Текст книги "Я, Люцифер"
Автор книги: Глен Дункан
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
– Во главе тори хитрый парень.
– Знаю, Найджел, знаю. Знаешь, когда я думаю о... о... – Я запнулся. (Я так давно не видел Михаила. Новое Время его совершенно не изменило. Все та же чрезмерная серьезность речи, ангельское телосложение, также рисуется, все тот же вид посвященного. Вне сомнения, он полагает, что знает многое, что мне неизвестно. Да, пожалуйста. В конце концов, я тоже кое-что знаю, что ему неизвестно.) Я продолжал: – Когда я думаю о той роли, которую твоя страна играла на мировой арене, когда я думаю о том, что солнце никогда не заходило над Британской империей, когда я думаю о том, как эта страна несла блага цивилизации в отдаленные уголки, даря им современные технологии, промышленность, импорт, экспорт... как твоя страна несла менее разумным народам знания о том, как пользоваться природными ресурсами, о существовании которых они иногда и не подозревали, когда я об этом думаю, Найджел, в свете культурного и языкового геноцида, которому теперь содействуют школы, церкви, больницы, само законодательство... меня поражает то, как страны, входившие в состав империи, отплатили своей бывшей метрополии.
Твоя страна. Я разрешил зародившиеся у Найджела подозрения, объяснив, что являюсь наполовину итальянцем. Я не живу там постоянно, но время от времени наведываюсь. Являюсь членом PPNI (Partita per la Preservazione di Nazionalismo Italiano)126, несуществующей организации наподобие PPBN. Когда я произношу что-то типа «бывшая метрополия», потом, как правило, сожалею о сказанном, поскольку словарный запас Найджела небогат, но в этом весь я, что ж поделать. Несколько претенциозный, поэтому иногда я вынужден поступать именно так. Откровенно говоря, я часто становлюсь своим собственным злейшим врагом.
Когда мы выехали на Трафальгарскую площадь, Найджел заметил:
– Эти дурацкие газеты просто выводят меня из себя. «Санджит затрахал всех тут, Мустафа достал всех там, гребаный пакистанишка ведет прогноз погоды на канале Би-би-си 1».
Фасады Уест-Энда, шумная стая голубей, зеленый свет светофора, мой ответ Найджелу:
– В этом мире грядут значительные перемены. Перемены, которые должны были наступить уже давным-давно.
♦
Фотография матери Ганна, случайно попавшаяся мне на глаза сегодня днем в логове этого писаки в Клеркенуэлле, посеяла во мне грусть. (Вся эта игра в писателей – идея Исусика. Сценарий, блин, – сущий пустяк, как и бесцельные прогулки. О всех соблазнах всех городов всего мира...) Фотография. Конец шестидесятых. Ганн, вероятнее всего, недавно пошел в школу. Во второй половине дня она работала в кафе на Маркет-стрит. В нее был влюблен шеф-повар. Он ей нравился, но всего лишь как друг. После того как сикх бросил ее, бастионы ее сердца стали еще более неприступными, не говоря уж о внутреннем дворе-влагалище. (Это произошло до того, как стакан и я совратили ее, толкнув в не особо горячие объятия таксистов с огромными ручищами и прочей дряни, у которой вечно воняет изо рта.) Фотография. Можно с уверенностью сказать, что в тот момент кто-то окликнул ее: «Анджела!» – и, как только она повернулась, нажал кнопку фотоаппарата. Этот момент зафиксировал ее естественное выражение лица и открыл его миру, который не дал ей ни секунды на прихорашивание. Лицо, бесхитростное лицо без защитной маски. Можно также с уверенностью сказать, что секундой позже, разрушая остатки магнетизма, созданного ее образом, она произнесла: «Какого черта, Дез (или Фрэнк, Ронни, да кто угодно), проваливай». Но в тот момент она была самой собой, такой, какая она есть.
