Текст книги "Я, Люцифер"
Автор книги: Глен Дункан
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
– Бетси, – заговорил я, но прервался, выпустив несколько толстых колыхающихся колец дыма, – Бетси, у меня есть для вас книга. Она пока незакончена, но осталось ждать недолго. Я понятия не имею, понравится она вам или нет. Более того, меня это совершенно не волнует. Единственное, чего я хочу, – то, чтобы эта книга была опубликована.
♦
«Я написал это, потому что действительно считал, что вся эта дискуссия между мужчинами и женщинами... война полов, тендерная политика... вся эта диалектика оказались в стадии застоя».
Так говорил Ганн о своей книге «Тела в движении, тела на отдыхе». Я присутствовал там. (Да, я был там. Я нахожусь везде. Не просто присутствую, но занимаюсь делом. Настоящим делом.) «Там» – это грязноватая желтовато-коричневая студия на Культрадио. Ганн и Барри Риммингтон, старомодный и вечно пьяный радиодиджей, настолько худой, что едва выдерживал вес наушников, он курил «Ротманз» одну за другой и сидел в джойсовской манере: не клал ногу на ногу, а сплетал их в единое целое, будто, займи он любую более свободную позу, все тело его распутается и развалится.
«Знаете ли, меня всегда поражало, что многие ребята моего – не моего поколения... а моей... демографии... так сказать, мы подошли к такому поведенческому маскараду перестроенных мужчин». Эта фраза, придуманная им в лондонском поезде, доставляла ему огромное удовольствие. После нее он выдержал паузу, ожидая, что Барри скажет что-то похожее на: «Что именно вы имеете в виду?» К сожалению, прикуривая об окурок очередную сигарету с проворностью обкурившейся черепахи, Барри не слушал то, что говорил Ганн. (Барри совершал немало промахов в прямом эфире всегда по одной и той же причине: он позволял мыслям витать где-то далеко, оставляя интервью в совершенно ненадежных и, более того, ни на что не годных руках; они были своего рода его профессиональным автопилотом: «Маргарет, вы говорите, что вы всегда были амбициозны. Скажите, неужели вы действительно всегда были амбициозны?») Поэтому Ганн продолжил: «Тем самым я хотел сказать, что, как я полагаю, существуют мужчины, принявшие эти феминистские взгляды – мы уже проходили и Андреа Дворкин, и Джермейн Грир93 и в результате получили руководство с указаниями о том, что круто, а что нет, но вопрос, насколько изменился внутренний психологический механизм, остается без ответа. Другими словами, сохранили ли мы свою истинную природу? Я хотел написать роман, который бы смог ответить на этот вопрос, – роман о себе, конечно, – мне помнится, Троллоп94 сказал, что каждый писатель – это первый читатель собственных произведений, – но в то же время роман вообще, о мужчинах и женщинах. Во всяком случае, это было отправным пунктом...»
Руки Пенелопы по локоть были покрыты мыльными пузырьками от «Фейри». Она смотрела из окна (однокомнатная квартирка на первом этаже в Килберне никуда не годится, но именно она стала ареной их молодой любви и поэтому излучает непередаваемую красоту) на осунувшийся задний сад с поржавевшим бидоном и невротичным деревом. Она перестала слушать, улыбаясь своей широкой улыбкой. Сейчас она замерла. Пузырьки продолжают тихо и продолжительно лопаться вокруг ее рук.
– Ну что? – говорит Деклан в ту ночь по телефону. – Ты слышала?
– Да. -Ну и?..
– Ты нервничал.
– Конечно, я нервничал. Ты бы только посмотрела на этого придурка диджея. Он был похож на не до конца реанимированного зомби.
– Ммм...
– С тобой все в порядке?
– Что? Да, да. У меня весь день болел живот, вот и все. А с тобой?
– Да, порядок. Знаешь, как глупо всю жизнь пытаться заставить людей слушать тебя, а когда это наконец-то случается и тебе подсовывают микрофон...
– Ганн?..
–...ты просто перестаешь говорить банальные вещи, так ведь?
– Ой, у меня что-то там на плите!
