Текст книги "Разговоры с Раневской"
Автор книги: Глеб Скороходов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 31 страниц)
«Как грустно, когда они улетают!..»
Речь зашла про хиппи – Ф. Г. прочла статью о Вудстокском фестивале в «Театре».
– Я их понимаю. У них нет программы, у них отрицание ради отрицания, анархизм. Но нечто подобное испытала и я. Однажды, когда мне было лет пятнадцать, я, увидав проходившую по улице босую сверстницу (осень, холодно!), бросила ей свои туфли – модные, с тупыми вывороченными носками – фирмы «Вэра», – вот увидите, эта мода скоро вернется.
– Возьми и обуйся, – крикнула я.
Через несколько минут в комнату вошел отец.
– Я видел, что ты сделала, – сказал он. – Но я прошу тебя запомнить: здесь нет ничего заработанного тобою. Ничего.
Как мне тогда хотелось уйти из дома, как все вдруг стало чужим.
Мой старший брат, он погиб на фронте – пошел добровольцем в Первую империалистическую, зашел как-то ко мне в комнату – я тогда еще играла в куклы – ну, мне было лет восемь-девять, а ему четырнадцать, – обвел глазами мою комнату и сказал трагически:
– Здесь все краденое. Все краденое.
Он был легальным марксистом и прочитал тогда Прудона…
– Кто украл? – спросила я.
– Отец, – ответил брат, – и мать.
– Мама не могла украсть, не могла, – заспорила я.
Я ведь, вы знаете, ушла из дома, когда решила стать актрисой. Ушла с одним чемоданчиком. Но мама мне помогала – переводила ежемесячно небольшую сумму.
Однажды с моим приятелем-актером я зашла в банк и получила очередной перевод—несколько бумажных купюр. Когда мы вышли из массивных дверей, налетевший ветер вырвал у меня деньги. Я остановилась и, следя за исчезающими в вихре банковскими билетами, сказала:
– Как грустно, когда они улетают! – и не сдвинулась с места.
– Да ведь вы Раневская! – воскликнул мой приятель, сразу вспомнив героиню «Вишневого сада». – Только она могла сказать такую фразу.
Когда мне пришлось выбирать себе псевдоним…
– Как псевдоним? – перебил я.
– Никто этого не знает – так давно я переменила фамилию.
– Но я-то, – удивлялся я, – читал вам письма от брата, отправлял ваши послания ему – и ни разу не задумался, почему у него другая фамилия!
– Я решила взять фамилию Раневская. У нас есть что-то обшее, далеко не все, совсем не все.
О пользе псевдонимов
– Раневская – хорошая фамилия, – сказала Ф. Г. – Звучная и ясная. Это вам не классический «Темирзяев», сразу вызывающий отрицательную реакцию.
Я вот никак не пойму, как можно концертировать с такой фамилией, как «Крыса»?! Увижу на заборе афишу с гигантскими буквами – Крыса и каждый раз вздрагиваю! Я ли человек такой тонкой организации, или тут другая причина, но клянусь: не пойду в консерваторию, где мадам Чехова своим сказочным голосом объявит:
– Чайковский. Концерт для скрипки с оркестром. Исполняет лауреат множества конкурсов Олег Крыса!
Ну не хочу я слышать рядом с любимыми композиторами фамилию, напоминающую грызунов, которых с детства боюсь и не могу видеть.
Ведь до революции, в проклинаемые сегодня блаженные времена, не случайно же все люди публичных профессий – певцы, художники, адвокаты, врачи – думали о своих именах. Мы как-то с Павлой Леонтьевной читали телефонный справочник – какие там фамилии, диву даешься! Но только не у артистов! Ну, нельзя же слушать оперу, где Джульетта – Паскудина, а Ромео – Шкодников! Это просто вам помешает настроиться и на Гуно, и на Шекспира.
Мы смеемся, а Ф. Г. вспоминает записные книжки Ильи Ильфа, которые она нередко цитирует.
