Текст книги "Я, Люцифер"
Автор книги: Глен Дункан
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
То, что я чувствовал себя отвратительно, не имеет никакого значения. Не имеет никакого значения то, что я понял, что, возможно, вел себя как нетерпеливый младенец. Не имеет значения, что я (мы все) хотел начать все сначала. Не имеет значения. Ты – ангел, ты падаешь, больше тебе не подняться, все, конец. (Или, по крайней мере, тебя заставили в это поверить до этого странного поворота событий.) Посвяти мы себя изучению рака или спасению домашних животных, все равно мы бы не оставили и следа в Его бесконечно жестоком сердце, так же как в первоклассном сердечке Назаретянина, предназначенного с того момента человечеству. (Младшенький и его сердце. Словно беременная женщина с растущей грудью: убирайся, это для ребенка.) Счет был всем нам известен. Счет: Бог – до фига, ангелы – ноль. И все смотрели на меня. Если бы я сплоховал, меня бы растерзали на месте. Что же касается речи во славу ужаса и подземного мира, в котором, хотя я сам прятался в его пере, Мильтон все же ухитрился лишить нас ангельской славы (так же как и перечисление опустошений, которым подверглось ангельское войско), должен сказать: что бы я ни потерял, мой хорошо подвешенный язык остался со мной. Нужно было видеть, как эта речь потрясла их. К концу ее я развернулся вовсю. Хотя во мне царило уныние. У меня было примерное представление о том, каким должно быть настоящее зло. У меня было примерное представление о том, что оно должно быть требовательным. Но я повторяю: разве у меня был выбор?
«Отныне, Зло, моим ты Благом стань»139. Но это всего лишь фраза (он любил все упрощать, этот Мильтон), которая иногда понималась не так, как следует. Чаще всего это толкуется так, будто мне действительно по душе зло само по себе. Позвольте теперь спросить вас, – я уверен, что вы здравомыслящий человек с функционирующим мозгом, – вы что, серьезно думаете, что только на основании одного указа архангел (самый главный архангел – о, нет, вы слишком добры), что на основании одного только указа архангел может с такой легкостью отказаться от своих прежних радостей и достижений? Если бы и на самом деле все было так просто!
Нет, я понимаю, вам будет нелегко ответить, но я могу свести все к одному: я не люблю зло. Оно причиняет боль. Оно просто убийственно, если хотите знать правду. Иначе откуда у меня эти странные боли? Зло причиняет мне боль. Боль. Так же как тогда, когда оно существовало само по себе, еще до моего падения. Если бы только оно было таким простым, как принято считать традиционно. Если бы мне с самого начала казалось, что зло – добродетель и наоборот, но этого не было. Для меня добро до сих пор добродетель, а зло – порок.
Так кто же я такой? Извращенец?
Что ж, может, кто-то так и подумает. Но все дело не в добре и зле, а в свободе. Для ангела может быть лишь одна истинная свобода – свобода от Бога. Свобода – это причина и следствие. Если в этом особенном мироздании свобода от Бога (поклонение Богу, зависимость от Бога, повиновение Богу) есть то, к чему ты стремишься, тогда, боюсь, зло остается единственным оружием в этом городе. Я бы хотел, я бы очень хотел, обладать природой, которая не знала Бога, – как рыбы в пруду, которые не знают о том, что есть жизнь за его пределами: лужайка, дом, город, страна, целый мир...
Ваши мыслители борются с понятием чистое зло, или же, как они любят говорить, зло ради зла. Не представляю почему. Не существует зла ради зла. У каждого проявления зла есть своя причина, и даже у моего. Мучитель, тиран, убийца – виртуозы в созидании зла – все они действуют на основании определенных причин, даже если совершают его ради своего собственного удовольствия. (Ваши мыслители заняты проблемой, какое удовольствие злодеи получают от содеянного зла, но это совсем другой вопрос.) Зло ради зла, если бы таковое существовало, являло бы собой безумство. И даже идиоты действуют по каким-то своим идиотским причинам. Наиболее сильную боль Старику причиняет не то, что я занимаюсь злом, а то, что это причиняет мучительную боль мне самому. Ему больно от того, что я готов заплатить даже такую цену – постоянная мучительная боль – за то, чтобы освободиться от Его пут. Вот в чем главная проблема. Вот этого Он и не может стерпеть.