– Ну, тогда ладно. Любимая, ты уверена, что с тобой все в порядке?
– Да, да, со мной все хорошо. Просто мне нужно идти.
– Ну давай. Я подожду.
– Не надо, я позвоню тебе попозже. Хорошо? Я просто...
– Что?
– Кажется, мне нужно посидеть кое-где.
– Ну хорошо.
– Потом я тебе позвоню. Около одиннадцати?
– Ладно. Хорошо. Я люблю тебя.
– И я тебя люблю, Декалино.
Каждый раз она словно теряла дар речи, собираясь сказать ему сладкую ложь (неизменно трогательная и умилительная, она всегда где-то рядом), ложь о том, что у нее на сердце (о, люди, о, сердца!), что непорядочность его слов по радио надломила ее уверенность в особенности их отношений. Все это напоминает ей тот снившийся несколько раз кошмар: Ганн спит рядом с ней и храпит, но, когда она трясет его за плечо и он к ней поворачивается, оказывается, что это вовсе не он, а кто-то совершенно другой – не чудовище, ничего в нем не наводит страх – просто... ужас... неон...
– Деклан?
– Ммм?
– Почему ты говорил все это на радио?
– Говорил что?
Даже неделю спустя мысль об этом разговоре вызывала у Пенелопы ужасное чувство пустоты. Все выводы уже предрешены.
– Эта фигня о твоем тематическом плане, он якобы поможет тебе ответить на вопрос, сколько мужчин действительно изменились?
– Я не знаю, что ты имеешь в виду. О чем ты говоришь?
Само собой разумеется, все эти разговоры происходили в постели под покровом темноты. Так вы избавлены от того, чтобы наблюдать друг друга лежащими, как и Деклан, не понимающий, о чем она говорит (никак не могу вспомнить, кто тогда с ним работал... может быть, Асбиил...).
Пенелопа знает то, что он лежит, и то, почему он это делает. Она стиснула зубы, обуздав отчаяние и избежав необходимости кричать, что он меняется и предает ее.
– Знаешь, интересно как-то выходит. Я прекрасно помню тот наш разговор, ты ведь считал брехней всю эту болтовню о том, что сначала выбирается тема и лишь потом подгоняется под нее сюжет. Тогда ты называл это претенциозным ревизионизмом, добавляя, что каждый писатель, если он честен, начинает с характера, ситуации, места или события или, помнится, даже обрывка подслушанного разговора.
– Подожди...
– Ты говорил, что все это – дерьмо собачье и что если есть «что-то», то тогда будет и «о чем». Но в то же время ты говорил, что начать с этого «о чем» и попытаться сделать сюжет – это изобретение академической критики.
– Пенелопа, какого черта ты затеяла весь этот разговор?
– А на радио, видишь ли, ты ясно давал понять, что ты-то как раз и развивал сюжет из темы.
– Я этого не говорил. Разве я такое говорил?
– А разговор тот я запомнила потому, что ты был тогда чересчур воодушевлен. Мы сидели в кафетерии за дурацким пластиковым столиком с кривым зонтиком...
– Пенни, послушай. Просто...
– И я помню, что этот разговор подействовал на тебя очень возбуждающе. И тебе было совершенно нетрудно произвести на меня впечатление. Я помню это, потому что после я поняла, что...
– Господи боже мой!
– А как ты мог, как ты мог сказать такое о Троллопе?
– Что?
– «Мне помнится, Троллоп сказал, что каждый писатель – это первый читатель собственных произведений...»
– Но это ведь был Троллоп, не так ли?
– Ты пытался казаться похожим на долбаного писаку.
Итак, значимость последнего высказывания и вызванное им обволакивающее молчание удивило их обоих. Разве оно не прозвучало как обвинение? Тем не менее Ганн лежит совершенно спокойно, но его охватывает не то холод, не то жар, что именно он и сам не может понять. Пенелопа лежит на спине, все ее члены закоченели и умерли.