Эта фотография трогает Ганна, потому что в глазах матери нет ни мысли о нем. Он в школе, или у бабушки, или у какой-то миссис Шарплз, или как ее там (в детстве Ганна было слишком много женщин и слишком мало мужчин; вот поэтому, когда он вырос, то превратился в такую бабу). Конечно, сразу после вспышки и щелчка фотоаппарата к ней вернулись и ее жизнь, и ее материнство. Но лишь в тот зафиксированный момент Ганн увидел свою мать как нечто чуждое ему. Он помнит ее, помнит, что она многое ему прощала. Прежде всего то, что он никогда не считал ее человеком, имеющим право на свою собственную жизнь. Вместо этого он оценивал ее по вопиющим речевым ошибкам и по промахам, которые она совершала, когда пыталась говорить об искусстве, то есть он оценивал ее, исходя прежде всего из того, что непосредственно касалось его самого. Она это знала. Он знал, что она это знала. Каждый раз он собирался преступить через себя. Каждый раз он оказывался неспособным на это.
Как бы то ни было, но эта фотография, вздувшаяся в одном уголке и загнутая в другом, которую Ганн хранил в одном из выдвижных ящиков стола, ввела меня в состояние глубочайшей депрессии. И это тогда, когда я должен был писать сценарий для фильма по моей книге «Да здравствуют ужасы!». В конце концов, я так и остался сидеть с дымящей сигаретой «Силк Кат» во рту, опершись подбородком на ладони, с выражением, напоминающим проколотую шину. Я еле дотащился до «Ритца» к обеду. Как будто я не помнил, что должен был отобедать с верхом изысканности – пускающей слюни задницей Миранды из «ХХХ-клюзива», на самом деле...
Я спрашиваю тебя. Я, Люцифер, спрашиваю тебя: подобает ли Властелину ада проводить свое земное время так?
– Что я вижу? – обратился ко мне Трент Бинток после обеда. (Хотите узнать поподробнее о самом обеде? Он того не стоит.) – Я все вижу глазами Сатаны: перед ним простирается бескрайний горизонт, он будто... будто катится на американских горках, сидя задом наперед. Он оглядывается и видит, как Небеса остаются позади него все дальше и дальше. Он катится вниз под невообразимым наклоном. Но дело в том, чувак, что это не американские горки, а реальное пространство, точнее антипространство, пустое антипространство. – Его голубые, как у ястреба, глаза поблескивали от удовольствия, как у ребенка. Он рехнулся, отметил я про себя, от кокаина и излишней самоуверенности.
– Только пространство не должно быть пустым. – Я сделал паузу, чтобы он мог поразмыслить над этим. Вот в этом-то и заключалась ошибка Трента. Десять секунд искреннего смущения. Я начинал проявлять (блин, и на последней стадии этой игры) нетерпение. – На самом деле оно будет заполнено моими последователями. Дорогой мой, ты забываешь, что треть bənê ʼĕlōhîm127 была изгнана вместе со мной.
– Что это еще за Бенни?
– Дети Божьи. Ангелы. Знаешь, Трент, тебе бы изучить кое-какую литературу по вопросу, чтобы... в общем, я хочу сказать, что во всей этой истории полно бессмысленного дерьма. Ты бы как-нибудь в библиотеку сходил, что ли, пока мы еще снимать не начали. Было бы полезно.
Минуты две – я не шучу – лицо Трента сохраняло выражение просто ничем не пробиваемой радости. Его глаза так блестели, что можно было подумать, будто он вот-вот заплачет. И даже когда он сказал: «Ты чо, типа, снизошел до меня?» – эта фраза прозвучала лишь как едва уловимая тень проблеска ума.
– Трент, – произнес я с улыбкой, проведя рукой по его груди так, словно и не предполагал, на что она ему нужна, – милый, милый, славный Трент. Почему бы мне не рассказать тебе, как все было на самом деле? Почему бы мне просто не рассказать тебе то, что я помню?
– Я помню, – сказал я как-то, обращаясь уже не к Тренту (которому нужно было позвонить в Нью-Йорк – все происходило глубокой ночью), а к Харриет, которая просто рухнула на постель после вереницы вечеринок, – как я снова и снова оглядывался назад. Мне трудно изложить всё доступно, поскольку речь идет не о месте, не об осязаемом предмете. И даже не о мысли. Правда.