– Помните у него: «Наконец-то! Какашкин меняет фамилию на Сергей Грядущий. Глуп ты, Грядущий, вот что я тебе скажу». Так, кажется?
Между прочим, Ильф – тоже псевдоним. Только тут уж никак не скажешь, что писатель хотел скрыть свою национальность. Не дожил он, слава Богу, до страшных лет конца сороковых – начала пятидесятых годов. И вы этого не знаете.
– Почему? Я помню, – возразил я.
– Что вы помните?! – Ф. Г. вдруг стала агрессивна. – Вы учились, а не жили! Особенно когда поднялась эта кампания против врачей «убийцы в белых халатах», по улицам еврею ходить стало опасно! Сегодня в это трудно поверить, но в театре какой-то ублюдок назвал билетершу-татарку «жидовской мордой», и та быстро куда-то скрылась – только бы не нарваться на скандал.
Говорили, где-то в Сибири, среди болот уже строили для евреев бараки без света и воды – настоящие концлагеря.
– Моего отца вызывали и предложили ему развестись, если он хочет остаться в Москве, – сказал я.
– Вот видите! А сколько лет ваши родители уже вместе?
– В этом году исполнится пятьдесят.
– И никакой золотой свадьбы у них не было бы, если бы лучший друг советского искусства внезапно не дал дуба. Мне позвонил Михаил Ильич и сказал одно только слово:
– Подох.
Я сразу поняла, о чем он, но испугалась, как такое говорить по телефону?! А он:
– Не бойся, Фаина, хуже не будет!
Хуже некуда уже было! А тогда, в начале пятидесятых, мы все фиксировали мелочи, стараясь не думать о главном. Помню, как все перешептывались:
– Заметили? По радио перестали звучать еврейские фамилии!
Ну, Левитана тогда трогать еще не решились, а Владимиру Герцику предложили стать Владимиром Сердечным. Смешно, хоть и было не до смеха. Кто-то предлагал заняться массовыми переводами: Гольдберг превратить в Златогорову, Фельдман – в Полевую, Зискинда – в Сладкова. За словари засесть нетрудно, но антисемитов это не уменьшит. А в интернационализм русского народа я все равно не поверю, как не могу назвать беззлобными еврейские анекдоты, которыми он всегда тешился. И кто их сочинял, вы задумывались?..
Кстати, о словарях. У вас есть Даль, а как часто вы его читаете? Изредка. Меня не волнует, почему у нас вообще изредка занимаются культурой, но мне хотелось бы иметь дело с человеком, который знаком с культурой не понаслышке. Тащите сюда том на «Р»!
Мы склонились над словом «рано» – от него, по мнению Ф. Г., и произошла столь дорогая ее сердцу фамилия Раневская.
– Видите, – сказала она, – по Далю «рано» – это не только «встать ни свет ни заря» или явиться в гости, когда тебя еще никто не ждет. По Далю, «рано» – заранее, загодя, преждевременно. Я думаю, Чехов дал такую фамилию Любовь Андреевне потому, что она тоже преждевременный человек: живет страстями, когда все вокруг все высчитывают, вымеривают, выгадывают. Раневская – значит появившаяся рано, неожиданно, не к сроку. Может быть, Чехов даже думал, что неприкаянным людям, непрактичным, умеющим любить без оглядки, если и найдется место в жизни, то лет эдак через двести. Таким людям, каким Чехов был сам.
Артист умирает дважды
Весенний, солнечный, тихий день.
– Я вижу солнце из окна, – сказала Ф. Г., когда я позвонил. – Врачи снова уложили меня – не знаю, что там они еще нашли на моем израненном сердце. Приезжайте.
С каким удовольствием я читаю вашего Киша, – встретила меня она. – Почему у нас так мало его издают? Что за тираж для такой блестящей книжки – две тысячи пятьсот экземпляров!
– В тридцатые годы его издавали больше, – сказал я, – а в общем, сегодня, кроме студентов-журналистов, изучающих курсы теории печати, Киша, пожалуй, мало кто и знает. Я случайно наткнулся на эту книжку у букиниста, а старые сохранились разве что в Ленинке.