Самое время Ганну (но он об этом не подозревает) повернуться и сказать: «Ты права. Ты совершенно права. Все это неправда, детище моего «эго», тщеславия, отвратительной лести самому себе и фальши. Я слаб, вот и все. Я постараюсь от этого избавиться. Прости меня». Но его просто сбило с толку и привело в бешенство то, как он выставил сам себя в том свете, который никогда не брал в расчет, это лишило его мужества, и она это видела. Хотя он лежит с ней рядом, ему кажется, будто кровать начала раскачиваться из стороны в сторону, и все, что находится вокруг него, исказилось, словно после приема ЛСД, а Пенелопа удаляется от него в бесконечно расширяющуюся пустоту матраса и оказывается вне видимости и досягаемости... Он думает о том, что, в конце концов, у него был шанс откровенно во всем признаться, но даже сейчас, даже тогда, когда он расстается с ней, расстается с возможностью ее любить, он продолжает считать (и ему вовсе не хотелось быть похожим на писателя), что именно так, именно так все должно закончиться в этом мире...
♦
– Разве ты не должен убивать людей именно сейчас?
– Что ты сказала?
– Коли уж ты Дьявол. Разве у тебя не должно быть чуть-чуть больше дел?
– У меня их и так полно, – сказал я. Было три часа ночи. Возвращаясь в «роллсе» с одной очень закрытой вечеринки в Рассел-сквере, мы с Харриет ехали на другую очень закрытую вечеринку в Мейфэре. Мы проехали мимо киноафиши, на которой красовалось название: «Голос свыше». Я зажег еще одну сигарету. – Ради всего святого, о чем ты? Я занят по горло. Ты видела, какой кусок сценария уже написан? Сцена с Пилатом точно заставит их поплясать в проходах между рядами.
– Я имею в виду, – говорит Харриет, сделав глоток, – не стать ли тебе чуть поактивней по части преступлений? «Искуснейший убийца» или что-то в таком духе. Представляю, сколько трупов подобрали бы уже в разных местах лучшие сыщики Скотленд-Ярда.
Не любить Харриет просто невозможно. Она совсем сумасшедшая и испорченная, и ее одолевает скука. Она настоящее произведение искусства. Кроме того, любить ее не так уж и бессмысленно: если вы живете на Западе, деньги, которые вы тратите на какой-нибудь товар, возможно, окажутся в кармане Харриет, а какой смысл класть деньги в карман тем, кто вам не нравится? Многонациональные контролирующие компании (одной из которых так хвастается Харриет Марш перед своими топ-менеджерами) тоже придумал я. (Но вы хоть раз видели, чтобы я требовал за это должного почтения? А слышали вы когда-нибудь, как я этим хвастаюсь?) Мне нравятся такого рода компании, поскольку они создают условия, при которых различные этические принципы оказываются лишенными основания: компания, выпускающая порножурналы, владеет компанией, изготавливающей стиральный порошок. Компания, производящая оружие и боеприпасы, владеет компанией, изготавливающей корм для попугаев. Компания, перерабатывающая ядерные отходы, владеет компанией, занимающейся вывозом мусора. В наше время, до тех пор пока вы не соберете свои пожитки и не отправитесь жить в пещеру, вы будете вкладывать свои деньги в зло и дерьмо. Но будем реалистами: если цена этики – жизнь в пещере...
– Я хочу кое-что тебе сказать, Харриет, – начал я, наливая себе еще рюмку, – я никогда не любил, когда меня называли убийцей. В этом утверждении нет ничего, кроме голой лжи.
– Мне кажется, Джек прав, тебе нужно устроить шоу. После фильма. После «Оскара».
«Голос свыше» был буквально на каждом углу. Полагаю, Ему кажется это смешным. Так этот фигляр и думает.
– «...Человекоубийца от начала...» – говорит Иисус в Евангелии от Иоанна, 8:44, – сказал я, доливая себе еще чуть-чуть в тот момент, как слева появились очертания Национальной галереи, – более того, убийца, который «не устоял в истине, ибо в нем нет истины; когда говорит он ложь, говорит свое, ибо он лжец и отец лжи». Очаровательно. А я бы добавил, сплошной лжи. А кого я, собственно, должен был бы
убить?