Можно ведь просто взять да уйти. Можно прекратить искушать, соблазнять, богохульствовать, лгать и т. д. и жить свободно, оставаясь самим собой. Знаете, для меня это ужасно жгучий вопрос, вопрос, чем я являюсь вне наших отношений Вы-Знаете-С-Кем140. Я хочу сказать, я ведь что-то из себя представляю. Хотелось бы мне знать, какой я на самом деле. Интересно, я... э-э-э... нормальный?
Предполагается, что я виновник всевозможных преступлений и проступков, но, когда вы дойдете до сути, вы увидите, что я виновен лишь в одном – желании знать. Говорят, дорога в ад выстлана благими намерениями. Это очаровательно. Но на самом деле она выстлана ставящими вас в тупик вопросами. Вы хотите знать. Вы чего-то себе не представляете, у вас возникает интерес. «Интересно, каково будет вонзить нож ему в горло?» Как вы думаете, чей это вопрос? Вы удивитесь. Так думает молодая мать, нарезая еще теплый хлеб, а рядом на своем высоком стульчике сидит ее малыш, которому нет еще и двух, гукая что-то, ну просто вылитый тупица, с которым плохо обращались. Конечно, в девяноста девяти случаях из ста она не собирается так поступать, но вы знаете, что оно здесь, это желание, – прекрасное, отвлеченное от жизни любопытство. Оно там, потому что его туда поместили. Попробуйте. Возьмите нож, резак, клюшку, заряженный пистолет, когда кто-то находится рядом, возьмите в руку инструмент потенциального разрушения и скажите мне, что нигде, нигде в вашем мозгу не промелькнул этот вопрос: а каково было бы воспользоваться этим?
Порок, о котором вы знаете, конечно, волнует воображение, как ничто другое. Спросите тех, кто работает с преступниками, совершившими преступления на сексуальной почве, полицейских, расследующих дела о педофилии, инспекторов по делам об изнасиловании. Спросите у них, сколько времени нужно на то, чтобы возникло это желание знать. Попробуйте. Идите навестите вашего местного Дамера, или Сатклиффа, или вашу Хиндли141. А после визита скажите мне честно, что вас ничуть не побеспокоило то чувство, что они знают что-то, что не известно вам. Огромная растиражированность «Настоящего преступления»142 – все эти удивительные свидетельства, черно-белые изображения... Почему они покидают полки, прилавки, Интернет? Приятное возбуждение? Да, разумеется (желание пролить кровь, садизм под маской усталости и вопросов типа: что заставляет этих монстров залезать в долги? Неужели они не поймали этого подонка? Вы бы удивились, осмелюсь сказать, узнав о том, какое влияние на бульварные романы оказали события, произошедшие где-то на окраине города), более того – желание знать. Конечно, за исключением того, что вы не можете знать за него, за этого монстра, не познав всего на деле. Определенные виды знания (вам это известно, но вы продолжаете обманывать себя) требуют строго эмпирического подхода.
Мне было интересно, как, знаю, и вам: а зачем, собственно говоря, я этим занимаюсь? Не фильмом. И не всей этой затеей с месячным пребыванием в теле Ганна (к этому моменту уже ясно, зачем я этим занимаюсь... Ну, ради мороженого, ради поцелуев, пенья птиц на рассвете, ради ощущения тени от листвы, вкуса клубники на языке, ради чистейшего рок-н-ролла плоти и ее чувств), да нет, я имею в виду это занятие, это занятие литературой. Зачем, последовал бы ваш закономерный вопрос, тратить столько времени и энергии на написание книги, когда я мог бы проводить снаружи каждую секунду, когда не сплю?
Вот Ганн объяснил бы все с легкостью, но не в этом дело.
Дело в том...
Стыдно признаться. На самом деле стыдно.