Не знаю, слушала она меня или спала. Занавески были не задернуты, до самого рассвета они открывали вид на франтоватые лондонские фонари под безоблачным светло-серым небом. Кое-где бледно мерцали последние звезды. Где-то за горизонтом уже начинается восход солнца, безбрежный и полный какого-то благородства; этакий неистовый, щедрый дар с неистощимыми запасами тепла (конечно, исключая то, что они не являются неистощимыми и что солнце пожирает само себя). Я думал о воздушных слоях этой планеты: тропосфера, стратосфера, мезосфера, термосфера, экзосфера. Думал о том, с какой теплотой я буду вспоминать все это, оглядываясь назад. Вы бы сказали, что это ностальгия. Вы бы сказал и, что это изгнание...
– Если я ограничусь одной метафорой, – продолжал я, после того как над городом пролетел самолет, ритмично мигая сигнальными огнями, – тогда, я полагаю, это будет... я полагаю, цвет будет голубой.
Я ожидал услышать от Харриет удивленное: «Голубой цвет?» – но она не проронила ни слова. Она всегда засыпает (конечно, если она спала в тот момент) в одном и том же положении: лежа на животе, повернув голову направо, к окну, свесив правую руку с кровати. В этой позе она похожа на Синди Шерман128 на одной из ее фотографий. Кажется, что рядом с ее свешенной рукой вы сейчас увидите разбросанные таблетки, пустые стаканы, смятые купюры. Кто может винить вас за это? Ночью вполне возможно обнаружить рядом с ее свешанными пальцами разбросанные таблетки, пару пустых стаканов, смятые записки и счета...
– Голубой цвет, – тихо повторил я. Уютный, приглушенный шум отеля, беспокойное дыхание и утомленный рассудок города, слитые воедино. – Я помню, как, оглядывался среди падающей кавалькады, огненного потока моих восставших братьев... Харриет?.. Я помню, что видел многое из того, что вы, люди, могли бы ощутить только чувствами, ты ведь знаешь, что ощущение – самая древняя метафора в подлунном. Могли бы ощутить как лазурь и пространство. Особое пространство, особая лазурь; это не цвет неба в Арктике, не лазурит на полотне Бронзино «Аллегория с Венерой и купидоном» и, конечно же, не темно-синий цвет одеяния Богоматери, даже не очаровательный зеленовато-синий оттенок этих утренних часов... Харриет? Дело в том, что у меня проблемы с тем, как передать этот цвет в фильме. Лазурь будет большой проблемой, а вот пространство, бесконечное пространство, которое было скорее не пространством, а ощущением, чувством...
«Ба! – подумал я. И одновременно: – Люцифер, в чем дело?»
Я встал, пошарил в мини-баре в поисках коктейля «Лонг-айлендский чай со льдом», затем с голой задницей немного постоял у окна, вглядываясь в унылое небо. Я понял, дело было в том, что все это время я был так ужасно занят. Активная деятельность... да, активная деятельность начинала сказываться. В конце концов, это ведь всего лишь лопоухое и толстопузое тело Деклана Иисуса Христосовича Ганна. А чего я, собственно, ожидал, если принять во внимание ограничения, навязанные тем договором? Наверняка тело должно было издавать жалобные звуки. (Как бы в подтверждение моей правоты зад Ганна испустил болезненный и продолжительный звук, словно заика, который пытается произнести слово «тир» и никак не может перейти ко второму звуку в слове. Если бы Харриет не пошевелилась, почуяв сопровождавший его запах, я бы подумал, что она мертва.) Утром почти всегда у меня болела спина, я, кажется, уже упоминал об этом, так ведь? И мое слезное пи-пи вовсе не свидетельствовало о наличии у меня выделительной системы, и лишь огромнейшим усилием воли я не обращал внимания на поселившиеся во мне около недели назад головную боль и обезвоживание организма. При мысли о печени Ганна я представлял себе высушенный красный перец. Что касается его легких, они испускали запах битума и звук отслужившего свое шлифовального круга. Нет, необходимо признать, что у тела есть границы выносливости и что и плоть, и кровь взбунтуются, если их так истязать.