Харриет повернула свое мертвецки бледное лицо – от ее дыхания запотело стекло – и, устало вздохнув, на ощупь стала искать мой член.
– Возбуди, – сказал я, – и сможешь использовать его вместо пресс-папье. Уговорить кого-нибудь убить... Признаюсь, моя вина, но им уж точно не совершить убийство. (Уговорите писателя написать роман и увидите, как вы будете покоиться на лаврах славы.) И если уж мы сошлись на том, что я не убийца, значит, лжец – не кто иной, как Сынок.
– Кажется, не срабатывает, дорогой, – сказала Харриет, так резко бросив мой член, что кому-нибудь более чувствительному это показалось бы несколько... болезненным.
– Дело в том, что я никогда не совершал ни умышленного, ни непредумышленного убийства, ни убийства по неосторожности. Запомни это. Но я видел состояние, в которое оно приводит людей.
Харриет нажала кнопку на двери.
– Мэм?
– Что?
– Вы нажали кнопку связи, мэм.
– Ой, правда? Не беспокойтесь. Отключите ее совсем.
– Отключу, мэм. Вы тогда постучите в стекло, если я вам понадоблюсь.
– Что это за парень? – спросил я. – Паркер?
– Ты что-то говорил?
– Разве?
– «...состояние, в которое оно приводит людей».
Вы думаете, это имело для Харриет хоть какое-то значение? Теперь-то вы улавливаете, до чего доводит богатых скука?
– Я довольно часто наблюдал состояние, в котором находятся убийцы, – сказал я. – Бурлящая кровь, гиперчувствительная плоть. Я видел, как деяние изменяло внешность тех, которые на первый взгляд и мухи не обидят. Вытянутая башка и плешь, глазенки и нос, челка, волосы в носу, уши торчком; вместо такого зацикленного на своем деле уродца, красоты уродства, уродства красоты – захватывающая непорочность и неповторимость человека в состоянии восторга от совершенного преступления. Старина Каин, который в своем нормальном состоянии едва ли заставит трепетать сердца, был особым случаем. Когда в нем заиграла кровь: выступающие скулы и тусклые глаза – он стоял на коленях перед измученным Авелем, ветер ерошил его темные волосы, и его губы, обычно не поддающиеся описанию, надулись так, что ему могла бы позавидовать сама Софи Лорен. Настоящий бог. Называйте меня льстецом, – продолжил я, – но убийство – это не мое, оно больше подходит вам. Убийство и человек – две вещи неотделимые. Человекоубийство всегда было у вас самой большой жертвой. Элтон Джон был бы более сексуальным, если бы собрался с духом и пришил какого-нибудь педика.
«Все в порядке, – думала Харриет, – он совершенно безобиден; знай он об этом, он бы точно перестал гнать эту пургу».
Она все еще сидела, отвернувшись, ее лицо не выражало ничего, кроме глубокой скуки. Но мне ничего и не нужно, чтобы понимать многое. В этом еще одно преимущество быть мной.
Вечеринка в Мейфэре оказалась достаточно скучной (легенда рока, в прошлом – гуру гитары, похожий на бродягу, бисексуал со следами от плеток на коже, а сейчас он нервозный транссексуал со спаленными волосами и кожей, напоминающей застывшую овсяную кашу, страдает расстройством желудка и постоянно находится в состоянии депрессии), и Харриет, я, Джек, Лайзетт, Тодд, Трент и кучка других обессилевших гуляк, захватив опиум, отправились в какой-то притон в стиле «Касабланки»95, принадлежащий нашему маэстро. Дом просто огромен; выгодная сделка всего за восемь с половиной, как утверждает Харриет, которая думает, не перекупить ли его, если при их встрече хозяин окажется способным соображать хотя бы в продолжение некоторого времени. Комнаты, комнаты, комнаты и то здесь, то там разбросанные закрытые места для курения, в обстановке которых заметно потворство всем атрибутам мавританского убранства. Все хотят увидеть этот прекрасный дом в фильме. Все хотят дать нам денег. Даже какой-то мультимиллионер, справившись не то с очередным приступом булимии, не то с последствиями дозы кокса, спустился к нам, чтобы предложить нам свой скромный взнос. Среди талантов Харриет (большинство из которых были развиты у нее в раннем возрасте вашим покорным слугой) есть и такой: она, как никто другой, умеет пустить свеженькую сплетню для истеблишмента, используя свои тайные каналы.