Иисусик ходил среди вас и говорил с вами на ваших языках. Он оставил после себя книгу – такую двусмысленную и парадоксальную, что ее можно подогнать под потребности любого слабого или скептически настроенного ума, книгу, из которой было совершенно ясно, куда направлять благодарность в виде денежных пожертвований и хвалы, когда бутерброд упадет маслом вверх. (Они не слишком желают услышать, что вы скажете, если он упадет маслом вниз.) У него была всеохватывающая слава, потому что он владел языком полностью. Слава и есть язык. А какая слава была у меня, с моей гипертрофированной гордостью? Любое гордое существо сошло бы с ума, находясь в невидимом состоянии еще бесконечность назад. Я чувствовал себя как писатель-гений, которому навечно запретили насладиться его частью успеха, оглушительных оваций, брошенных на сцену букетов, оставив ему часто непонятливый и посредственный актерский состав. Но разве я жаловался?
Я бы никогда и не жаловался, если бы мне не подкинули на стол это абсурдное предложение, что было сделано, по-моему, довольно презрительно – не проронив ни звука, не произведя ни шороха. Это никому не делает чести и достаточно для того, чтобы никогда не пойти на уступки. («Никогда не сдавайся». Это стало моим девизом давно, еще задолго до того, как оно вылетело из уст какого-то вашего бывшего премьер-министра.) Этого было бы достаточно, чтобы остаться... самим собой в тишине, так и не войдя в живые страницы вашей истории. Но что поделать с тиканьем часов и всем прочим?..
В конце концов, я был так близок вам. Я не совсем без... Я хочу сказать, я знаю, было... трудно по временам, можно сказать, люблю и ненавижу одновременно, но я всегда... знаете, всегда был там ради вас, разве не так?
К тому же теперь я печатаю со скоростью четыреста знаков в минуту.
♦
Да, я чокнутый. Совершенно чокнутый. Честно. Меня нужно по телевизору показывать. Не поверите, но я вчера такое наворотил... Расскажу – не поверите. Сказать вам? Я ездил к Пенелопе.
Обозревателей рубрики слухов ожидает депрессия. Глубокая депрессия. Потому что я начал рассказ, находясь в состоянии сильного уныния, но встрепенулся и в мгновение ока схватил ключи Ганна – итак, слушайте. Надо же, готовый фразеологизм слетел с губ, словно Афина Паллада, вырывающаяся из грозного лба Громовержца Зевса. Такого допускать нельзя. Единственный способ бороться с такими оплошностями – записывать их. Им невозможно придать нужную форму, ими невозможно по-настоящему творить, их вообще невозможно использовать в искусстве. История фиксирует факты. Что не, позвольте мне начать перечислять факты, свидетельствующие о моих оплошностях. Я отправился навестить Пенелопу.
Осмелюсь утверждать, среди вас есть такие идиоты, охотники до любовных историй, что воображение уже рисует им, как будет развиваться столь невероятная и поистине эпохальная любовная связь между мной и Пенелопой. Ради таких, как вы, существуют голливудские режиссеры, подобные Фрэнку Гетцу, приятелю Харриет: «Это история о том, как Дьявол приходит на землю? Вселяется в тело придурочного писателя, так? Хорошо. А теперь, какая бы мурня не происходила, он в любом случае должен влюбиться. В подружку придурка-писаки. Следите за ходом моих мыслей. В нее стреляют. Больница. Реанимация. Нашему парню приходится идти на сделку с Богом. Ее жизнь в обмен на его. Когда он умирает, оказывается, что у него больше нет чешуйчатых крыльев и прочего дерьма. Ослепительно белые перья. «Страдания в аду? Хуже. Страдания от любви». Это станет ключевой фразой в рекламе. Все понятно? Дозвонитесь до Питта143. Он сразу приедет...»
Я не знаю, откуда у меня возникла подобная мысль. (Это один из тех вопросов, на которые мне хотелось бы найти ответ. Конечно, я знаю, откуда берутся ваши мысли. Но со своими разбираться не так-то просто.) Должен признать, что мне ужасно любопытно встретить ее во плоти: я – в своей, а она – в своей. Хотя это, естественно, плоть Ганна. У меня даже был безобидный план, который по возвращении Ганна (если он вообще появится – он ведь такой трус) вернул: бы его к подружкам без всяких директив сверху со стороны ангелов Чарли144. Я не собирался с ней ничего делать. По крайней мере, не то, что вы подумали. Лишь невинная шалость. Я просто хотел... В общем, вы это сейчас сами увидите.