«Если только, – произнес неземной голос, – причина не в чем-то другом».
– Что ты делаешь? – донесся голос Харриет от едва освещенной кровати.
– Пью «Лонг-айлендский чай со льдом». Поспи еще немного.
– Иди сюда, ложись рядом.
– Бесполезно, я все равно не засну.
– А я и не хочу, чтобы ты засыпал. Я просто хочу, чтобы ты... да так, ничего.
Прошло несколько минут. Знаете, я чувствовал себя совершенно несчастным. Пытался прихлебывать «чай» и курить сигарету за сигаретой. Лондонский смог, взбешенный поднимающимся солнцем, превратил его первые лучи в длинный багряный шрам. Пиккадилли постепенно приходила в движение.
– Тебе когда-нибудь снятся сны, – медленно прохрипела Харриет, – в которых ты совершаешь нечто ужасное и непоправимое? Нечто ужасное. И, как бы ты ни сожалел, изменить ничего невозможно? Такое нельзя забыть.
– Нет.
В тот момент я не смотрел на нее. Зачем? Я знал, как она выглядит, лежа на боку лицом к окну, огни города едва заметно отражаются в усталых поблескивающих глазах. Я знал, что она смотрит на меня не мигая, ее щека утонула в подушке, а изо рта упала капля слюны. Я знал, что она выглядит чертовски грустно.
– Я все время вижу этот сон. Он прекращается, только когда я засыпаю.
♦
«Продолжай в том же духе, сынок, – сказал я сам себе на следующее утро. – И можешь снова отправляться к себе в Клеркенуэлл».
Я договорился встретиться с Виолеттой в «Свон-сонге». В роковом заблуждении я полагал, что Виолетта как раз то, что мне нужно.
– Послушай, это нелепо. Я думаю, ты мог хотя бы представить меня своим друзьям. Я никому не причиню вреда.
Как всегда, спокойна.
– Вот поэтому я и хотел встретиться с тобой. Пора представить тебя Тренту.
Я на мгновение задумался об этом. Конечно, вероятнее всего, Виолетта роль не получит. В таком случае предоставим Ганну самому избавиться от нее (этому парню придется самому расхлебывать кашу, заваренную мной, Люцифером, когда он придет в себя), как и Виолетте, когда горечь оставит шрамы в ее душе. Сейчас Виолетта, пребывающая в состоянии, когда, подойдя к славе на расстояние вытянутой руки, до нее можно почти дотронуться, но лишь затем, чтобы понаблюдать, как она повернется к ней спиной и мгновенно и эффектно скроется вдали, – действительно многообещающий, подающий надежды материал. Трудно предугадать, на что в самом деле окажется способна Виолетта, она почти подходит, но чего-то в ней все-таки не хватало. Да, я вижу величавую поступь. Разумеется, вижу ярость. Вижу порывы отвращения и любви к себе, хотя это потенциально опасно для психики. Вижу долгое выжидающее молчание, которое не могут нарушить сотни моих голосов.
– О, Деклан, ты просто невыносим. – Она потрепала Ганна по плечу, стараясь быть похожей на рассерженную маленькую девочку, но тем самым дала мне в руки смертельное оружие на последующие десять минут. – Ну почему ты даешь мне шанс? Я хочу сказать, почему ты даешь мне его, а?
А может быть, ей и достанется какая-нибудь роль. Трудно сказать. В конце концов, много играть ей не придется. Она видится мне в качестве спутницы Сыночка или служанки Пилата. А может, она будет одной из подружек Грязной Мэг до ее раскаяния (ясно, что в фильме будут сцены с двумя героинями, которые я не позволю Тренту вычеркнуть). А может быть, и роль Саломеи, потому что ей присуща свежая юношеская эротичность, которая способна свести с ума папочку. Все равно игра беспроигрышная. Интересно, что станет с Ви, если она доберется до Голливуда? Какая пара получится из них с Ганном!
– Пойдем.
– Куда?
– Тебе нужно в туалет.
– Да нет.
– Нет, нужно.
– Нет, Деклан, правда, я... О, понимаю. О-оо!