– Никак не могу вспомнить, откуда у меня взялась мысль о восьми из десяти. Но, как и все мои предыдущие находки, она великолепна.
Боюсь, они снова заставляют меня разглагольствовать, хотя сердце к этому совсем не лежит. Честно говоря, у меня хронический гастрит и не сильная, но глубокая головная боль в районе глазных яблок. Что-то мне стало... не по себе... сразу после нашей с Харриет поездки в «роллсе». Как приехали... и...
– Восемь из десяти, – продолжаю я, как вдруг что-то странное начинает происходить в желудке Ганна, словно полупереваренная рыба делает сальто. – Удачное соотношение, это доказано, вспомните об успешной долгосрочной рекламной кампании «Вискас». Я имею в виду, восемь человек из каждого десятка. Об успехе я уж позабочусь.
Все они здесь вовсе не ради Люцифера, а просто ради ясновидящего, хотя делают вид, что им интересно, и хихикают, когда нужно. Я уже было собрался вытащить кого-нибудь из кружка английских поэтов, например сидящего, скрестив ноги, в самом темном углу, как вдруг живот Ганна устроил настоящее веселье, и взволнованный постовой прислал срочную телеграмму: «Отправляйтесь в туалет сейчас же, или вам придется на месяц забыть о своих знакомых. Может, вы и первоотступник, и правитель ада, но публично сбросить бомбу себе в штаны – значит добровольно отказаться от общения с этими людьми».
«Это все жирная пища, – думаю я, как и вы в подобных случаях, относя сигареты, выпивку и наркотики (не говоря уже об отсутствии гигиены при ХХХ-клюзивном анальном сексе) к категории, почти не влияющей на ваше самочувствие. – Должно быть, это все ужасно жирная пища».
– Очень сожалею, – говорю я, – но мне придется на некоторое время отлучиться. Боюсь, что-то непредвиденное... да. Я моментально вернусь.
– О боже, – доносятся до меня слова Лайзетт, – мы что, должны теперь разговаривать между собой?
Но даже после того как я вышел, положение мое было аховым. Полдюжины чуланов и гардеробных, и вот, когда мой анус уже вовсю отплясывает модный шимми под ритмы карибской сальсы, я наконец-то обнаруживаю дверь, которая открывает моим глазам всепрощающую белизну ванной комнаты; здесь, разрешив конфликт с неожиданно отказывающимся расстегнуться ремнем брюк, я приземляюсь на толчок.
Гримасы, которые вы знаете по мультфильмам, сменяли друг друга в сопровождении бурного оооханья и аааханья. Я узнал, что такое холодный пот, слезы, дрожь, стиснутые зубы и целая палитра звуков, используемая престарелым пародистом, изображающим животных. Картина, открывшаяся вашим глазам, доставила бы вам настоящее удовольствие: сопение, кряхтение, ложный финал, тройная концовка и, наконец, блаженное облегчение, но и оно не смогло противостоять хулиганским выходкам кишечника. Да уж, выглядел я просто смешно: ни дать ни взять подавленная и раздосадованная обезьяна, но не в этом дело. Я сам на это согласился. «Поступай со своим телом так, как ты хотел бы, чтобы оно поступало с тобой». Вполне справедливо. Но меня беспокоило чувство... то ли... Нечто странное, меня все не покидало подозрение, что за мной кто-то постоянно наблюдает. Одевшись, я облокачиваюсь на раковину и с непокорным раскаянием не могу оторвать взгляд от отражения собственной оболочки. «Может быть, здесь повсюду скрытые камеры», – думаю я, но, даже думая об этом, я знаю, что занимаюсь самообманом. Говоря о наблюдении со стороны, я имею в виду совсем не то, о чем могли подумать вы: «Вы недавно, поэтому вы не знаете...»