– Кстати, здесь есть перевод Софьи Парнок, – Ф. Г. открыла кишевские «Репортажи». —Вот о велосипедных гонках – как великолепно переведено. Вы слыхали эту фамилию?
– Нет, не слыхал.
– Вот судьба художника! Верно сказано: артист умирает дважды – один раз естественной смертью, второй – в памяти современников. Софья Парнок – поэтесса, очень своеобразная, талантливая, с шумной биографией. Печаталась она до революции и в двадцатые годы. А затем смолкла, и вот: зарабатывала на жизнь переводами, человеком она была высокообразованным. Умерла до войны…
Боже, сколько я знала людей, которых уже нет, – моих сверстников, старших товарищей или намного младших меня. Это страшно, страшно… Зажилась я. Что-то кажется мне, что теперь осталось уже недолго.
Я остановил Ф.Г.
– Ладно, ладно, не буду. Но я же действительно одной ногой в могиле, а играть все еще хочется. Больше всего боюсь, что придется отменить следующий спектакль – он включен в афишу «Театральной весны». Я должна его сыграть. И вы на меня не сердитесь: грустные воспоминания в моем возрасте – это не признак меланхолии. Хотя, когда я вспоминаю людей, с которыми меня столкнула жизнь, мне радостно и смертельно тоскливо оттого, что их уже нет.
Мне ведь довелось играть с таким гением, как Зускин! Мы снимались с ним в фильме «Последний извозчик».
– Я не видел этой картины.
– Ее никто не видел. Съемки шли в Киеве. Режиссер – мало кому известный человек с невообразимой фамилией – Шмон. А сценарий был хороший, комедийный. Извозчика играл Зускин – по фильму мой муж, нашу дочь – Ксения Тарасова, хорошая актриса и чудный человек, ее жениха – Марк Бернес.
Помню, я садилась на козлы и иногда заменяла на работе мужа, а потом, когда он переквалифицировался на вагоновожатого, я стояла у него за спиной и просила:
– Ну позвони еще раз! У тебя это так красиво получается.
У меня где-то сохранилась фотография – я ее сама придумала – мы с Зускиным «молодые»: новобрачные голубки с тупыми лицами, замершие перед объективом местного фотографа!
– А что же с фильмом?
– Не помню причину, но съемки прекратились, когда была снята почти вся картина.
– Это было до войны?
– Пожалуй, что после. Нет-нет! До войны! Сейчас вам скажу. Я приехала в Киев в новом костюме бордо. Его я как раз сшила на съемках «Мечты». О, после «Мечты» я разбогатела – получила пятьдесят тысяч и эти огромные деньги ухлопала на свой гардероб. У меня ведь фактически ничего не было. А тут во Львове, где мы снимали натуру «Мечты», подвернулась портниха из Парижа, польская еврейка. Шила божественно. У нее я и сделала себе ансамбль – велюровая шляпа, костюм, сумка и туфли – все бордо.
Помню, мы шли с Ксенией по Крещатику – обе элегантные, погода чудесная, солнце, зелень, легкий ветерок с Днепра, и настроение радостное, и съемки «Извозчика» шли удачно, и вдруг видим – навстречу женщина с безумными глазами: идет, что-то выкрикивая. Вокруг нее люди, а она, одетая вполне интеллигентно, вытянув руку с указующим перстом, пророчески взывает к окружающим. Мы замерли.
А женщина подошла к нам и, указав на наши лица, протяжно сказала:
– Сотрите вашу краску, распустите ваши прически, сорвите ваши праздничные одежды – скоро придет огонь и смерть, слезы и горе, запылают жилища, почернеют листья. Сотрите вашу краску, сбросьте ваши праздничные одежды!
И пошла дальше. Как это было страшно. Она была сумасшедшей или пророчицей. Это был сороковой или сорок первый год. Не знаю, может быть, она действительно предчувствовала события, но я вспомнила ее, когда приехала после войны в Киев, на гастроли, и увидела сгоревшие дома и почерневшие листья.
