплелся к себе на службу, в Комитет.

– Конечно же, Конгресс должен опять выехать из города, – говорили кругом.

Никто толком не знал, что и как произошло. Все бестолково метались по зданию, точно недорезанные куры по курятнику; все были перепуганы.

Паника распространялась по городу, как зараза: тори боялись, что повстанцы расправятся с ними перед уходом; повстанцы боялись, что тори не дадут им уйти. Ни та ни другая партия не имела точных сведений о силе противной стороны. Но одно, во всяком случае, было очевидно: что англичане пойдут на Филадельфию.

Пейн разыскал Ирен, и она сказала ему то, чего не решалась сказать раньше:

– Уедемте со мной отсюда – от всего этого. Мало вы для них сделали, мало натерпелись? На сегодня все кончено, а если и будет продолженье, то сколько же это протянется – десять лет? Или двадцать? Пейн, я никогда еще не любила – и если вы теперь меня оставите…

– А если я останусь с вами? Какое у вас может быть со мною счастье? У меня ничего нет, Ирен, только старая рубаха да писчее перо. Я – неотвязный попутчик революции, ее писака, бумагомаратель.

– Второй раз я вас не попрошу, Том.

Он кивнул и ушел, не поцеловав ее, ничего больше не сказав, и на другой день услышал, что она уехала из города вместе со своим дядюшкой. Уехали не они одни. Тори устраивали демонстрацию своей силы: там уличная потасовка, тут ружейные выстрелы, изредка пронзительный женский вопль – город доживал последние дни; дни, отягощенные насилием. И так же, как в прошлый раз, когда над городом нависла опасность, Пейн сделал попытку вразумить лидеров Ассоциации. Конгресс выехал из города, но человека два-три, его друзья, оставались – люди с определенным влиянием, и общими усилиями им удалось созвать в Карпентерс-холле митинг. Явились человек двести, не больше, и когда Пейн обратился к ним, его выслушали с молчаливым безразличием.

– Город, – кричал он, – это лучшая на свете крепость, он все равно что лес для участника гражданской обороны! Каждая улица может стать твердыней, каждый дом – смертельной западней! Солдаты проиграли сраженье, но это народная война, и армия англичан еще сломает себе хребет о стойкое сердце Филадельфии…

Город не обладал стойким сердцем. Пейн сидел у себя в комнатенке и строчил новый «Кризис», а улицы внизу под окнами тем временем пустели. Один за другим сторонники Континентального конгресса покидали Филадельфию. Как-то ночью мимо его уха просвистела пистолетная пуля. Тори устроили парад под огромным знаменем с надписью: «Каждому подлому изменнику – смерть!»

Теперь Пейн ходил повсюду с мушкетом; ему случилось наблюдать, как вымазали дегтем и вываляли в перьях безобидного старика, единственное прегрешенье которого состояло в том, что он чистил камины в Карпентерс-холле; Пейн с несколькими из очевидцев сняли старика со столба, к которому он был привязан, и он скончался. У очевидцев хватило мужества остаться; их было ровно двенадцать – вооруженных, угрюмых, готовых на все, – и они хоронили старика открыто. Пейн проговорил сквозь сжатые зубы:

– Ну, пусть поможет им Бог, когда настанет час расплаты…

Горели дома; добровольная пожарная команда окончательно распалась; дома горели, оставляя дымный след на фоне синего неба. Пейн с любопытством отмечал про себя, как подобная обстановка меняет людей – ибо среди немногих повстанцев, какие остались в городе, был Эйткен, мрачный и постаревший, Эйткен, который утвердительно кивнул головой, когда Пейн рассказал ему про свой новый «Кризис».

– Напечатаю, – сказал он.

– А придут англичане, тогда что?

Эйткен пожал плечами; его это, кажется, не волновало. Пейн уговаривал его как-то позаботиться о том, чтобы уехать из города и вывезти станки, но Эйткен равнодушно покачал головой.

– Каждый поступает так, как может, – сказал он. – Для меня другого места нет.

И он остался. Когда Пейн зашел к нему попрощаться, шотландец протянул ему пятьсот свежеотпечатанных листовок.