Застегивая свой костюм от Гуччи, я вижу в зеркале, или мне так кажется, как от присутствия поблизости какой-то бестелесной субстанции меня охватывает дрожь, начинает шатать, то тут, то там появляется либо опухоль, либо синяк.
В ванной комнате никого нет, кроме меня и воняющих радиоактивных осадков из моей термоядерной задницы. Скажете, что у меня слишком богатое воображение, но я уверен, что слышу шуршание...
– Очень смешно, – говорю я вслух, возвращаясь к зеркалу, кранам и мылу «Камей», – просто уржаться.
Английский поэт (чье издательство недавно приобрел «Кудесник топора», чтобы публиковать свою кудесничью поэзию) обеспокоен. Его мучает мысль о том, какие ужасные поступки он мог бы совершить в гипотетических ситуациях карт-бланша.
– Но если есть выбор между тем, чтобы пытать какого-нибудь негодяя, потому что вам приказывают, – говорит Трент Бинток по моему возвращении, – я имею в виду, если вас подвергнут пыткам в случае вашего отказа... – Произнося это, он с большим удовольствием, улыбаясь, скрежещет зубами, полагая, что это создает более «драматическую дилемму».
– Нет, нет, – говорит поэт. – Это ситуация, когда находишься под полным контролем. Ведь ты представляешь собой лагерное начальство, понимаете?
– Но я-то уж точно не буду представлять лагерное начальство, – говорит Лайзетт.
Она не шутит и не лжет. Она будет слишком занята рекламированием правительства. Она будет слишком занята обеспечением политической поддержки со стороны привлекательных теннисисток с мировыми именами.
– Но как можно утверждать, что никогда не будешь комендантом лагеря? – хочет знать широко улыбающийся Трент, получив трубку. – Откуда такая уверенность?..
– Потому что я присоединюсь к любой группе, которая выступит против той, где будет хоть что-то похожее на лагерное начальство, – перебивая, неискренне говорит Джек. – Потому что я свалю из этой долбаной страны.
«А я нет», – думает честный перед самим собой английский поэт, опрокидывая еще одну рюмку водки со льдом.
– Вам дана власть, вы это понимаете? – говорит Тодд Арбатнот, специалист по связям из Вашингтона. – Если вам дана правильная система координат... Власть сверху и закрытый коллектив, в котором вы и должны осуществлять свою власть...
– Это как тест электрошоком, проведенный Милгремом, – говорит Джек.
Трент Бинток, глубоко вдохнув, радостно улыбается и с шумом распечатывает новую пачку «Мальборо Лайте».
– Кто этот Милгрем? – говорит он голосом человека, вдохнувшего гелий.
– В начале шестидесятых, – подхватывает Тодд, – в Нью-Хейвене Стенли Милгрем проводил эксперимент, целью которого было выяснить готовность человека выполнять приказы, даже если они вызывали страдания других людей.
«Я не знаю, кем был этот придурок Милгрем, – размышляет английский поэт, – но я знаю, как выйти из этого дурацкого эксперимента...»
Я же тихо сижу в сторонке, пытаясь утихомирить не испорченный кишечник и травмированный анус, а поруганное чувство уважения к сопернику...
– Итак, – продолжает Тодд Арбатнот, – «ученый», человек в белом халате, сообщает добровольцам, что они примут участие в эксперименте. Он поясняет, что за стенкой находится «ученик», подключенный к электродам, и каждый раз, когда он дает неправильный ответ на вопрос, доброволец должен включить электрошок, повернув выключатель. Ясно, что никакого электрошока нет, но этот ученик ведет себя так, как будто бы он есть, и каждый раз участник эксперимента поворачивает выключатель.
– Какой отвратительный эксперимент! – говорит поэт на грани истерики. – Какой предсказуемый!