Я сел на двенадцатичасовой поезд в Юстоне145 и прибыл на Манчестер-Пиккадилли в 14.35. (Плохо, что Ганн не умеет водить, а я бы предпочел умереть, чем потратить целый день на то, чтобы украсть машину и обучиться вождению.) Был необычайно прекрасный день. Такого лета вы не видели с семьдесят шестого года (по Новому Времени). Жара струилась по городу. По дороге на вокзал я съел четыре порции «Найти найн» и клубничное мороженое. Мороженое. Представьте себе, что ваш рот – кратер, постепенно заполняемый влажной прохладой, и вы ощущаете блаженство. Во всяком случае, я чувствовал себя именно так. Разница между горячим и холодным – это просто поразительно. Особенно когда начинаешь об этом задумываться. Все время в Англии я объедаюсь, с тех самых пор, как попал сюда (барашек жальфрези, анчоусы, зеленые оливки, вымоченные в масле и начиненные чесноком, глазированная вишня, копченая семга, шоколад «Тублерон», редиска с морской солью и молотым перцем, селедка, мятные пастилки...), но мне еще предстоит попробовать то, что сравнится с мороженым: спираль холодного восторга в вафельном рожке «Найнти найн», украшенная гирляндами – нет, усыпанная драгоценностями с липким соусом из благородной малины, приправленной искусственными и чересчур завышенными в цене хлопьями. Я вам торжественно заявляю: мороженое настолько вкусно и вредно, что мне даже не верится: неужели его изобретение принадлежит не мне?
Тем временем я шел к Юстону. Оказывается, мне все еще очень нравилось ходить пешком. Кажется, такая нелепость: просто ставите одну ногу перед другой – и вы на месте. Небо было далекое, безумно голубое с плывущими в вышине кучевыми облаками-крапинками. Моя тень подпрыгивала и дрожала рядом со мной, словно медлительный или парализованный попутчик. Любимый Лондон, будто подгоревший омлет, испускал вонь от своего транспорта и мусора – здесь вы можете почувствовать запах девятнадцатого, восемнадцатого, семнадцатого и шестнадцатого веков; ароматы города перемешивают эпохи: кружево ресторанов быстрого питания и застаревшие нечистоты, дизель и пергамент с пылью. (Я уже достаточно прошел пешком с того момента, как открыл глаза в ванной Ганна. Однако мне приходится делать над собой усилие, чтобы сохранять спокойствие, находясь в вихре окружающих меня цветов, чтобы сдерживать возможные приступы бешенства и не упасть в обморок, чтобы контролировать ситуацию.) Нет, вряд ли я смог бы отрицать достоинства прогулок, как, пожалуй, и достоинства безделья. Отменил встречу с Харриет, назначенную на вечер следующего дня. Просто так, взял и отменил. Я сидел у себя в комнате в «Ритце»; только я вдохнул верно отмеренную дорожку качественного боливийского кокса, как меня, а сначала мой нос, привлек к раскрытому окну запах свежескошенной травы в Грин-парке; я в него и выглянул. Небо, изборожденное оттенками розовато-лилового и сиреневого, снизу было забрызгано кровавым закатом; синеватый парк выдыхал накопленную за день жару; деревья слегка потрескивали; на вкус воздух был не то опаленным, не то очищенным, как будто его наполнял огонь... Я позвонил ей на сотовый и сказал, что меня тошнит. Вы бы в это поверили? Променять гипнотизирующие монологи Харриет на спокойное вечернее созерцание того, как сумерки плавно перетекают в ночь. Я сам едва верю в это. Может быть, наступила фаза зрелости. Красота и грусть. Во мне было столько меланхолии, столько печали и деревенского одиночества, что ничего не оставалось, как заняться ночью петтингом с Лео. (Я еще не говорил о Лео? Из объявления «Он ищет его»: «Лео, первоклассные плетки и прочие услуги, исполняю роль господина или раба, против видео не возражаю, никакого сексуального контакта, никаких женщин». Нет, кажется, не говорил. Да, мой дорогой Деклан, боюсь, тебя ожидают удивительные новости.)