– И не задерживайтесь, – сказал он Пейну. – Уходите, пока не поздно.

Пейн отыскал себе заезженную старенькую лошадку, купил за несколько долларов седло и выехал из Филадельфии, когда в нее с другого конца уже входили гессенцы. На вершине Балтимор-пайк остановил лошадь и несколько минут стоял, прислушиваясь к дроби английских барабанов.

Он спрашивал себя, кто я теперь такой – пропагандист без печатных станков? Подстрекатель черни, медлящий на поле брани после того, как толпа разбежалась кто куда? Революционер, обозревающий бездыханные останки? Медленно трусил вперед на своей старой лошаденке, оглядывался через плечо на город, взлелеявший то, что звалось Америкой. Стреножив лошадь, заночевал в рощице, положив рядом с собой мушкет; но недобрыми были его сны. Назавтра остановился у встречной фермы, крикнул:

– Эй, люди, есть тут кто?

Ставни были закрыты; в щель между ними просунулся мушкет, говоря ему яснее всяких слов, чтобы шел своей дорогой.

– Где армия? – крикнул он.

– Катись ты к дьяволу со своей армией, – отозвалась щель.

Не так ли бывало всякий раз, когда они терпели пораженье, – окрестность замыкалась в неприязненном молчании, дома отгораживались ставнями, скотину запирали в хлеву; лицо земли темнело, преображенное страхом. Так было в Нью-Йорке, в Джерси – теперь вот в Пенсильвании, и Пейн начинал спрашивать себя, кто же, в конце концов, готовит и совершает революцию, когда все сытое, основательное, зажиточное в стране так люто ей противится. Он то продвигался вперед, то кружил, и однажды, когда наткнулся на какую-то ферму, рукав его сюртука продырявила пуля. Заехав в кукурузное поле, он стреножил лошадь, лег; смотрел, как садится кроваво-красное солнце и никогда еще не ощущал себя таким чужим и одиноким, как в этом опустелом краю. Один раз увидел вдали на дороге трех солдат Континентальной армии, изможденных, босых, оборванных – таких не спутаешь, – но стоило ему подхлестнуть лошаденку им навстречу, как они мигом нырнули в глубь леса. В другой раз, томимый жаждой и голодом, свернул было в сторону женщины, доившей корову, и хотел попросить молока, но при его приближении она метнулась в коровник. Напуганная земля. Пейн ехал медленными широкими кругами. Ехал с восхода до заката; одинокий англичанин, квакер-вероотступник, взыскующий того неуловимого, что именуют революцией; потом лежал в одиночестве голодный и вспоминал глаза и голос Ирен Робердо, ее шею, ее высокую грудь и проклинал себя, свою судьбу, свое предназначенье – все то, что было Томом Пейном. Покуда как-то вечером его не остановил окликом злой полуголодный часовой с окровавленной повязкой на патлатой голове:

– Кто идет?.. Отвечай, гад, или кишки выпущу к чертовой матери.

– Том Пейн.

– Ага, как же!

– А ты посмотри. Что это здесь у вас?

– Лагерь генерала Грина. Ну-ка, давай покажись…

Он сидел с Грином и обедал; полотнища латаной палатки были откинуты, и в рыжем свете лагерных костров осенние деревья роняли на опушку листья; Грин говорил ему:

– Знаете, Пейн, вы прямо жизнь в меня вдохнули – я ведь уже было окончательно вымотался, дошел до точки. Вы меня понимаете?

Пейн кивнул. Как это случилось, что Грин видит в нем спасителя – что вцепился ему в плечо и силится растолковать, что же произошло на ручье Брандиуайн? Внешне они были теперь похожи; красивое лицо Грина осунулось, покрылось морщинами, неимоверно постарело для человека его лет; блекло-желтая с голубым форма выцвела и обносилась, носки сапог прохудились.

– Значит, мы потеряли Филадельфию, – сказал Грин, когда Пейн рассказал ему про это. – Ни единого выстрела, ни хотя бы попытки оказать сопротивленье – сдали город, и кончено. А ведь он мог бы стать крепостью, и разве не вы говорили, что это народная война?