Да, черт меня подери, если это Ганн... Я хочу сказать, хотя Виолетта исполнительно отнеслась к тому, что мне было необходимо... Одна нога на толчке, покрасневшие руки обнимают сливной бачок, грива как у Джейн Моррис129 отброшена в сторону в порыве гнева... Под очаровательным нарядом распутницы, под задранной вверх юбкой (новый девиз Ви – «будь готова») я в очередной раз нахожу... я нахожусь в... ага!
– Как нелепо, – произнес я, застегивая молнию, пуговицы, приводя себя в порядок с едва скрываемой яростью. – Я хочу сказать, что это...
– Ну я же говорила, не беспокойся. Ты выглядишь не совсем здоровым, если тебе интересно мое мнение. Почему бы нам не договориться на пятницу?
– Пятницу?
– Трент Бинток. В пятницу вечером. Где он остановился?
Обычно в «Свон-сонге» туалеты содержат в безупречной чистоте, но в этом слева от сливного бачка на полу на плитке была заметна стертая надпись, гласившая: «Всё напрасно».
– В «Ритце», – промолвил я немного устало. – Где же еще?
После этого день совсем не заладился.
Я не планировал закончить его на кухонном столе Ганна в бессознательном состоянии, но эта забрызганная грязью доска с въевшимися пятнами, заваленная всякой вкуснятиной и деликатесами, была совсем рядом, когда я проснулся ближе к наступавшему в городе вечеру – ох, уж это мороженое «Найнти найн»! Парень, не пора ли пресытиться? Меня тошнило – результат ежечасных посещений бара, где солодовые напитки и крепленые вина, сменяющие вульгарную «кровавую Мэри» и холодное пильзенское, испытывали на прочность мою глотку. Пьянство средь бела дня. В такую жару. Представляете, что это такое? Чувствовал ли я себя гадко? Конечно, да еще как. Пошатывание и дрожь вызывают тошноту, и особенно необычайное опорожнение разума. А прежде всего – мое недовольство собой. Давно, действительно очень давно, я не был так собой недоволен. И с какой стати в месяц адских воскресений я решил навестить могилу Анджелы Ганн, просто ума не приложу. Я, что, думал, что это поможет?
Не смейтесь, но именно так я и поступил.
В последнее время меня преследуют желания, странные порывы, толкающие на всевозможные неожиданные и нелепые поступки. Такие слова, как «неизлечимый» и «оккультный», пульсировали у меня в мозгу. Пустые дурные предчувствия Вордсворта: «исчезновения», «нас покидают»... Да вы, наверное, просто со смеху покатываетесь. На минуту я позволил пластмассовому телу Ганна немного растянуться, понаблюдал в окно за медленным парадом взбитых облаков, а затем возвратился на изнемогающие от жары улицы, ведущие к церкви Святой Анны. Шепот сердца, настойчиво трепетавшего у позвоночника, словно прикосновение ледяной ладони. Проносящиеся мимо образы: лицо Анджелы на той фотографии. Родственники усопшей, склонившиеся над ее сырой могилой, словно менгиры. Лицо Ганна в карманном зеркале в туалете похоронного бюро, пара слов, добавленных им к речи, спрятанных под душащей невысказанной сыновней лаской. И все это, пока я пробирался мимо разбросанных повсюду ресторанов быстрого питания и валяющихся на асфальте таблоидов, засунув руки в карманы и растеряв всю силу воли. Что ж, хохочите. Они там, внизу, просто обоссались от смеха. Я начинаю уссываться, лишь думая об этом. Крошечное кладбище. К тому времени, как я туда добрался, последний луч солнца исчез за горизонтом. Меньше ста надгробий, похожих на... А собственно, на что? Громадные зубы? Знак победы? Да пропади оно все пропадом, этот язык просто испытывает мое терпение! Чем бы они ни были, это были маленькие могильные холмики, некоторые совсем свежие и чистые, другие превратившиеся в руины. Полустертые даты. И у Нового Времени есть своя тряпка для того, чтобы иногда стереть пару строк. Это не требует много времени. На кладбище не было ни души. Маленькая темная, только что тщательно отреставрированная церквушка отбрасывала свою тень мне на спину. Я собрался было навестить миссис Канлифф с ее косым взглядом и наведенным лоском, но решил нанести визит попозже. Она в надежных руках. Ей становится все хуже. Я почувствовал, что начинаю замерзать. Я вообще чувствовал себя ужасно, вы должны это знать, словно кожа на шее обмякла, и сердце Ганна, эта птица со сломанным крылом, взмахнуло крыльями так, что мой букетик ярких нарциссов опустил вниз головки130 и внимательные деревья оказались во власти утихшего ветра131 чувства вины. Насколько часто он мог заставить себя приходить сюда?