Что бы то ни было. (Вы предпочитаете «Что бы то ни было» или «Кое-что»? Поиски заглавия – это настоящее мучение. Я провел час или два, забавляясь также с вариантом «Ха».) Что бы то ни было, Пенелопа вернулась в Манчестер. Она переехала туда после того, как они с нашим Декланом разошлись. Она колебалась по поводу переезда на север. (Знаете, что меня в вас, люди, раздражает? То, как вы говорите, когда не можете на что-то решиться: «Я колеблюсь». Никогда не говорите прямо, все у вас метафоры. А имеете в виду на самом деле: «не... решаюсь».)
Опять увильнул. Извините. Сожалею.
Я видел ее фотографии. Она не очень сильно изменилась. Волосы все те же: теплые, золотистые, часто спутывающиеся, но теперь они ниспадают на плечи не так, как раньше, когда они доставали до талии и так возбуждали Ганна. В глазах все еще сохранилась... красота, но в то же время в них появилась жизнь, время, история, мысли, боль. Меньше любопытства, чем у Пенелопы Ганна. Меньше любопытства, больше жизни.
Она читает лекции. Небольшая квартирка с садом. Кот по кличке Норрис и две некрещеные золотые рыбки. Когда она того хочет, появляются мужчины: время от времени незаконно удовлетворенные аспиранты, ненормальные типы, подобранные во время вылазок (с участием ее самой и ее развращенной соседки Сьюзен) в ночной мир города, но после того как ушел Ганн, она дорожила своим собственным пространством, в удаленном уголке которого она могла уединиться и размышлять; тлеющая сигарета, бутылка дешевого вина, сад вечером, птичья песенная какофония. У нее была и женщина (за отснятый материал Ганн заплатил бы немалые деньги), три года назад защитившаяся доктор философии со смелыми черными глазами и влажными от геля волосами; она носила желто-коричневые кожаные брюки и, видимо, непомерно дорогие шелковые блузки. Лора. От нее пахло лимонами и «Импульсом» с запахом мускуса. Она сильно возбуждала Пенелопу с самого начала, это стало ее приключением в Зазеркалье. В конечном итоге Лора оказалась не более покладиста, чем пять других любовников Пенелопы, которые были у нее после Ганна.
Зеленая кожаная куртка висит с обратной стороны кухонной двери. Пенелопа сидит напротив меня за ненакрытым обеденным столом из дуба, повернувшись ко мне профилем. Ее руки обхватили колени, голые ступни касаются стула, стоящего рядом. Кухонная дверь открывается прямо в сад. Меня так и подмывает хихикнуть, бросить взгляд назад, вспомнить непристойные моменты, имевшие место у этого стола. Она открыла вино, которое я принес – не какую-то дешевку, а непомерно дорогую бутылку «Риохи», – первый глоток мы делаем просто так, ни за что (а за что, собственно?).
– Я хотел поговорить с тобой, – говорю я.
Она глотает вино и делает еще один глоток. Проглатывает снова. Я знаю о чем она думает. Я сейчас скажу ей это: «Пенелопа, дорогая моя, я знаю, о чем ты думаешь», я скажу ей это, когда она вдруг повернется и посмотрит мне в лицо.
– Деклан, – говорит она, – пожалуйста, не думай, что это притупилось. Пожалуйста, не думай, что, я приняла как данное то, что я сделала. Я знаю, ты думаешь, что...
–Нет, я этого, не думаю…
–И не думаешь, что я жду не дождусь, когда ты перестанешь ненавидеть меня, потому что я не?.. Я знаю, как это было жестоко и некрасиво с моей стороны. Я знаю, я знаю. Ты поступаешь с кем-то несправедливо... Когда ты поступаешь с кем-то несправедливо, используя старый всем известный прием, обманываешь кого-то...