– Говорил.

– Вы не устали, Пейн?

– Устал, да. В войне нет ничего хорошего, ничего достойного, благородного. Ты говоришь, вот я возьму ружье и пойду убивать своего брата, ибо цель оправдывает средства – ибо свобода, воля, у меня в крови, в душе, и как мне жить без них? Даруй людям свободу, и в твоем краю воссияет святая Божья благодать. А что потом? Бегут, бросают свои дома, закрывают ставни и готовы пустить тебе пулю в лоб, если ты, не дай Бог, вздумаешь попросить глоток воды – клянут тебя как лиходея. Будь мы такими, как пруссаки, тогда бы дело другое, но мы – маленькие люди, генерал, усталые, маленькие, изверившиеся люди.

– Да…

– И что теперь?

– Бог его знает. Нас бьют и бьют.

– А он?

– Вашингтон? – Грин покачал головой. – Предполагается, что будем наступать… Он в недоумении, как и все мы, признаться. Пересчитали наличный состав, и обнаружилось, что нас еще все-таки одиннадцать тысяч – удивительно, правда? А неприятель в Джермантауне, и их там меньше семи тысяч, так что решено предпринять наступленье. Но нам мешает страх; вот вы потом подите, Пейн, поговорите с людьми, и сами увидите – все боятся. У нас тут был разговор, никто не знает, что с этим делать. И только Уэйн… Известен вам такой?

– Известен.

– Уэйн сидел в углу и делал вид, что читает книгу, ничего не говорил, но было видно, что кипит человек – нет-нет да и взглянет на меня, как смотрят на трусливое ничтожество, а напоследок Вашингтон обратился к нему с вопросом, что делать, по его мнению, что он скажет – и он отвечал, чего разговаривать, сударь, когда надо драться, слышите, драться, а не улепетывать – драться!.. – Голос Грина затих, и Пейн поторопил его:

– Ну а дальше?

– А дальше мы переглянулись, потому что всем нам страшно, и… словом, завтра бой. Ради Бога, Пейн, подите поговорите с солдатами.

– Хорошо.

Он было поднялся, но Грин схватил его за руку.

– Что вы им скажете?

– Скажу о Филадельфии…

– Вы считаете…

– Они должны знать. Пора им научиться ненавидеть. Это уже не революция, это – гражданская война.

Кошмар сраженья под Джермантауном Пейн осужден был хранить в памяти до смертного часа. То был кошмар в полном смысле слова – такой невообразимый, что месяцы понадобились, чтобы восстановить истинный ход событий. Четырьмя колоннами части американцев ударили по англичанам и гессенцам; еще немного, и те оказались бы в мешке.

Но колонны не смогли действовать согласованно: к рассвету на поле тяжелой дымовой завесой пал туман. Пейн ехал рядом с Грином, но отбился от него и вслепую наехал на целый полк Континентальных солдат, которые тоже сбились с пути. По нему открыли стрельбу; с воплем ярости он врезался в их гущу и увидел, что половина – пьяные, а остальные, отупев от изнеможенья, способны лишь бестолково топтаться на месте. Впереди разразился шквал огня, и солдаты бросились врассыпную. Пейн, двигаясь в направлении стрельбы, повстречал нескончаемую вереницу раненых. Многие, не в состоянии передвигаться, валялись прямо на дороге. В туманной мгле, густой, как вечером, Пейн только по голосу узнал доктора Малави, которого встречал у Грина в Форте Ли. В перепачканном кровью фартуке доктор, приняв Пейна, сидящего в седле, за офицера, гаркнул ему, чтобы достал воды:

– Воды, вам говорят, воды!

– Что там такое?

– Пейн?

– Да, что там такое?

– Черт его знает! Пейн, где мне взять воды?..

Пейн тронулся дальше, наткнулся на колонну пруссаков в зеленой униформе, галдящих что– то по-немецки; они пронеслись мимо, не обращая на него внимания. В какой-то миг за грохотом сраженья послышался зычный голос Гарри Нокса. Пейн повернул на голос и различил сквозь мглу фигуры полуобнаженных артиллеристов, устанавливающих батарею 70-миллиметровых пушек на огневой позиции. Нокс, окровавленный, потный, орал, отдавая команды; увидев Пейна, подскочил к нему и указал рукой на большое каменное строение, маячащее в зыбком тумане.