Вы знаете, что я сделал? Заплакал. В самом деле. Все глаза выплакал. Прямо здесь, на ее могильном камне.
АНДЖЕЛА МЭРИ ГАНН, 1941-1997,
ПОКОЙСЯ С МИРОМ
А теперь можете посмеяться. Так на меня подействовала фраза «ПОКОЙСЯ С МИРОМ». Ничего не мог с собой поделать. Это все Ганн. В последнее время он стал замечать за собой какую-то странную чувствительность к древним, освященным веками абстрактным существительным и священным фразам. «Долг». «Благоволение». «Честь». «Мир». «Покойся с миром». На глаза наворачиваются слезы. Он живет в смертельном страхе любви. Дитя своего времени, он запрятал все эти понятия в глубине своей души, в каком-то ее укромном уголке под толстым слоем пыли и паутины. Там они и хранились, эти святые реликвии, из которых наш скептик давным-давно вырос. Затем последовала смерть его матери, а вскоре после этого открытие, что, если случайно произнести эти развенчанные, как ему казалось, слова, их необыкновенная магия может воскреснуть. Телевизионная реклама авиакомпании «Бритиш Эруэйз», песни в стиле кантри, открытки с днем рождения компании «Холлмарк», церковные гимны. Лишь пару недель назад, еще до моего прибытия, он замер у какой-то церкви, где его внимание приковала хорошо знакомая мелодия:
Когда время придет, Отче наш, рядом будь,
Нам покой подари в час, что дан чтоб уснуть...
Ужасно. Он попытался избавиться от этого ощущения. Стишки, напрочь лишенные поэзии на стенах метро, где «прекрасное всегда являет радость»132 и отрывки из поэтических циклов исчезают в неловком молчании. Он, без сомнения, погиб. Однажды это была надтреснутая, но все же полная необъяснимого отчаяния механическая версия песни «Wish You Were Here»133 в исполнении уличного музыканта. В другой раз (ну, хватит) – речь Тони Блэра. То не было ни самоутешением, ни проявлением чистейшей сентиментальности. Скорее, странный резкий скачок нутра куда-то вверх, поворот или даже вывих чувства, который может заставить как вернуть свой обед наружу, так и разорвать сердце. Что бы это ни было, оно сбивало с толку, причем – я не преувеличиваю – сбивало с толку и меня, тоже довольно сильно, там, у гниющих останков старушки Анджелы.
Дебилизм полнейший. Пришлось встряхнуться четырехкратным повторением ирландского «Джейм-сонз» в близлежащем «Валете Кубков»134. (Хочу спросить, а как вы ведете себя, когда вас переполняют чувства? Разве это не то самое бремя всемогущего скачущего Иисуса Христосовича?) Я потом себя очень странно почувствовал, когда заиграло виски. Потерял сознание, как вы бы сказали, и все же, должен признаться, не так уж все и ужасно. Должен признаться (ведь должен же? Ну да, наверное...) немного... своего рода... Как бы это сказать? Внутренняя воздухопроницаемость. Пустое пространство вокруг встревоженного сердца. Такое ощущение, будто кто-то где-то (я знаю, знаю, знаю) тихо, незатейливо, без всякой тайной повестки дня говорил, что все в порядке, что наступит тишина и что мир приобретается по курсу потери...
В тот момент (познакомившись со следующей четверкой ирландцев, закурив «Силк Кат», чихнув и хрустнув суставами) я почувствовал, что смеюсь про себя над тем, в какую непредсказуемую и в то же время избитую шутку превращалась эта выходка.