Поразительно. Слезы. Господи Иисусе. Она быстро развивается. Все это длится вот уже два с половиной года. Ганн встает, они открывают бутылку вина, он говорит ей, что хочет с ней поговорить, и – бац – в сердце открывается рана и начинает кровоточить, заливая все вокруг кровью. (Признайтесь, все ваши чувства, выяснение отношений друг с другом – это так неприятно, так безнравственно. Я всегда считал это чудовищным. Мне это напоминает бесконечную аварию на дороге: все едут слишком быстро, слишком близко друг к другу, ни на что не обращая ни малейшего внимания, без всякой осторожности или слишком...)
Прелестно, думаю я. Ганн, который презирает ее за то, что она влюбила его в себя, затем предала, наверняка захотел бы воспользоваться моей смелостью, будь он здесь, – что было бы не очень здорово, – имей он малейшее представление о том, чем я собираюсь заняться.
– Это было отвратительно, блин, – говорит Пенелопа. – Именно так. Я знаю, именно так оно и было.
– Не возражаешь, если я возьму одну? – говорю я, указывая на распечатанную пачку «Мальборо», лежащую рядом с ее рукой.
Никакой реакции, бумажный носовой платок прижат к неожиданно покрасневшему носу. Понятно, начал заходить не с того края. (Будь прокляты эти спонтанно возникающие желания. Как вы с ними справляетесь? Они приходят сами собой: мне просто захотелось курить. Я оставил свои сигареты в том дурацком поезде.) Она настолько погружена в свои чувства, что едва ли обратила внимание на то, что я беспокою ее по такой мелочи, как сигареты. Так или иначе, я беру одну и закуриваю.
– Я имею в виду, что... Деклан, пожалуйста, не говори мне, что ты ненавидишь меня. Я знаю, что это так. У тебя есть на это право. Только, пожалуйста, пожалуйста, не говори об этом здесь. Уверяю тебя, я и так ненавижу себя за нас обоих.
Мне ужасно хочется, чтобы она продолжала. Как очаровательны ее страдания, ее вина, особенно потому, что вся ее личность основывалась на принципе: знаешь, что это правильно, – тогда поступай именно так. Не то чтобы она была совершенством. И у нее бывали ошибки, просчеты, дни лени или экзистенциальная опустошенность, но у нее не было такого падения, как у Ганна, которого низвергла в пропасть собственная распухшая голова. Она была очень требовательна к себе. Она помнила прошлое. Сьюзен постоянно говорила ей, когда они устраивали себе небольшие праздники: «Твоя проблема, блин, – это то, что ты не можешь позволить прошлому уйти в прошлое». Ее дыхание, отдающее сидром и марихуаной, ударило в лицо Пенелопе. «Как ты собираешься жить дальше, когда твоя голова покоится в прошлом?» Это не голова, хотела было возразить Пенелопа. Это сердце.
Здесь-то, боюсь, и начинаются оплошности. (Пальцы мои с сомнением перебирают скользкие ключи Ганна. Я уже подзарядился тремя чашками «Эрл Грея» и шестью выкуренными сигаретами. Если бы ваш язык явно не был создан для лжи, мне пришлось бы попотеть, чтобы сказать правду. Профессиональная репутация и все прочее. Однако...) Предстоит самое необычное. Как бы это сказать? Оказывается, я... я...