– Глядите вон туда! Глядите!

Возникнув, словно по волшебству, из дымной мглы, полсотни человеческих фигур ринулись по лужайке к дому; из него внезапно вырвалась лавина огня, и фигуры начали, корчась, валиться на землю, точно проколотые мешки с мукой; одни оставались лежать на том месте, куда упали, другие отползли прочь. Где-то в стороне неистовствовала ружейная перестрелка, и Нокс остервенело загремел на своих артиллеристов:

– Заряжай, ублюдки! А ну, заряжай!

Откуда-то появились люди, бегущие что есть силы, сбившись в плотный табун, и никто не знал, наступление это или отступление; из тумана вынырнул офицер, пришпорил коня и снова скрылся. Лошаденка под Пейном шарахнулась, понесла и не останавливалась, покуда не угодила в неторопливый поток кавалерии. Вокруг говорили по-польски большею частью и медленно двигались вперед, и Пейн с ними, пока не въехали шагом в шквал картечи, который разнес их в клочья и разметал во все стороны их лошадей…

Подали кофе, кукурузные пышки с черной патокой; поставили все это, горячее, дымящееся, на стол с львиными лапами, а люди тем временем заходили один за другим и оставались стоять. Это было назавтра, в десять утра; их пригласили в этот маленький домик на завтрак. Они стояли, и есть никому не хотелось: Пейн и Грин, Салливан, Уэйн, Нокс, Стерлинг, поляк Пуласки, Стивен – потрепанные, перепачканные кровью, ободранные, грязные, – более непрезентабельного высшего командования, наверное, свет не видывал. Разговор не вязался; подавленно, как бы еще в оцепенении, с затаенной надеждой ждали Вашингтона. Вошел Гамильтон, шагнул к столу, сказал, набивая себе рот:

– А вкусно, знаете, советую отведать.

– Где он?

– Сейчас будет. Отменный завтрак, и притом неизвестно, когда-то еще приведется поесть.

– Злой? – спросил Уэйн.

– Такой же, как обычно.

Стульев недоставало. Кто-то сел, другие отошли и прислонились к стене. Грин сжал Пейну плечо и кивнул головой. В дверях появился Вашингтон – не останавливаясь, не взглянув ни направо, ни налево, прошел мимо них, налил себе чашку кофе, взял кусок пышки и уронил без сердца, обращаясь к собравшимся:

– Ешьте, господа, сделайте одолженье.

Они все же робели перед ним. Пейн выпил кофе; Грин стоял, широко расставив ноги, неподвижно уставясь в пол, как будто силился решить замысловатую задачу. Пуласки теребил усы, на голубые, очень светлые глаза его наворачивались слезы; Уэйн грыз себе ногти. Рослый виргинец, неторопливо жуя, произнес:

– Обсуждать вчерашнее, господа, нет смысла. Существеннее подумать о том, что будет завтра.

Они глядели на него, но никто не отозвался.

– Составите мне донесенье о ходе битвы. Будем продолжать, и, может статься, фортуна еще переменится к нам…

Тогда, будто прорвало плотину, заговорили все разом, хриплыми, сорванными голосами, стараясь проникнуть мысленным взором сквозь туман, что едва не погубил их вчера утром. И, отведя Пейна за локоть, Вашингтон спросил его:

– Скажите, сударь, ведь вы оставались в Филадельфии – скверно там было?

– Очень.

– А с нами как обстоит, по-вашему, тоже очень скверно?

– Нет, – ответил Пейн твердо.

– Почему?

– Потому что вы не боитесь, – спокойно сказал Пейн.

– И только?

– Да. И только.

На том они пожали друг другу руки.