Понадобилось ужасно много времени, чтобы добраться до дому. Мне тогда показалось чрезвычайно забавным наобум пересаживаться с автобуса на автобус и с одной ветки метро на другую. Думаю, не удивительно, что в конце концов я очутился в объятиях девятнадцатилетней ночной бабочки мужского пола в каком-то безымянном, но на удивление элегантном будуаре, где стоял запах лаванды, расположенном прямо над магазинами, торгующими порнухой, в стороне от Грейз-Инн-Роуд, хотя могу и ошибаться в точном указании места, поскольку где-то за час до этого я поддался уговорам торговца галлюциногенами.
Я... задержался в районе Кингз-Кросс, заинтригованный тем, что смогу увидеть одну из своих маленьких городских колыбелей порока (несчастья, сожаления, стыда, чувства вины, жестокости, жадности, ненависти, ярости, смущения) с другой стороны, с земли, так сказать. Теория на практике. Ученый-теоретик в шуме двигателей. Мои собратья сновали в эфире, занимаясь нелегкими соблазнами и мурлыча внушения. Я был несколько захвачен врасплох тем, что видел их, плывущих вокруг полчищ, пока не догадался, что это лишь обман зрения. Было необычно, позвольте мне повториться, видеть плоды трудов наших с точки зрения материи. Обычно, как вы понимаете, я и мои братья видим только духовные соответствия физических поступков. Существует целая область (ну вот опять: понятие «область» может завести в тупик, но это наиболее точное слово, которое у вас есть), где возникает духовная динамика этого смертного кольца. Мы знаем, что дельце удалось, но не потому, что мы видим тела, нет, а потому, что ощущаем результат (разрезы, кучи) в виде сооружения в этой духовной области.
Я задержался, как я уже сказал, в районе Кингз-Кросс, облокотившись на фонарный столб, с выражением, можно сказать, почти счастья на лице, когда мой взгляд упал на молодого Льюиса, он приметил мой взгляд, и, обменявшись многозначительным поднятием бровей и парой ухмылок, мы перешли от вульгарности его прейскуранта цен за услуги к очарованию комнаты над магазином.
Стройный юноша. Светло-карие, как у эльфа, глаза, остов и губы, которые в свое время пересекли Карибское море. Хотя цвет его кожи напоминал скорее кофе с большим количеством молока. Нежные (немного грязные при более тщательном осмотре) руки с длинными матовыми ногтями, и отголосок вьетнамской крови в удивительной пропорциональности для такого хорошо сложенного парня. И талантливый, насколько я помню, хотя последствия его внимания по отношению к предательскому члену Ганна были столь незначительны, словно он осуществлял магический ритуал, который не имел никакого эффекта. Ох уж эти наркотики! Тараканы сотнями устремились из штанин моих снятых брюк, темно-красные розы на занавесках превратились в крошечных карликов с мешками за спиной, моя рука увеличилась до размеров двуспальной кровати, целый стадион шепота, приток крови, я, выбрасывающий фонтаны чепухи, которые никак не влияли на спокойствие Льюиса. И, что хуже всего (вы уж слишком не расслабляйтесь, месье Ганн, я пойду на это преступление до того, как покину ваше тело!), пенис, который по способности сохранять чувствительность можно было принять за мягкую губку.
– Я не думаю, что это сработает, дорогой красавчик, – услышал я свой голос где-то в отдалении после сорока минут безрезультатной ласки – никакой реакции на твою... твою готовность выполнять поставленную задачу, надеюсь, ты понимаешь?
– Дорогой, здесь тебе никакого, блин, возврата денег, – ответил мой партнер, удивив меня тем, как быстро он перешел от роли неутомимого волчка к роли неудавшегося бизнесмена.
– Восхитительно. Такие условия приведут к тому, что однажды твоя голова слетит с плеч, хотя, разумеется, это будет делом не моих рук.