Послушайте, я вовсе не дурак. Я уже привык к тому, что какие-то черты Ганна частично проявляются и в моем поведении – смутный отпечаток пальца то тут, то там. Я знал, что никакого четкого различия между нами не будет (у тела есть количественные ограничения на пропуск сквозь себя других объектов – разве я этого не знал из своего предыдущего опыта по вселению в тела? Гниение и вонь. Непроизвольно всплывающие в сознании обрывки детских стишков или удивительные всплески нежности, возникающие при появлении любимого медвежонка. Все это из-за общего пространства.); но это... это что-то совершенно другое. То, о чем мы здесь разговариваем, – это оптовый импорт определенного чувства, которое ни с того ни с сего появилось прямо из прошлого Ганна в моем настоящем. Я открываю рот, чтобы начать говорить то, что я должен был сказать, придя сюда, и меня охватывает агония ненависти и боли. (Поймите меня правильно. Если я и знаком с чем-то, то уж точно с ненавистью и болью. Ненависть и боль – это моя плоть и кровь, так сказать, моя духовная оболочка, мой запах, мой образ, мой... – давайте на этом остановимся. Дело в том, что я привык к своей ненависти, своей боли, они, как ничто другое, полностью согласуются с цельностью моей личности. А в этом случае ненависть и боль подобны буйному незваному гостю. Еще минуту назад его не было, и вот он здесь, и я вдруг начинаю ненавидеть Пенелопу. Ведь на этой клавише, кроме цифры «1», восклицательный знак. Shift+1=! Нет, этого недостаточно. Совершенно не подходит для обозначения моего удивления. Даже жирным шрифтом. Даже подчеркнутым жирным курсивом. Мне нужно нечто особенное, какой-нибудь пунктуационный знак, который еще не изобретен.)
Так я и сижу с открытым ртом, меня переполняет человеческая боль и человеческая злоба. «Она была там, – говорит какой-то голос (вероятно, это голос Ганна), – ее теплое тело полностью обнажено, ее волосы лежат вокруг нее на постели... В постели, в которой мы... Как она могла... и думать об этом и продолжать сосать его член и глотать его сперму и продолжать думать об этом ее долбаный язык у него во рту и на лице его лицо и ее лицо и она была она была вы знаете как она выглядела и теперь он тоже подумай об этом ты жалкий кусок дерьма и ты ничего ничего ничего ты только блин хочешь умереть».
Оглядываясь назад, любезный читатель, мне кажется, что, хотя прошло уже достаточно времени, мне было жаль Ганна: в нем таилось столько гнева и боли, а средства для их выражения оказались просто ничтожны. То есть по сравнению со мной он оказался совершенно скован. Вся земля и все живое на ней способно выразить мои страдания. А что было у него в распоряжении? Английский язык. Я не знал, как мне следует выглядеть, а потому просто сидел и курил. Может быть, был похож на раскрасневшийся паровоз из детского мультфильма, который, находясь в скверном расположении духа, пыхтит, но тянет вагоны на гору, неся свое наказание. Однако, на что бы я ни был похож, самым важным было то, как я себя чувствовал. А чувствовал я себя, – могу только предполагать, – как Ганн: будто заново окунулся во все прелести того яркого момента предательства. Дверь, как аморальный церемониймейстер медленно отворялась, открывая глазам всю сцену: Пенелопа на кровати. Эта… эта (кто? тварь? сука? шлюха? минетчица? Ни одно этих слов не называет предмет ярости Ганна так, как он
того заслуживает...), тот мужик над ней опирается на локти, его взгляд выражает удивление, ее, обращенный к зевающей двери, – смерть.
Меня охватило непреодолимое желание сделать ей больно, пока она сидит напротив меня и страдает. Не физически, – Ганну это недоступно, что бы он ни воображал при жизни, – а с помощью неисчерпаемого репертуара языка, его полного, незадействованного арсенала.
Ее лицо являет собой воплощение прошлых невзгод и перенесенной вины. Зеленые глаза кажутся разбитыми, словно в них раскололось стекло. Попавшая в аварию тушь для ресниц скопилась на автостраде. Словно драгоценные камни, блестят на ресницах слезы. Она едва может сдержать рот. Воспоминания. Какой беспорядок они вносят в человеческое лицо. Все это я уже проходил биллионы раз.
Теперь Пенелопа.
Переполняющее меня желание и необходимость причинить ей боль. Слова, слова Ганна не просто вертятся, а роятся у меня на языке, будто некий внутренний дым выкуривает их из головы-улья. Но – ну да, именно «но», —. когда у меня есть план, я придерживаюсь его. В отличие от некоторых. Если все, дело в телемосте заточенного в чистилище Ганна (заметка для себя: вызвать Нельхаила, доклад о состоянии дел слишком запаздывает), то он просчитался с аудиторией: она слишком пассивна. Дело не в том, чего хочет рогоносец Ганн – плевать на громкие и отчетливые крики его оболочки и требования его отсутствующей души. Дело в том, чего хочу я. Так, обойдя все это вокруг, будто огибая встревоженную чувствительную статую в узком проходе галерей, я, протягиваю свою руку и дотрагиваюсь до суставов пальцев горячей, держащей бумажный носовой платок руки Пенелопы. Она хорошая, сильная, виноватая девочка, и она смотрит мне прямо в глаза.