– В той или иной степени, – добавляет Тодд (мне очень нравится голос Тодда; он сухой и спокойный... и напоминает о достатке старой Новой Англии). – Конечно же, некоторые из его добровольцев переставали добросовестно выполнять задание, когда слышали, как ученик за стенкой кричит, протестует, требует, чтобы его освободили, и долбит в стену... Но мужчина в белом халате велел им продолжать, и большинство из них продолжали. Дело в том, что, подавая ток, они передвигали выключатель из одного положения в другое: от 15 до 450 вольт. Эти положения были подписаны: «легкий шок», «умеренный шок», «сильный шок» и так далее вплоть до «интенсивного шока», «крайне интенсивного шока», «опасно: тяжелопереносимый шок», и, наконец, 450 вольт, на этом положении было написано «предел: 450 вольт». Более половины добровольцев продолжали, переходя от одного положения выключателя к следующему.
– Черт, – сказал Трент, получив настоящее удовольствие от рассказа, представляя себе драматизм произошедшего, представляя себе операторов, обратную съемку, крупный план. – Все это чертовски жутко.
– Хуже всего то, – говорит Тодд, – что при повторении этого эксперимента в Принстоне количество тех, кто проявил полную покорность, равнялось восьмидесяти процентам.
– Восемь из десяти, – хрипло сказал английский поэт, затем, бросив виноватый взгляд на сигареты Трента, спросил: – А можно мне одну?
– Да, и что самое поразительное, – продолжает Тодд со свойственным американцам изменением интонации утверждения на интонацию вопроса, – то, что один парень отказался, наотрез отказался применить даже первый шок. Просто не стал этого делать.
«Ублюдок, – думает английский поэт. – Счастливый ублюдок...»
– Конечно, – сказал Тодд, – вы ведь не знаете, кто был этот парень.
Все, кроме меня, выглядели озадаченными.
– Кто же? – спросила Лайзетт Янгблад.
– Рон Риденаур, – к моему удивлению, ответила Харриет.
Я и понятия не имел, что она была столь информирована и в том, что касалось этой истории. По-видимому, она купила авторские права на его рассказ.
– Что это еще за Рон Риденаур? – со звездной улыбкой на лице потребовал Трент.
Сквозь полумрак мы с Тоддом обменялись улыбками, будто Рон Риденаур мог оказаться нашим сыном.
– Это тот самый парень, который позже приоткрыл завесу над событиями в Ми-Лае96 во Вьетнаме, – говорит Тодд. – Если бы не он, эта резня была бы навсегда скрыта.
– Все же, – говорит Трент (а я-то знаю, что сквозь опиум он представляет себе сценарий о произошедшем в Ми-Лае: забегающие вперед кадры, сатанинское пророчество), – восемьдесят процентов, эта цифра угнетает. Я имею в виду то, что из десяти только два нормальных человека, так получается?
– Вот и нас здесь как раз десять, – отмечает Джек. – Кто есть кто? Кто уверен, что он среди этически настроенных двадцати процентов? Давайте проведем тайное голосование.
«О да, – думает английский поэт, – какая, черт побери, замечательная мысль...»
Сроду не думал, что дойду до восьмидесяти процентов. Никогда ничего подобного не было. Конечно, я тут же сообщил об этом в ад. Естественно, ведь цифра звучит просто ошеломляюще: «Восемь из каждого десятка. Вы слышите? На меньшее я не согласен. Мы должны возделывать почву, мы должны лучше возделывать почву...» По правде говоря, я был настроен на пятьдесят процентов. Да для меня за счастье было бы получить и двадцать. Вот это было мое число – двадцать процентов. Два из каждого десятка. Вполне достаточно, чтобы утереть нос Старику. Сегодняшние данные, должно быть, Его ой как раздражают. И поделом Ему. Сам виноват. Да, да, да. Эти заповеди. А как насчет их, а? «Чти отца твоего и мать твою». Ммм... да уж... «Не желай жены ближнего твоего». Извините, но на некоторых жен без слез не взглянешь. «Возлюби ближнего как самого себя...» Даже тогда я считал, что это все совсем несерьезно. А он, вообще, может быть серьезным? «Не убий». (Если бы вы следовали хотя бы этой заповеди! Тогда Распятие и весь Новый Завет стали бы невозможны. Но все было подготовлено для меня.) «Не возводи ложного свидетельства на ближнего своего». Только послушайте, вот умора. Все это означает, что в рай никто не попадет.