Фильм наш не сохранился. Нет уже Бернеса, погиб Зускин. Будучи репрессированным, он не выдержал и, разбежавшись, размозжил себе голову о стену. Умерла и Тарасова.
Актеры разных талантов, разной одаренности, но не одна ли у всех судьба – умереть дважды?
Композитор Спендиаров
О Софье Парнок Ф. Г. вспоминала не раз. А как-то сказала:
– Напрасно вы думаете, что она писала только стихи, предназначенные для узкого круга. Она однажды даже написала либретто оперы!
– И кто же сочинил на это либретто музыку?
– Спендиаров, конечно! Прекрасный композитор и дивный человек, нежный, как девушка. Неужели вы о нем ничего не слыхали? – удивилась Ф. Г.
Тут пришлось удивляться мне. Классик армянской музыки, чуть ли не основоположник ее, чьей оперой «Алмаст» открывались все декады армянского искусства в Москве, казался мне чем-то столь же далеким, сколь предшественники Глинки: Фомин, например, или Бортнянский. И вдруг «нежный, как девушка», знакомый Ф. Г. Это уже походило на казавшиеся ирреальными знакомства булгаковского Аристарха Платоновича, который охотился с Тургеневым, слушал гоголевское чтение «Мертвых душ», сидел в «Славянском базаре» с Островским, проводил время в компании с Писемским, Григоровичем, Лесковым.
– А что вы удивляетесь?! Почему же я не могла встречаться со Спендиаровым, если он умер всего лишь в 1928 году! А вас не удивляет, что Любочка Орлова, которая по всем документам то на пять, то на десять лет моложе меня, состояла в переписке с Львом Николаевичем Толстым, ушедшим из жизни на восемнадцать лет раньше Спендиарова! Правда, Любочка об этом вспоминать не любит, а я об Александре Афанасьевиче вспоминаю с восторгом.
Спустя несколько дней Ф. Г. показала мне письмо, которое она написала Марине Александровне, дочери композитора, работавшей в то время над книгой о своем отце. Вот это письмо:
«Дорогая Мария Александровна!
Помню Вашего чудесного отца, к памяти его отношусь благоговейно и хочу Вам рассказать об одной нашей встрече, особенно для меня дорогой.
Есть люди, встреча с которыми как праздник, и, наверное, о таких сказал Чехов: «Какое наслаждение уважать людей!» Праздником была для меня встреча с композитором Спендиаровым. И теперь, когда я вспоминаю этого чистого, доброго"человека, у меня на душе светлеет.
Была зима – голодная и необычайно холодная для Крыма. Я в ту пору уже была актрисой и работала в Симферопольском театре. Однажды ко мне пришел удивительно симпатичный, очень застенчивый, очень деликатный человек. Это был уже прославленный композитор Спендиаров. Он рассказал мне, что в Судаке живет его семья, что семья большая, что очень плохо с продовольствием и что он очень беспокоится о детях, о которых говорил с большой нежностью. По совету ближайших друзей Александр Афанасьевич приехал в Симферополь с целью устроить концерт из своих произведений, для того чтобы на деньги от сбора купить муки и крупы. Когда он все это говорил, у него был смущенный, даже виноватый вид.
После беготни и хлопот, очень его утомивших, в нетопленом, плохо освещенном зале состоялся концерт. Александр Афанасьевич был во фраке. Бледный, вдохновенный, он чудесно дирижировал такой же чудесной своей музыкой. Может быть, в спешке забыли отпечатать афиши или просто не до музыки было голодным людям, но зал был пуст… Я страдала за Спендиарова, который, к моему удивлению, явился ко мне после концерта очень довольный.
– А знаете, дорогая, – сказал он, блаженно улыбаясь, – я очень доволен. Правда, сбора не было, но зато как играла первая скрипка, ах, молодей первая скрипка!
И долго он еще расхваливал талант первой скрипки, а потом стал придумывать способ, как расплатиться с оркестрантами.
Помнится, он очень смущенно попросил меня пойти с ним на рынок продавать часы с цепочкой для расплаты за концерт. Этого не понадобилось. Симферопольские друзья исхлопотали для него в Наркомпросе все необходимое для его семьи, а музыканты, приглашенные Александром Афанасьевичем, отказались от компенсации.
Встреча со Спендиаровым научила меня многому, а главное – научила понимать, что такое художник».
Графиня Лизогуб
– Чего я только не натерпелась в нашем многострадальном Первом красном театре в Крыму!.. Голод, холод, ужасы войны и смены власти, от каждой из которых можно было всего ждать.
Голод все усиливался. Мы шли в театр, обходя трупы умерших от дистрофии. Почему-то меня командировали к комиссару выпросить что-нибудь для голодных актеров.
– У вас глаза, полные страдания. Вам он скорее даст хоть какой-нибудь ордер.
Я стояла перед комиссаром, пытаясь улыбаться, чтобы понравиться ему, а потом расплакалась. Чудо: женские слезы на него подействовали.
– Ордер на мясо – для театра! – распорядился он. Счастливая, сжимая клочок серой бумажки с печатью, я кинулась получать мясо. Мне накидали чего-то в мешок. Чего именно, я не видела: смотреть на мясо боюсь с детства. Дотащила мешок до театра, где меня все ждали. Графиня Софья Ильинична Лизогуб, актриса нашей труппы, поднесла к глазам лорнет и, рассмотрев требуху, кишки и обрезки, что насовали мне в мешок, спокойно сказала:
– Милочка, вы – жопа!
А она была хорошей женщиной, по сцене Милич, и тоже, как и я, работала в амплуа «гранд-кокетт». Дружила с Павлой Леонтьевной. И впоследствии я переиграла многие ее роли.
Страшные это были годы. В Севастополе я видела, как красноармейцы расстреливали французских морячков – на пирсе, недалеко от их корабля. Выводили по одному и стреляли. И каждый из французиков кричал на ломаном русском:
– Нет! Я – больчевик!
А мужичок в шинели, стоявший возле стрелявшего, все повторял:
– Дави его, гада, дави.
– Они назвали моего кузена вредителем, – возмущалась Софья Ильинична. – Выдумали же слово!
Она была не права: «вредитель», как и «вредун», и «вредчик», давно существовали в русском языке, только не употреблялись за ненадобностью. Время было другое.
На свидание
Еду в Ленинград. На свидание. Накануне сходила в парикмахерскую. Посмотрела в зеркальце – все в порядке. Волнуюсь, как пройдет встреча. Настроение хорошее. И купе отличное, СВ, я одна.
В дверь постучали.
– Да, да!
Проводница:
– Чай будете?
– Пожалуй… Принесите стаканчик, – улыбнулась я. Проводница прикрыла дверь, и я слышу ее крик на весь коридор:
– Нюся, дай чай старухе!
Все. И куда я, дура, собралась, на что надеялась?! Нельзя ли повернуть поезд обратно?..
Виктор Боков пел мне как-то частушки. У него их тысячи. Одна про меня:
Эх, сапожки, вы, сапожки,
Очень тонкие носки.
Меня лечат от простуды —
Я страдаю от тоски.
Родные пенаты
В Таганрог, на родину Ф. Г., я приехал в теплые последние дни августа. С утра прошел дождь, и город встретил меня умытой, свежей зеленью, чистыми, без пылинки улицами и тротуарами. Я шел по зеленому коридору улицы Чехова – с маленькими, аккуратными домами, высоким подстриженным кустарником – и удивлялся, как удалось сохранить в неприкосновенности этот уникальный ансамбль: улицу и домик писателя. Уверен, что без доподлинного окружения сам домик воспринимался бы иначе. Сколько раз мы натыкаемся на исторические реликвии, которые в соседстве с современными домами, стеклянными кафе и прозрачными салонами красоты выглядят анахронизмом, осколком прошлого.
Краеведческий музей, разместившийся в богатом особняке бывшего промышленника-грека, оказался на ремонте. В небольшом флигеле-пристройке я познакомился с работниками музея – убеленным сединами знатоком истории города Петром Давыдовичем Карпуном и живой, подвижной очень энергичной Анной Майоровной Когановой, уже вышедшей на пенсию, но не оставляющей своей работы («Не могу без нее!»).
Анна Майоровна прежде всего мне сообщила, что ей остро необходима статья о Раневской.
– Вы не смогли бы нас выручить? – быстро говорила она. – Завтра 75-летний юбилей, а разрешение от горкома на статью в газете получено только сегодня, нужно как можно скорее подготовить материал. Вы же журналист – вам и карты в руки!
Получив мой отказ, Анна Майоровна попросила совета, как поступить:
– Может быть, использовать статью, которую у нас давали к 70-летию? Правда, в ней две грубейшие ошибки – автор утверждает, что Фаина Григорьевна окончила таганрогскую гимназию номер два, где учился ее прославленный земляк Антон Павлович. Но, во-первых, Раневская гимназию не кончала, а училась только в начальных классах – она сама нам об этом написала, а во-вторых, гимназия номер два была-то мужская! Учиться в ней Фаина Григорьевна никак не могла!
Я вспомнил, как Ф. Г. однажды мне сообщила:
– Я решилась наконец написать свою подробную автобиографию. Первую фразу я уже придумала: «Я родилась в семье небогатого нефтепромышленника».
Мне показали папку, где хранится переписка музея с Ф. Г. Несколько коротких, немногословных открыток, одно письмо, в которых Ф. Г. обещает прислать фотографии для новой экспозиции, рассказывает о доме, где прошло ее детство. Адреса она не помнит. Ей запомнилось только, что это была Николаевская улица, а дом находился неподалеку от огромного собора. Улица сейчас называется иначе, собора, расписанного Брюлловым, давно нет (его снесли в начале тридцатых годов), но работники музея отыскали дом Ф. Г.
– Я, наверное, смогу вам показать кое-что интересное, – сказал Петр Давидович и достал потрепанную книгу. Это– «Альманах-справочник на город Таганрог и его округу на 1912 год. С портретами, одной картой и двумя планами». Издан он очень небольшим тиражом таганрогским издателем Кривицким.
– Уж и не знаю, есть ли такая книга в Москве, – откровенно горделиво улыбнулся Петр Давыдович. Он сосредоточенно перелистал «Альманах» и протянул его мне: – Вот, пожалуйста!
Я увидел портрет, который был до того похож на современную Раневскую, что, не стой под ним подпись, я решил бы, что это сама актриса в мужском гриме. Но подпись указывала, что передо мной был ее отец – «Григорий Фельдман – почетный член ведомства учреждений Императрицы Марии. Староста Таганрогской хоральной синагоги. Основатель приюта для престарелых евреев».
Еще через несколько страниц «Альманах-справочник» указывал, что «почетный член ведомства» имел собственный дом на Николаевской улице под нумером 14 и держал торговое заведение, расположенное там же. Сообщался и ассортимент этой торговли: «азотистые туки для удобрения земли, железо, рельсы, балки».
Анна Майоровна Коганова проводила меня на Николаевскую, переименованную в улицу Фрунзе.
Однажды, когда в Москве мы шли с Ф. Г. по Вшивой горке («На самом деле она была «Швивая горка», – говорила Ф. Г. – Здесь жили швеи, но народ переосмыслил это не очень понятное название»), Ф. Г. остановилась и показала двухэтажный дом на противоположной стороне:
– Вот в таком точно я жила в Таганроге! Только балкона здесь нет.
Я запомнил этот дом – возле него Ф. Г. мне много рассказывала о своем детстве, родном городе, его обитателях. Но в Таганроге я понял, что фасад двухэтажного творения архитектора-сумасброда похож на десятки других, расположенных поблизости. А балкон, который мог бы стать отличительной приметой в Москве, здесь встречался на каждом шагу.
Это балкон особый – таганрогский, южный. Широкий, квадратный или прямоугольный в основании, он перекрывает весь тротуар и поддерживается обычно двумя тонкими чугунными столбиками. На нем можно установить кресло, качалку, а то и небольшой плетеный столик. Такой балкон – одна из самых типичных принадлежностей провинциального быта южных городов.
Был он и в доме детства Ф. Г. Одна из соседок, живущая в Таганроге и помнившая «Фаиночку» еще девочкой (соседке было уже 89 лет), рассказала, что она часто видела Ф. Г. с матерью, сидящей на балконе. Робкая, бледная девочка обычно внимательно слушала, что ей читала или рассказывала мать, но не играла ни в какие игры с подругами. Прямо под балконом находилась парадная дверь – она, как ни странно, оказалась незапертой, и по старинной деревянной лестнице («Теперь таких не делают – дерева такого нет», – сказала Анна Майоровна) мы поднялись наверх – туда, где располагались жилые комнаты. Теперь весь второй этаж поделен между четырьмя квартиросъемщиками.
Я взглянул на потолки, и голова пошла кругом: ромбические, трапециевидные, усеченно-пирамидальные – они буквально разъезжались на глазах и уплывали вместе со стенами куда-то за пределы дома. Это действительно были самые фантастические потолки, которые довелось видеть.
Все оказалось таким, каким описывала Ф. Г. И двор с дворницкой, куда девочка любила приходить, чтобы полакомиться пирожками на постном масле, и улица, и городской сад, и театр – старое-старое здание, в котором прежде гастролировали иногородние труппы, а теперь играл драмколлектив имени Чехова.
У дворницкой нам встретился старикан в синей сатиновой рубашке в горошек, но не в косоворотке, а с современным отложным воротничком, что, впрочем, не лишало его удивительного сходства с мхатовскими персонажами горьковских пьес.
– Тута, тута он жил, Федьман, – шамкая, искажая почти до неузнаваемости фамилию отца Ф. Г., говорил старикан. – Внизу его контора была, вверху – семья, вон тама на Угольной – склад. И пароход у него, у Федьмана, был – он в Грецию за товаром ходил. Я хорошо знаю, я с ихним дворником в друзьях был.
Анна Майоровна, поминутно вставляя вопросы и искренне восхищаясь новыми данными, обещала завтра же прийти и полностью записать рассказ старика.
Уже в Москве, перечитывая свои таганрогские заметки, я вспомнил о страничках, переданных мне Ф. Г. года два назад. В этих записях-воспоминаниях речь идет о Таганроге, о детских впечатлениях Ф. Г., полученных в ту пору, когда она жила в доме на Николаевской, близ собора.
«Однажды мать повела меня в оперу на «Аскольдову могилу» – это было мое первое посещение театра. Театральный зал пленил меня: он блестел и показался мне золотым, был небольшим, уютным. Какое это было, наверное, наслаждение играть в таком уютном театре, где можно говорить, не форсируя голоса! Но в «Аскольдовой могиле» очень гремел оркестр, певцы ужасно кричали. Мне было страшно, я плакала, а потом завопила диким голосом:
– Мама, пойдем в оперу, где не поют!
Я помню китайцев с длинными косами, которые ходили по дворам и выковыривали тоненькими палочками маленьких белых червей из зубов. Помню изумленные, выпученные глаза моих сограждан при виде червяков, якобы вылезающих из больного зуба.
Помню степенных присяжных поверенных, любителей музыки, собиравшихся поочередно друг у друга и исполнявших квартет Бородина.
Помню серебряные свадьбы, гулянья в городском саду, помню улетающий бумажный шар и мою тоску, и первое ощущение одиночества, вызванное тем, что шар унесся далеко в пространство.
Помню паноптикум, где дышала Клеопатра со змеей на груди, помню и бродячие зверинцы, в которых худые облысевшие лисицы смотрели человечьими глазами. Помню коммерческий сад, где дирижер-итальянец неистово махал белой палочкой, и оркестр, вызывавший чувство счастья…»