Поход на юг, дабы помешать подкрепленью неприятеля подняться вверх по Делавэру – и неудача. Неудача у Форта Миффлин и у Форта Мерсер. Неудача с засадой против нескольких сотен гессенцев – пустяковое дело, с которым и ребенок бы справился; неудача с нехитрым маневром по той простой причине, что солдаты падают с ног от усталости. Неудачи, неудачи и неудачи. Двенадцать миль по слякоти под дождем – и переполох и свалка при виде дюжины британских драгун. Две тысячи мужчин с рассвета и до темноты шлепают по грязи, а после наступает день, когда земля застывает. Вязкие, как болота, дороги, проложенные либо проторенные в то время большей частью по ложбинам меж скатами через луга и леса, становятся жесткими и опасными для ходьбы, точно рифленое железо. След от копыта в коровьей лепешке замерзает и обращается в коварное оружие. Грязь, застывшая рябью, насквозь прорезает сношенную до бумажной тонизны подметку. Кровавое пятно ложится на дорогу, потом еще и еще одно. Падают хлопья снега, будто с небес рванули и выпотрошили пуховое одеяло. Как дорожный знак, как веха алеет яркая кровь на белом холодном снегу. Теперь топай обратно на север, потому что от долговязого виргинца поступил приказ идти на соединение с ним. Есть такое место, называется Валли-Фордж.

– Говорю тебе, товарищ, наше дело правое!

Пейн переменился, исхудал. Был мускулист и широкоплеч, с тяжелыми, как цеп, руками, но теперь мускулы истаяли, щеки впали, глаза ввалились. Громоздкий мушкет на плече убийственно тяжел; Пейн шагает в общем строю, кашляет, спотыкается, падает наравне со всеми, оставляет на дороге и свой кровавый след. Не этим ли скрепляется товарищество?

– Наше дело правое, говорю я вам, – и Грин, который ведет эту жалкую армию, думает про себя, его тут прикончат как-нибудь, нельзя до бесконечности подхлестывать умирающую плоть.

Но его не убивают, его слушают. Десятка два бедолаг, готовых дезертировать, слышат сказанное шепотом:

Человек жив славными делами, вот вы послушайте меня, товарищи. Из дела, на которое мы отважились, берет начало все на свете, это превосходит и мое разуменье, и ваше. Но если все же вам не терпится разойтись по домам…

– Ну тебя к дьяволу, Пейн, слыхали мы это!

– …то расходитесь по домам. – И вслед за тем – молчанье, пока кто-нибудь не попросит:

– Давай дальше, Том.

– Это про таких, как мы, сказано – люди добрые, – и он обводит взглядом обступивших его горемык.

– Почему?

– Возьмите хоть ту простую вещь, что нам охота домой. Худого человека домой не тянет. Мы – люди добрые, мирные маленькие люди. Мы забираем этот мир себе, пять тысяч лет нами помыкали, как рабами, а теперь мы забираем мир в свои руки, и когда раздастся наша согласная поступь, то, Боже ты мой, друзья, кому тогда удастся заткнуть себе уши? Но сейчас – только еще начало, самое начало…

– Я хочу, чтобы вы остались при мне, – сказал ему как-то вечером Грин. – Том, вы нужны мне. Хочу вас произвести в майоры.

Пейн покачал головой.

– Но почему? Я не говорю о наградах, до этого еще далеко – но что за доблесть не числиться никем, не получать ни шиллинга жалованья, знать, что если тебя возьмут в плен, то через час повесят?

– Я не солдат, – сказал Пейн.

– Да кто из нас солдат?

– Вам воевать на этой войне, Натаниел, а мне – пытаться осмыслить. Я даже не американец, и где для меня конец пути? Вы будете свободны, но я по-прежнему останусь в цепях…

– Не понимаю, что вы хотите сказать.

– Ну и не стоит об этом, – проговорил Пейн натянуто и, помолчав, с легкой усмешкой напомнил Грину, что все еще состоит секретарем в Министерстве иностранных дел.

Уже на подходе к Валли-Фордж Пейна свалила дизентерия. Полковник Джозеф Керкбрайд – Пейн познакомился с ним еще в Форте Ли – как раз собирался в отпуск и позвал его с собой.

– Вам будет невредно отдохнуть, – сказал он.

Пейн, который уже едва таскал ноги, согласился. Грин достал им лошадей, стиснул Пейну руку на прощанье и горячо просил его, чтобы возвращался назад.