Припоминаю, как Петр получил свою униформу и компостер. Прошло время. Теперь он жалеет, что не прихватил с собой журнальчик. Кабинка с турникетом постепенно начала... приедаться. В то время как нам пришлось нанимать новых сотрудников. Каждый день торжество. Там, внизу, проводил по три с половиной часа в неделю. Остальное время отдыхал, лежа в раскаленном гамаке, вытирая мирровые слезы.
Послал Ему телеграмму: «Несмотря на то, что Вы, Ваши дела и т. д. так далеки от меня, сообщаю Вам...»
Безжалостная тишина. Как и прежде, никакого чувства юмора. С другой стороны, прошло не так уж много времени, как я послал эту снисходительную остроту, но скоро заметил, что стойки ворот пришли в движение. Не нужно было намекать так явно. Началось все с жаждущих, которые раздевались перед Чистилищем, хотя должны были угодить прямо к нам. Затем воры, совершившие кражу лишь раз. Странный раскаявшийся прелюбодей. Целые поколения недовольных отцом или матерью. Подождите минутку, подумал я. Это несколько... я имею в виду, вы ведь не можете так вдруг... Но Он мог. И Он поступал так. «Дорогой Люцифер, – следовало бы Ему ответить, – спасибо за твои конструктивные предложения...» Я бы это оценил. Но ничего, ни слова. А потом и меня же называют нахалом.
Après déjeuner97 в аду снова и снова появляются подобные шуточки, порядком набившие оскомину. Обстановка, полагаю, вам знакома: расслабленные пояса, от вина и гашиша в голове туман, всем процессом руководит джин, в воздухе стоит запах портвейна и бренди, необузданность тела, чья-то бессвязная болтовня... «В чем состоит величайшее зло?» – говорит кто-то. Обычно это Таммуз, чья склонность к рефлексии может иногда приводить в ярость, или Асбиил, который просто любит поспорить. Они буквально помешаны на пытках. Настолько, что иногда впадают в отчаяние. В конце концов, после нескольких часов болтовни о тисках для больших пальцев, горячих башмаках и дыбе я говорю им: все, что нам нужно, – система. Без системы, без видения всей картины, без машины, которую стоит лишь раз завести и она будет работать сама без перерыва, наша работа – просто вандализм.
Возьмем, к примеру, пытку. Чего вы ждете от пытки? Вы ждете страданий жертвы, вероятно аромата страха, parfum98боли, разоблачения рабской зависимости от тела, постепенного возврата к торжеству плоти над духом. Вы ждете, что жертва лишится стойкости перед лицом неминуемо растущего соотношения: удовольствие, движимое вами, растет пропорционально ее страданиям, ваши возможности получить удовольствие превышают ее возможности страдать; размер ее страданий соответственно никогда не будет достаточен. (Что меня раздражает в пытках, так это то, как много требуется времени, чтобы жертва смогла осознать невозможность компромисса. Мучителю ничего не надо от нее, кроме страданий. Истязуемый то и дело болтает, хнычет, называя имена, раскрывая тайны, рассказывая о взятках и обещаниях. Язык заставляет ее – если он еще в ее распоряжении, если его еще не отрезали и не поджарили – утвердиться в вере, что это поможет. Добровольное молчание жертвы, изредка нарушаемое криками и стонами, – знак того, что в ее сознании происходит сдвиг, что она полностью осознает ситуацию.) Вы также ждете деградации жертвы в ее собственных глазах, разложения всего того, что присуще личности, развития из субъекта объекта. Вот почему первоклассные мучители принуждали своих жертв вступить в необычную связь с инструментами пыток прежде, чем эти инструменты были использованы по назначению: плеткой нужно ласково провести над плечами или поясницей; розги, стрекала, хлысты, палки с металлическими наконечниками, дубинки нужно поцеловать, поласкать или проявить свое почтение как-то по-другому, будто они сами являются чувствующими субъектами, а истязуемый – объектом их внимания. Вам хочется показать жертве, что вы контролируете все во вселенной, в вашей вселенной, и вся прежняя иерархия лишена юридической силы.