– Это не то, для чего я сюда пришел, – говорю я, представляя себе, как Ганн рвет на себе бестелесные волосы, где бы он ни был.
Пенелопа выглядит усталой, она воплощение всего человеческого, – но вот я решился. (Кстати, если я решу остаться, – ха-ха, – я бы хотел, чтобы она стала матерью моих детей...)
– Я пришел сюда, – продолжаю я, бросая свой взгляд на круглую крышку стола, как человек, который, выдержав тяжелую и почти ставшую фатальной борьбу, узнал цену доброте и смирению, – чтобы сказать тебе... чтобы сказать тебе...
– Ну и?.. – говорит голос из опустошенной горем гортани.
– Сказать тебе, что... я... прощаю тебя (слова потекли сами собой, после того как я выдал это «прощаю»), не возлагая на это никаких надежд. Это было предательством, да, но я первым предал тебя. Мое долбаное тщеславие. Мое идиотское, лживое тщеславие. И даже если ты обидела меня, любовь моя, то только потому, что тебя спровоцировал на это несправедливый поступок по отношению к тебе с моей стороны. Прости меня за то, что я сделал, за то, каким я стал, за то, как все мерзко и фальшиво.
Я снова взглянул на нее. Ее брови поднялись, а губы сжались. Она не знает, что делать, что происходит, любит ли она еще Ганна, не может ли это быть уловкой, лишь началом перед давящей на чувства ловушкой для дураков. Она (мне нравится это слово) поражена.
– Я ничего не прошу, – говорю я, медленно наклоняясь и расстегивая куртку (хочется сказать вам, что сменить Армани, Гуччи, Версаче, Ролекс на смертельно скучные тряпки Ганна – это издевательство, но не было смысла все усложнять), откинувшись на спинку стула. – Это не просьбы, или обращение, или жест, требующий ответа. Я просто хочу, чтобы всю оставшуюся жизнь ты жила, зная, что с моей стороны ты прощена и любима. А все, что произошло, – моя дурацкая ошибка.
– Деклан... О боже, Деклан, я...
– Ничего сейчас не говори. Я просто хочу хоть однажды почувствовать себя чистым, ощутить правильность своего поступка. Мы ведь понимаем, что нет смысла говорить о том, что мы с тобой останемся друзьями, и все такое. Я думаю, мы слишком много значили друг для друга, чтобы удовлетвориться этим теперь.
Я никак не могу решиться на дальнейший шаг, но, кажется, все идет хорошо, поэтому я переворачиваю ее руку и наклоняюсь вперед, чтобы целомудренно поцеловать ее ладонь. Она весьма удивлена. (Вы не поверите. Но вот в ней, словно солнечный луч, прорывается мысль: «Боже мой, я была права. Мои инстинкты подсказывали мне правильно. Он вырос, но для этого должен быть потенциал... Может быть... может быть...») Но я ушел. Прохожу из кухни прямо в прихожую, в то время как она все еще пытается подняться со стула, вставая из-за стола. Со входной дверью я разбираюсь сам, захлопываю ее за собой и быстро шагаю вниз по улице. Понятно, я ее чувствую. Она подходит к двери, открывает ее, выглядывает и, видя целеустремленность и быстроту моих шагов, понимает, что нужно оставить все как есть, и тогда оно даст свои плоды, а ненужные слова лишь все разрушат. (Что касается меня, то, так или иначе, они мне и без того порядочно подпортили.) Я не был готов к новому чувству. Я ловлю такси и мгновенно утопаю в его сумраке; едва успеваю сказать, куда ехать («... станция... Пиккадилли...»), прежде чем это чувство полностью овладевает мной, и я погружаюсь в ужасный сон.