Не то чтобы это пришло мне в голову при виде внезапно появившегося над камином огромного боевого топора с двумя лезвиями, который бы очень подошел для осуществления этого намерения. Я так и представлял его себе: кровь запеклась на обоих лезвиях, к одному из которых пристал клок волос. Тем временем Льюис одевался, выражая отчетливое презрение каждой деталью своего туалета. Я подумывал, как достать топор, учитывая ту огромную бездонную пропасть, которая разверзлась на полу между мной и камином. В тот момент дверь открылась, и в комнату вошел бородатый мужик с довольно большой головой, черной бородой и светло-голубыми глазами. Он оглядел всю сцену, упершись руками в бока и выставив грудь вперед, что совсем не напоминало позу дамы из пантомимы, а скорее недовольное выражение скуки.
– Ну да? – произнес он довольно скептически, не обращаясь, как мне показалось, ни к кому конкретно. – Ну да? Ну да? Ну да?
Мне понадобилась целая вечность, чтобы стряхнуть с брюк Ганна больших черных жуков, к тому же меня постоянно отвлекали подступающая к горлу тошнота и не замеченные ранее белые мотыльки, которые хаотично двигались во всех направлениях, сплетая вокруг нас троих кошкину колыбельку.
– Хорошо, Гордон согласился на мои условия, детка, – произнес Льюис.
– Ну да? – повторил бородач.
– Я вот что думаю, старик... – начал было я.
– А ты, ясно солнышко, катись отсюда, – ответил он.
На меня это сильно подействовало, должен отметить. Нацепив наконец очищенные от жуков брюки и туфли Ганна, я нетвердой походкой направился к тому месту, где стоял наш косматый наблюдатель, нахмурив брови и плотно сжав губы, всем своим видом выражая отвращение.
– На твоем месте я бы ушел, – пробормотал Льюис.
Это был, как оказалось в дальнейшем, мудрый совет, хотя тогда я не обратил на него ни малейшего внимания. (Я хочу заметить, нет более верного способа заставить меня сделать что-либо, чем сказать, что этого делать не следует.) Кроме того, часами, даже днями часть меня исследовала потенциал данного мне тела, его нереализованную жестокость и подавленную энергию. Совершенно ясно, что хорошая взбучка не повредит Ганну время от времени. Может быть, даже предотвратит попытку самоубийства. (Меня просто шокирует это отсутствие жестокости из-за полного незнания ее лечебных свойств.) Никаких шансов проявить ее, пока в этом теле находился он, так как он буквально желтел от страха, выглядел, пожалуй, еще пожелтее канарейки под соусом, особенно опасаясь за свои зубы. (Что довольно странно, мне кажется, если учесть, к чему еще могла привести заварушка: к разрыву селезенки, перелому коленных чашечек, выбитому глазу, порванной барабанной перепонке, отбитым яйцам, вырванным с корнем соскам, ну и тому подобному), но я помню, какую радость было готово испытать его тело, как сильно оно было готово благодарить меня за то, что я наконец открыл миру загубленные таланты... Блуждающий в дымке серотонина135, я четко помню свой причудливый вид после нескольких ударов кулаком (я вообще-то сидел в широком кожаном кресле), как раз перед тем, как бородач, не стерпев того, что я взял его за лацканы пиджака, с поразительной скоростью и аккуратностью врезал мне, затем – все с той же скоростью и неизменной аккуратностью – усадил меня на задницу так, что его колени, намеренно или нет, оказались на уровне моего лица, которое было радо встречи с ними; согласно законам земной физики, это и произошло, причем так, словно пушечное ядро попало в ром-бабу. Мне кажется, что, кроме синяков и новой коллекции болей в различных местах тела, со мной сделали кое-что еще. Я не могу с точностью этого утверждать, потому что чернота поглотила все мое сознание за сотую долю секунды до начала сношения. Я пришел в себя спустя несколько часов и обнаружил, что комфортно примостился между мусорным баком и кучей бумажных обрезков в переулке за магазином. «Ободрали как липку», – подумали вы. Одурачили. Хорошо отделали. Отымели. Это научит меня, как шляться в пьяном виде и под кайфом с полутора тысячами фунтов в кармане. А славная команда, эти двое, Льюис и тот другой. Я подумал, что надо выяснить потом, кто из ребят работал над ними, и повысить того в должности...