– Вернусь, куда я денусь, – улыбнулся Пейн. – Было бы болото, а уж черти объявятся.

Керкбрайд жил в Бордентауне, в удобном дощатом доме: камин пять футов шириной, постель с периной по ночам, горячая ванна на кухне, а самое главное – книги. Свифт и Дефо, Шекспир, Аддисон, Поп, Клэрмонт, пошловатые романчики Дрида. Пейн был болен, слаб, измучен, он отрешился от действительности, и, уютно устроясь у огня, странствовал вместе с Лемюелом Гулливером, смаковал вместе с Гулякой Дреем сомнительные амурные похожденья в Питейном ряду. Вновь уносился в Англию следом за Дефо, мечтал, повторял себе шепотом куски из «Гамлета» и «Лира»; ел, читал, отсыпался. К ним мало кто приходил; обоим хотелось побыть наедине с собой, забыться ненадолго. Они много пили – не допьяна, только до ощущения теплого, сонного животного довольства. Почти не разговаривали; глядели в окошко, наблюдая, как падает снег, как наметает сугробы – постоянно с утешительным сознанием, что стоит лишь повернуть голову, и увидишь, как в камине полыхает огонь.

Так прошли две недели; потом Пейн в одно прекрасное утро встал и объявил, словно эта мысль только что пришла ему в голову:

– Я возвращаюсь назад.

Копыта лошади стучали, точно ружейные выстрелы, пробивая корку льда на мерзлой дороге; неподалеку на лугу темнело какое-то пятно, и Пейн, подойдя, опустился на колени подле окоченелого трупа, обращенного лицом к небу; рядом лежал мушкет – значит, дезертир, но свой, из Континентальной армии, замерз и остался лежать бездыханный, один на чужой и безлюдной земле.

Вот так оно было всегда; зима – и земля оборачивалась против них: закрытые двери, закрытые ставни – что было в Джерси, то же теперь в Пенсильвании.

По ночам он жался к маленькому костру; звук шагов мог означать приближение смерти, и он держал мушкет под рукой; согревал озябшие пальцы, заворачивался в одеяло и лежал, глядя на холодное зимнее небо над головой. Он разыскивал место под названием Валли-Фордж, и лишь один из всех, у кого он спрашивал дорогу, смог сказать ему хотя бы что-то, присовокупив:

– Попадешь туда – не обрадуешься, помяни мое слово.

На одну благословенную ночь его приютила в своем доме чета квакеров: большой, плотного сложения мужчина с мягкою речью и женщина с младенчески-невинной улыбкой – он порывался благодарить их, сказать им, кто он такой, но в ответ услышал от хозяина:

– Не надо, ты – путник, холодный и голодный, с нас этого довольно. И если ты из этих самых, то держи это при себе.

– Не любите вы континентальцев?

– Мы любим человека, а кровопролитие, смертоубийство и страданья – ненавидим.

– Разве сражаться за свободу значит совершать смертоубийство?

– Ты обнаружил бы в тысячу крат больше свободы в самом себе.

Уходя, Пейн сказал:

– Мне бы дорогу к лагерю…

– В Валли-Фордж?

– Ну да.

– Сам найдешь. Господь избрал место погибели на земле. Смотри на небо, узришь Диавола – значит, там оно и есть.

И вот – Валли-Фордж. Когда он добрался туда, смеркалось, и путь ему преградил часовой, закутанный в одеяло. Мост, перекинутый через речку Скулкил, розовое небо над заснеженными холмами. Ряды блиндажей там и сям, словно грязная шнуровка: снизу – яма в земле, сверху – бревна. На обледенелом плацу развевался флаг. Горели костры; возле них, на фоне огня, двигались темные фигуры. Холмы выпирали из земли, точно голые мускулы; безлистые деревья раскачивались на ветру.

– Я – Пейн, – сказал он часовому, и солдат хохотнул, закашлялся, щеря желтые зубы, довольный хилым каламбуром.

– Да кто же из нас не пень, гражданин.

– Том Пейн.

Часовой порылся в памяти, нашел ниточку, покачал головой:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю