355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Скороходов » Разговоры с Раневской » Текст книги (страница 25)
Разговоры с Раневской
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:34

Текст книги "Разговоры с Раневской"


Автор книги: Глеб Скороходов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 31 страниц)

Пластинка Раневской

На Всесоюзной студии грамзаписи я делаю серию пластинок «Веселый вечер». Туда входят шуточные сценки, монологи, интермедии, песни – в общем, то, что сохранилось в фонотеке от прошлых лет, что звучит сегодня в «Добром утре», что удается нам записать в нашей Большой студии. Обычно под ее стрельчатыми сводами в готическом стиле мы расставляем стулья, приглашаем друзей и знакомых, знакомых друзей и знакомых всех сотрудников, и, когда наши техники окружат сценическую площадку и зрителей со всех сторон микрофонами, начинается концерт. У нас выступали Райкин, Миронова и Менакер, Виктор Чистяков, Карцев и Ильченко. И записи получились великолепные: убежден – всем «разговорникам», как их называют на эстраде, нужны слушатели, их реакция. Иначе – пустота, космический холод и то, что вызывало хохот, оказывается совсем не смешными.

– И вы мне предлагаете выступить перед публикой? – удивилась Ф. Г.

– Да, шестого марта. Мы устроим концерт в честь женского дня и соберем в кирхе звезд эстрады, запишем их…

– Погодите, – перебила меня Ф. Г. – Я не поняла, где вы соберете этих звезд?

– На Всесоюзной студии грамзаписи, в кирхе, там наша Большая студия, – пояснил я.

– Как в кирхе? Какой? – недоумевала Ф. Г.

– В англиканской. – Меня начал разбирать смех. – Ее уже лет пять, как отдали фирме «Мелодий».

– И вы пишете эстрадные концерты в зале, где раньше шло богослужение? А сцена где? На амвоне? Отлично. А в алтаре? В алтаре вы поставили барабаны. И Пугачева у вас поет «Все могут короли», хотя, клянусь, такого короли не могут. Это возможно только в стране, где безбожие выставляют напоказ и гордятся, если при этом кто-то аплодирует голой жопе!

– Фаина Григорьевна, в этом зале пишут и Чайковского, и Бетховена! Геннадий Рождественский записывает там оперы и все симфонии Шостаковича!

– Это не делает чести Геннадию Николаевичу! – парирует Ф. Г.

– Но и Дмитрий Дмитриевич приходит на эти записи, – продолжаю я. – На прошлой неделе я видел его в садике перед кирхой, разговаривал с ним.

– Вы все равно не поймете, как это грустно и гнусно: чечетка на амвоне! – сказала Ф. Г. – Я не нахожу здесь даже повода для улыбки. Что же касается меня, то вы опоздали – карьеру шантанной этуали я закончила много лет назад. К тому же при всем уважении к Вите Ардову учить наизусть его текст не собираюсь.

– Но вы позволите дать вашу запись на публике, – попросил я, – и записать смех и аплодисменты?

– А если ни смеха, ни аплодисментов не будет?

– Ну, как будет, так будет, – сказал я. – Искусственно мы ничего добавлять не станем.

Так и порешили. А вскоре Ф. Г. неожиданно сказала:

–А я, между прочим, уже записывалась на пластинки. Но не в вашей кирхе, конечно, которая мне уже приснилась в страшном сне. У вас на студии есть такая строгая жен шина в двойных очках и с голосом фельдфебеля. Она изнасиловала меня по телефону. Я ей сдуру сказала, что люблю лесков-скую «Воительницу» и мечтала бы записать ее. Я же не знала, что этот фельдфебель в юбке – ее звать Александра Григорьевна, вспомнила, – будет звонить мне и днем и ночью: «Сколько страниц текста? Уместим ли мы его на одной пластинке? Есть ли у вас хороший портрет?»

– Что вы имеете в виду, дорогая, когда говорите «хороший»? – спросила я.

– Ну, в строгом английском костюме с пиджаком и белой блузой – для конверта. Мы поместим его на лицевой стороне.

– Английского костюма у меня, к сожалению, нет, – сказала, я, – и не лучше ли на пластинке напечатать портрет Лескова?

– Лескова мы дадим на оборотке!

– То есть? – не поняла я.

– Ну, сзади, на обратной стороне конверта, – объяснила Александра Григорьевна. – Так у нас принято. Там будет напечатана аннотация и о вас, и о писателе.

Наглая врунья! Ничего этого в результате не было. Хорошо еще, что я не разорилась на английский костюм. Пластинка вышла в конверте с пейзажем – слава Богу, что не с фиолетовыми ромашками, которыми украшали тогда всех подряд! И конечно, без всякой аннотации – обошлись и без лесковской, и без моей биографии. Да я подарю вам ее, конечно! Нужно только сообразить, куда я сунула эти несколько штук—специально для подарков костюмерше, гримерше, доктору, нянечке, девочке из «скорой помощи», если они ко мне поспеют до того, как я отдам концы…

И заплатили мне такие гроши, что и сказать стыдно. А Ледичка Утесов, когда я ему рассказала о своем дебюте в граммофоне, ничуть не удивился.

– В последний раз, – сказал он, – мне отсчитали пятерку за двухминутную песню, по два с полтиной за минуту. «Министр культуры Фурцева утвердила новые ставки!» – объяснили мне. «Передайте ей, – попросил я, – что Утесов согласен в будущем работать за тарелку чечевичной похлебки, которую он получал в двенадцать лет, выступая в балагане Бороданова! Неплохой гонорар для ребенка!..»

Пластинку с «Воительницей» я получил через несколько дней, но уже в больнице – Ф. Г. как в воду глядела! Собирая впопыхах вещи, когда медики приехали за ней, она взяла с собой и диск, который вручила мне с автографом:

«Милому, заботливому доктору Глебу Скороходову от благодарной пациентки Ф. Раневской. 69, неудачнейший год. Больница».

Ничего лучше «Воительницы» Ф. Г., на мой взгляд, не прочла.

Не надо задавать вопросы

Ф. Г. рассказала мне что-то, а я спросил:

– Ну и что?

– Как – что? – переспросила она.

– Я не понял, какой в этом смысл, – пояснил я.

– Никакого, – помолчав, сказала Ф. Г. – Или всеобщий. Всеобщий. Вы испорчены, как и все мы. И я тоже. Ищем постоянно смысл. Расшифровываем простые фразы. Или пытаемся расшифровать. Ищем потаенный смысл там, где ничего искать не надо. Вот это слово, – Ф. Г. протянула мне открытую ладонь, – берите его. Оно ценно само по себе. И ничего не ищите. Просто? Так почему же мы отвыкли от простоты? Нас отучили или мы сами стали такими? Вот что меня мучит.

В Харькове я любила гулять по парку. Молодая, как мне казалось, изящная, в модной шляпке, закрывающей лоб, легком одноцветном платье по фигуре и с неизменной сумочкой на длинной цепочке. Я не искала никаких встреч. Харьковский парк стал местом, где отдыхаешь душой. После репетиций или за час до спектакля. Лужайки, аллеи, ручей – и «не слышно шума городского».

Здесь я всегда встречала пожилую женщину. Она сидела на одной и той же скамейке. В руках – книга. Иногда она читала ее, а чаще застывала над открытой страницей. Сидела недвижно, смотря вдаль. Я чувствовала: беспокоить ее нельзя.

Но однажды, не выдержав, спросила:

– Может быть, я могу быть чем-нибудь полезна вам? Она молчала, не улыбаясь. Взглянула на меня. Скорее – сквозь меня. Такого взгляда я не знала. И снова я:

– Отчего вы так грустны?

Она ответила очень спокойно. В голосе – никаких красок, ровная интонация. Протокольная фиксация событий:

– Мой мальчик дышал пыльным воздухом дворов, лишенных зелени. Он играл в замощенных булыжниками переулках…

– Вы не можете привести его сюда?

– Не могу: его нет со мной. Ему восемнадцать лет. Он погиб на фронте. Я хочу привести его сюда. К ручью. На зеленую поляну. Пусть он увидит это, а не я. Все бы отдала, чтоб такое случилось…

Ф. Г. замолчала, а потом вдруг мне:

– Только умоляю, никаких вопросов!

Бал-маскарад

– Искусство самоограничения – великая вещь! – сказала Ф. Г. – Владеют им только гении.

Мы сидели на песчаной дюне у моря. Теплый, тихий вечер, Финский залив был недвижим, и казалось, будто Дом отдыха актера расположен не под Ленинградом, а где-то там, в бананово-лимонном Сингапуре.

– Надо уметь когда-нибудь остановиться, – Ф. Г. вдруг засмеялась. – У меня это не получается. Елена Сергеевна Булгакова как-то сказала мне: «Вы женщина серьезная, положительная, я вам верю. Клянусь, как только вы заметите, что пришла пора прекратить красить губы, наводить румяней, оставить цветную косметику, я немедленно и беспрекословно подчинюсь!»

Не помню, какая вожжа попала мне под хвост, но зимой, по-моему, сорокового года, – да, да, Михаила Афанасьевича уже не стало, – я позвонила Елене Сергеевне и сказала решительно одну зловещую фразу:

– Пора!

Конечно, я, идиотка, поторопилась. Особенно сегодня мне это ясно, когда в моем возрасте появиться на людях без косметики просто неприлично. А тогда, в мои сорок, я, очевидно, в очередной раз решила: любви ждать нечего, жизнь кончилась и надо перестать ее раскрашивать. Елена Сергеевна, кстати, встретила мое решение без прежнего энтузиазма:

– Фаиночка, наверное, вы правы. Но очень прошу вас: давайте отложим принятие обета до новогоднего карнавала. А там уж…

Идея устроить карнавал или маскарад – как хотите – пришла Елене Сергеевне. Не припомню в моей жизни ни одного вечера, когда бы я так хохотала, как в ту новогоднюю ночь. С Борей Эрдманом, он известный художник, мы вышли на Тверской бульвар, повалились в сугроб и стонали, задыхаясь от смеха. Мы встречали Новый, 1941 год. Вот и верь приметам! Насмеялись мы на всю войну.

Хотя, когда сегодня начинаю вспоминать, а что там было, понимаю: ничего особенного. Было главное: ощущение молодости, нахлынувшее на нас, беззаботности, когда вдруг все жизненные проблемы кажутся чепухой, а сама жизнь представляется легкой и воздушной. То есть такой, какой она никогда не была и не будет!..

Карнавал Елена Сергеевна устроила у себя в квартире на Суворовском – вы там были. Не такие уж просторы, как на воландовском балу, но Маргарита всегда умела, умеет и сейчас устроить из своих комнаток праздничные залы.

– Вход на карнавал без маскарадных костюмов строго воспрещен!

Это она объявила заранее.

Я, правда, пренебрегла запретом и явилась на бал в своем обычном платье, но меня тут же костюмировали: выдали необъятных размеров легкую накидку, которую Эрдман расписал причудливыми звездами («Ни одной одинаковой!» – с гордостью сказал он мне), накидку, которую Елена Сергеевна назвала «плащом Царицы ночи», а-ля Метерлинк. И к этому сказочному одеянию напялили мне на голову необычную шляпу из другого мира: она напоминала плетенное из соломки гнездо, в котором сидела гигантская птица с полураскрытым хищным клювом. Шляпу и птицу мне привязали, как в детстве, тесемочками, сходящимися под подбородком. И я быстро поняла почему: как только я хотела что-нибудь съесть и склонялась над тарелкой, птица, опережая меня, тыкалась клювом в салат, сыр, заливное – в зависимости от того, какое блюдо я выбрала.

Хозяйка вышла к столу в изысканном туалете: в абсолютно, на мой взгляд, прозрачном хитоне и маленьком черном цилиндрике набекрень в ее волосах, чудом закрепленном. Эффектно, но начало вечера ничего особенного не предвещало. Ну, что может быть необычного, если все знают друг друга – ив масках, и без масок. Танцевать не хотелось, интриговать – тоже, да и некого было. Помните этот анекдот: «Интриговали, интриговали – два раза! Один раз – в коридоре, другой – под лестницей!»

Так вот поначалу чувство неловкости охватило меня. Это потом я использовала свою птицу на всю катушку. А сначала я слонялась по квартире, не находя себе места. Профессор Дорлиак в «домино» что-то оживленно обсуждала на диване с подругой, тоже в «домино», но другого цвета. Сережка Булгаков нацепил наполеоновскую треуголку и болтал что-то ужасно глупое. Мне вдруг по-настоящему стало жутко, когда в квартиру вползли опоздавшие два Славы – Рихтер и Ростропович. Медленно вползли в костюмах крокодилов – отличные костюмы им сделали в театре Образцова: с зеленой резиновой пупырчатой кожей, с когтистыми лапами. Ламы визжали и поджимали ноги, когда Славы приближались к ним. Профессор Дорлиак в ужасе даже попыталась залезть на стол.

Но Славы, откинув маски, сели проводить старый год и, удивительно быстро насытившись, снова стали медленно ползать по полу, сталкиваясь друг с другом. Вошли в роль.

В это время, перед самой полуночью, появилась еще одна гостья. Это была актриса, всю жизнь играющая старух. И оттого, несмотря на свой совсем несолидный возраст, выглядящая старухой и даже по-старушечьи шамкающая. Но она обладала одним секретом, разгадки которому нет, – вы смеялись, едва увидя ее. На этот раз она пришла в невообразимом костюме. Он назывался «Урожай».

– Я только что с Сельскохозяйственной выставки – первое место во всесоюзном конкурсе «Изобилие» – мое!

Торчащие во все стороны колосья, сплетенные в венок, украшали ее голову, все платье было увешано баранками разного калибра и цвета. Баранки-бусы на шее, баранки-браслеты на запястьях, баранки-кольца на щиколотках обеих ног, баранки-серьги в ушах и даже одна баранка в носу, непонятно как держащаяся.

Я тогда подумала: «Пельтцер – гениальна!»А это, конечно, была она – другой такой старухи у нас нет! Эдмонд Гонкур писал: «Клоуны, потешающие публику забавными выходками, склонны к грусти, свойственной комическим актерам». К ней это относится, как ни к кому больше. Эта ее грусть всегда чувствовалась, всегда оставалась – вторым планом, подложкой, а оттого и все, что она делала, становилось еще смешнее.

Я сказала вам, что это была встреча сорок первого года? Вранье! Сейчас вспомнила – еще не отменили хлебные карточки: поэтому костюм Тани выглядел фантастическим – ее хотелось тут же начинать обкусывать. Значит, это первая мирная новогодняя ночь сорок шестого года. И насмеялись мы на целый год тоже не случайно: страшнее его не припомню.

А посмотрели бы вы, как Таня играла в рулетку! Баранки грохотали, когда она, дрожа от волнения, ждала, выпадет ли наконец зеро.

Впрочем, азарт охватил многих. Сережа-крупье довольно улыбался, все остальные неизменно проигрывали. «Повезет в любви» – уже не утешало, когда закончились наличные и перешли на мелок, то есть игру в долг. Слава Рихтер побледнел, и его губы стали синими – его проигрыш достиг пяти тысяч – суммы по тем временам немалой!

И тут Елена Сергеевна в одно мгновение изящным жестом остановила колесо Фортуны:.

– Игра в игру «Рулетка» закончена! Сереженька, раздай гостям проигрыш!

Гениальная женщина! А Пельтцер и тут ни на секунду не вышла из роли: блистательно сыграла такую радость, которая не дает говорить, заставляет задыхаться, перехватывая дыхание и сжимая сердце.

– Мне плохо! – вскрикнула она. – Воздуху нужно, воздуху! Я – на бульвар, если вы не возражаете!

– Боря, – минут через двадцать сказала я Эрдману, – пойдем посмотрим, что с Таней: она долго не возвращается.

На бульваре мы увидели милиционера.

– Да, – сказал он нам, – здесь сидела женщина, но вокруг нее неизвестно откуда почему-то собралось столько собак, что она закричала «Караул!» и убежала!..

– Что-то это северное солнце забыло, где оно находится, – сказала Ф. Г., вставая. – Припекает даже под зонтом, а мне теперь этого не надо. Пойдемте погуляем немного?

И когда мы зашли в тень сосен, продолжала:

– Как я любила загорать! На пляже тогда в кабинах все надевали купальные костюмы – этого варварского слова «купальник» не существовало. А купальные костюмы той поры больше закрывали, чем открывали: загорать могли руки до плеч и ноги от колен и ниже.

А когда меня впервые отвезли во Францию, мне было лет десять – двенадцать, – не считайте, в каком году, – в первом веке до Рождества Христова! Так я тогда поразилась: в Ницце за высоким забором обнаружила «Ева-пляж» – так он назывался. Там самые смелые женщины загорали вообще без всего. В России и представить такое не могли… А пижонство было всегда.

– Где вы так загорели, милочка? – спрашивали меня.

– В Ницце, – отвечала я как можно более равнодушно. – Там такое ласковое солнце!

Клятва на Воробьевых горах

Был один из тех летних дней, которые называют чудесными. Тепло, солнечно, ни облачка. К тому же – воскресенье, все свободны. Татьяна Тэсс согласилась отвезти нас на прогулку.

– Я покажу вам удивительное место, – сказала Ф. Г. по телефону, – лес в самом центре Москвы, заросли, полянки, изумительный воздух и чистота – ни пакетов, ни бутылок, ни папиросных коробок. Никто этого леса не знает, потому и не успели его изгадить. Обещайте, что никому о нем не расскажете, – это единственное его спасение.

Татьяна Николаевна довезла нас в своей красной «Волге» до Ленинских гор, до балюстрады, где уже толпились новобрачные и зеваки.

– Сворачивай налево! – командовала Ф. Г. – Теперь направо! Стоп!

Мы вышли у заасфальтированной дорожки, свернули на тропинку и, пройдя кустарник, оказались в лесу. Ф. Г. не преувеличила. Все было на месте: чащоба, полянки, купы берез, чистота, тишина и воздух.

– Ну, разве не чудо! – не уставала восхищаться Ф. Г.,. как будто это чудо сотворила сама. – Когда-то сплошной лес покрывал все Воробьевы горы. Горожане ездили сюда на извозчиках с лубяными коробейками, полными снеди, коврижек с маком, спиртным. Расстилали на полянках крахмальные скатерти и такие пикники закатывали! Я еще застала то золотое время – ела здесь, пила и влюблялась во всех подряд.

– В кого конкретно? – спросила Тэсс.

– Это удивительные горы, – продолжала Ф. Г., не заметив вопроса. – Душа твоя здесь раскрывается, и любой взгляд, случайную улыбку воспринимаешь как проявление внимания, симпатии, а значит – начало любви. – И добавила: – То самое, о чем я тебе, Таня, не расскажу: ты не умеешь хранить девичьих тайн и тут же выболтаешь их читателям «Известий».

Мы углубились в лес, вышли на полянку и наткнулись на самодельную скамейку: гладко оструганная лоска, приколоченная к пенькам.

– Видите, какие заботливые люди гуляют здесь, – сказала Ф. Г., садясь. – Покурим на свежем воздухе. Только, чтобы ни одного окурка – я специально взяла пустой коробок.

После «Пышки», – говорила она, – мы с Ниной ранней весной вышли сюда, на Воробьевы, и, как Герцен и Огарев, поклялись на виду Москвы никогда больше ни в одном фильме не сниматься: так нас вымучил этот сарай Москинокомбината. И бесконечный холод, что поселился в нем. Я ведь южанка и все думаю: несправедливо поступил господь со славянами – дал им то, что осталось, когда лучшие земли уже роздал.

Нина клятву сдержала, а я, стоило только меня поманить, снова кинулась сниматься. После войны, правда, решила: все, с этим надо кончать раз и навсегда. Это было на «Весне». Сьемки ее начались зимой сорок пятого. И опять – холод, зуб на зуб не попадал. Квартиру профессора Никитиной построили в павильоне, в котором ветер гулял, как в аэродинамической трубе. Снег под ногами таял только, когда включали диги. Любочка в шубе, я в валенках. Умолила Александрова разрешить мне сниматься на крупных и средних планах, не снимая их. Иначе – окочурюсь!

В уборной – там топили буржуйку – нарисовала шарж на себя и написала: «Люблю грозу в начале мая, а в декабре люблю «Весну»! – Хватило юмора!

Одно меня удерживало. Нет, не гонорар: прожила бы на то, что платил Охлопков. Григорий Васильевич обещал продолжать съемки в Праге, о которой я столько мечтала. Хотела, наконец, повидаться с родными. Через тридцать лет после разлуки. С мамой, братом, сестрой. Я ведь и писать им боялась, адрес их мне тайно передали еще в двадцатые годы. Тогда был жив отец, о котором я неизменно писала в анкетах: «Я родилась в семье небогатого нефтепромышленника».

В сорок шестом его уже не было, но каждый вечер, каждый свободный от съемок день я проводила в семье. И за долгие годы впервые почувствовала себя счастливой.

Снимали мы под Прагой, так что к маме добраться было не трудно. Немцы там построили шикарную киностудию, филиал своей УФы. Огромные павильоны, теплые, с новейшей аппаратурой, приборами света, которые катались под крышей и опускались, как захочется. Никогда такого не видела. И все действует без ремонта и остановок! Немцы там снимали до последних дней войны, и Любочка плясала свои «Журчат ручьи» на полу, на котором отбивала чечетку Марика Рёкк в «Девушке моей мечты», – декорации этой картины еще не успели разобрать!

Наши тогда приняли решение: студия будет как трофей филиалом «Мосфильма». Мы появились на ней как новые хозяева, может, оттого нас и обслуживали по высшему разряду. Представляете, в моем распоряжении находился автомобиль! Никогда в жизни такого со мной не было. Но наши потом почему-то отдали студию чехам, те назвали ее «Баррандов», и все там, говорят, стало по-другому.

А тот свой зимний шарж я подарила Любочке. И подписалась: «Фей». Я рассказывала тебе, Таня, и Глебу, что назвала так себя при нашей первой встрече на «Мосфильме», когда Орлова решала свою судьбу. С тех пор этот «фей» стал нашим паролем.

– Фей дома? – звонит мне Любочка. – Попросите его к телефону.

– Фей вас слушает, – отвечаю я Михайловским басом. – Неужели вы решили, что с вами говорит Фея Драже или, упаси Бог, Жизель?

Мы рассмеялись, а Ф. Г. добавила:

– Представить меня в «Щелкунчике», порхаюшей в пачке, – даже мне смешно. Хотя я над собой смеюсь редко – доставляю это удовольствие другим.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю