Текст книги "Разговоры с Раневской"
Автор книги: Глеб Скороходов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)
Юбилейная «Сэвидж»
И вот «Сэвидж» прошла в 150-й раз! Лень был воскресный, июньский, очень жаркий, но в театре, как обычно, на «Сэвидж» сверханшлаг. Практичная дирекция театра знает, что делает: летом в воскресенье собрать публику, когда все рвутся за город, в лес, к воде, и одно представление о жарком театре с его пылающе-красными, тяжелыми бархатными креслами, с непременным соседством задыхающейся от жары дамы, которая неустанно работает программкой, как веером, с теплым приторным лимонадом в фойе наводит ужас, – согласитесь, что собрать в такие дни публику – задача нелегкая. На «Сэвидж» все было, как в премьеру – толпы жаждущих лишнего билетика, масса друзей дирекции, устроившихся на приставных стульях и банкетках, и подлинное внимание зала.
На Раневскую ходит своя публика. Может быть, это единственная в наше время актриса, у которой каждый зритель – поклонник. С первого ее появления на сцене между актрисой и зрителем устанавливается связь. Точнее, восстанавливается. Восстанавливается та связь доверия, уважения, любви, которая завоевана Раневской давно, всеми ее ролями. Отсюда и особое желание верить ей – я почти физически ощущал расположение зала к Ф. Г., его стремление уловить каждую ее интонацию, готовность выразить свое отношение: то смехом, то вздохом, то почти незаметным шелестом, когда зал, зачарованный и пораженный чем-то, вдруг как по волшебству меняет позу – мгновенно откинувшись в кресла или, наоборот, весь вытянувшись вперед.
Актрисе при таком внимании играть легче. И труднее. Наверное потому Ф. Г. снова говорила о чувстве ответственности, никогда не покидающем ее. Каждый пришедший в зал – человек, оказавший ей доверие, и она обязана оправдать его.
После спектакля Ф. Г. устроила «пиршество».
– 150-й спектакль – я обязана кутить!
На кухне был накрыт стол на три персоны с двумя рюмками – для Нины Станиславовны и меня. Ф. Г. теперь предназначена безалкогольная судьба. Уставшая, изголодавшаяся, Ф. Г. была очень оживлена, шутила, провозглашала тосты, с удовольствием рассказывала забавные истории.
На подоконниках стояли цветы: в вазах, банках и прямо в ведре – от зрителей, актеров. И розы от Ю. А. Завадского.
Первый раз на эстраде
– Нет, я пыталась читать с эстрады. Только это плохо кончилось, – сказала Ф. Г.
– Да, да, Фаиныш, ты помнишь, как было в ЦДКЖ, – засмеялась Нина Станиславовна.
– Подожди, Нина, дай же я сама расскажу – ведь он, может быть, запишет, так у меня точнее получится.
Ф. Г. начала рассказывать. Нина Станиславовна изредка вставляла одно-два словечка, а в остальном реагировала на рассказ так, как будто слышала историю в первый раз: Раневская умеет рассказывать.
– Я тогда только приехала в Москву и поступила в Камерный театр. Это было в начале тридцатых годов.
– В 1931 году, – уточнила Нина Станиславовна.
– Зима, холод страшный. Я в коротеньком пальто и юбочке, как я их называла: полупальто и полуюбка. Пальтишко легкое, старенькое – перешитое из демисезонного Павлы Леонтьевны. Для Баку, откуда я приехала, было хорошо, для Москвы – ужасно! Купить новое не на что – сколько мне там, начинающей актрисе, платили!
– Тебе платили двести семьдесят рублей, – ответила Нина Станиславовна.
– Ну, какие это деньги!
– По теперешним временам рублей восемьдесят – девяносто, – снова ответила Нина Станиславовна.
– Зарплата уборшицы, – констатировала Ф. Г. – А у нас семья: Павла Леонтьевна, Наталья Александровна, Ирина – начинающая актриса, только поступила во МХАТ и вышла замуж за такого же, как и она, мягко говоря, малообеспеченного актера Юру Завадского, – она ему на штанах латки клеила. Всего не хватало. Я часто мечтала просто досыта поесть. И подработать негде. Вот когда ради заработка я, казалось, согласилась бы делать что угодно.
И вот однажды в январе раздался звонок – администратор Аделаида устраивала в ЦДКЖ вечер и предложила мне принять в нем участие:
– Ну прочтите что-нибудь, например, стихи.
Я решила не стихи, а прозу – мне очень нравились очерки Горького. Выбрала чудесный отрывок, но абсолютно вне моих данных. Конечно, я понимала это, но желание заработать пятьдесят рублей, которые посулила Аделаида, было превыше всего.
Текст отрывка—довольно большой и давался очень туго. В конце концов я решила не заучивать его, а выйти на эстраду с книгой и читать, элегантно заглядывая в нее.
Странно, но я не очень волновалась. Откуда только взялись смелость и нахальство?! Но когда меня объявили и я встала перед битком набитым залом, под ослепляюшими прожекторами, все куда-то пропало – сцена поплыла. И я покачнулась. С трудом раскрыла книгу и начала:
– Ал-л-л-лексей М-м-м-максимович Г-г-горький… Публика насторожилась от неожиданности. Но когда я попыталась произнести первую фразу:
– Н-н-н-над с-с-сед-д-д-ой р-р-р… Из зала раздалось:
– Вон! Хулиганство! Безобразие!
Я оглянулась в кулисы: бледная Аделаида показала мне кулак, из которого выразительно сложила затем «кукиш».
Под непрекращающиеся крики я, не взглянув в зал, довольно величаво ушла со сцены, быстро оделась и выскочила на Комсомольскую плошадь. Здесь наконец душивший меня смех вырвался наружу. Все: и моя уверенность, и притязания на «чтицу», и само мое «чтение», и фигура Аделаиды, – показалось мне необычайно смешным. В кармане не нашлось гривенника на трамвай. В сочетании с надеждами на пятьдесят рублей, которые мысленно я уже истратила, это вызвало новый приступ смеха. Я вприпрыжку шла домой – на Герцена. Грелась у костров, попадающихся кое-где на Мясницкой, смеялась, и лютый холод не смог мне испортить настроение.
«Замечательный описатель»
Последние вещи Валентина Катаева нельзя было не заметить. По существу, родился новый писатель, истоки которого различимы разве что в «Маленькой железной двери». Когда я записывал для радио главы из нее, Валентин Петрович, окончив чтение, пообешал в следующий раз прочитать отрывки из новой книги.
– Повести? Рассказа? Не знаю, – сказал он. – Это будет так же, как и «Маленькая железная дверь», просто книга, но совершенно новая для меня.
«Святой колодеи» я прочитал дважды. Первый раз в гранках журнала «Москва», второй раз в «Новом мире», который не побоялся, не в пример «Москве», опубликовать книгу, показавшуюся многим и спорной, и чересчур необычной – как по содержанию, так и по форме. Многие главы ее я читал вслух – по просьбе Ф. Г.
Мы долго говорили об этой вещи, как и о «Траве забвения», появившейся вслед за «Колодцем».
И вот теперь еще одна книга в том же ключе – «Кубик», напечатанная, как и две предыдущие, в «Новом мире».
– Так вот что я хотела вам сказать о «Кубике», – говорила Ф. Г., когда мы пили чай. – Страницы там есть такие – на грани гениальности. Новелла в духе Мопассана – до слез! А девочка и тайна «ОВ»! – великолепно! Он замечательный – ну, как бы это сказать – описатель. Все видишь.
Но вот в чем дело. Книга не оставляет впечатления единства. Вдруг я встречаю страницы, где вижу: передо мной – одесский пижон. Он восхищается изысканными парижскими духами, фешенебельными отелями, и я чувствую – ему безумно хотелось бы там жить, быть на месте своих героев. Перефразируя известное изречение, можно сказать: «сочинения писателя – лучший комментарий к его жизни»…
Лучший комментарий… Писатели открывали в своих книгах такие тайники души, такие глубины психики, о которых никто и не догадывался. Вся боль Достоевского, все его сострадание человеку – в его романах. У Чехова – грусть о человеке, который, как он знал, не звучит гордо. А Толстой! Когда Анна едет перед самоубийством по городу, она читает вывески. Помните? Кто еще мог так понять человека? Для этого Толстому нужно было все пережить самому.
А когда Катаев (я не ставлю его в ряд с Толстым – масштабы иные) описывает игорный дом и этот огромный выигрыш, который итальянцы несут через весь город на вытянутых руках, как сомнамбулы, то я вижу восторг – не их ощущения, а восторг писателя, вызванный такой удачей, преклонение перед счастливой случайностью и сожаление, что она произошла не с ним.
Отчего это? Человек не чувствует грани, на которой нужно остановиться?
Он недобрый человек. Помните Ленчей-Козловичей в «Колодце». Они ведь его друзья, ходили к нему в гости. А он дал их портрет, но какой злой. Зубы и улыбка Ленча, моложавое лицо его жены и ее же подагрические ноги. А эта ее неизменная гигантская брошь! – Ф. Г. засмеялась. – Конечно, смешно. Помните: он подумал, что будет, если она не снимет ее, когда пойдет купаться! – Ф. Г. не могла подавить приступ смеха и вытирала слезы. – Смешно! Здорово!..
Но ведь это его друзья, – сказала она, успокоившись. – Конечно, «Святой колодец» – лучшее у Катаева-мовиста. Так он себя назвал? – спросила она меня и не ждала ответа: – Там все впервые, все ново! Я не говорю о формальных признаках – мы не настолько хорошо знаем зарубежную литературу, чтобы судить о новизне формы катаевского антиромана. Но сам Катаев там был нов и удивительно свободен, раскован, как теперь говорят. Вы согласны? Я права, скажите?
Листки с чужой мудростью
Ф. Г. перебирала бумаги в поисках паспорта от часов. В этом доме пропадает всё и постоянно: многие вещи потом обнаруживаются в самых неожиданных местах, многие так и не находятся – то ли ждут своего момента, то ли исчезли навсегда. Нужного паспорта нигде не оказалось.
– О, вот интересно! Хотите прочту?
Она рассматривала листки разных форматов. Это были изречения, мудрые мысли, почерпнутые Ф. Г. из книг. Считается хорошим тоном иронизировать над тетрадками, составленными школьницами по типу «Умного слова». Может быть, ирония здесь и не без основания: действительно смешно, когда человек выписывает подряд «мудрость жизни», не обращая внимания на противоречия, на уровень «мудрости» – оттого и рядом с перлом (жемчужиной) соседствует пошлость.
Записи Ф. Г. иные. Иные принципиально: фактически в большинстве своем это ее собственные мысли, прочувствованные и выстраданные ею, но более удачно выраженные (в словесной форме) другими людьми. Я подчеркиваю – в большинстве своем, ибо вещи, неприятные ей, неприемлемые для нее, она игнорирует, отталкивает, старается забыть.
«Зачем помнить всякую чепуху». Мудрая же мысль, близкая ей, заставляет ее остановиться, восхититься, повторить фразу несколько раз, любуясь точностью.
– Хотите почитаю? – спросила Ф. Г., перебирая разноформатные листки – то гладкие, то линованные, то пожелтевшие, то совсем свеже-белые. – Вот: «Немногие умеют быть стариками» – Ларошфуко. «Кто чересчур доказывает – не доказывает ничего» – чье это, не помню, не записала.
Вот чудесно! Гейне: «Любовь – это зубная боль в сердце». Здорово?! И точно!
И вот Пушкин: «Скука есть одна из принадлежностей мыслящего существа». Здесь «скука», конечно, не в нашем понимании, а в значении «тоска». Тоска. А вот одна из причин ее – только опять не знаю чье. Забыла. «На сотню людей полтора хороших человека». А вот, – Ф. Г. засмеялась, – ни за что не угадаете, когда написано, как будто сегодня: «Беда нашей литературы заключается в том, что мыслящие люди не пишут, а пишущие не мыслят». Кто? Вяземский.
Юрка, Юра, Юрий Александрович
– С Юрием Александровичем у меня сложные отношения, – сказала Ф. Г. – Не знаю сама почему. «Люблю и ненавижу» – это не про нас. Может, мне мешает, что я знала его, когда он был почти мальчишкой, ходил в драных штанах, но был изысканно-тонким, с романтической шевелюрой, перед которой женщины падали ниц. И девушки, кажется, тоже – в двадцатых годах они еще существовали, не часто, но встречались. Если повезет, конечно. Юрке везло. Для меня он тогда был Юркой, в которого Ирина, дочь Павлы Леонтьевны, влюбилась без памяти. То есть я просто не ожидала от нее такого – была нормальным человеком и вдруг просто обезумела. К счастью, ненадолго. И с Веркой случилось то же самое, только эта дура сразу забеременела от него, не поняла, что он такой же отец, как я римский папа.
И все же я восхищалась им. После 150-й «Сэвидж» он прислал мне письмо:
«Дорогая Фаина! Что мне сказать вам сегодня? Это замечательно, что Вы сыграли свою 150-ю миссис Сэвидж и так сыграли!! («так» он подчеркнул сам и на два восклицательных знака расщедрился тоже). Сыграли вопреки всем проискам напастей, которые Вас преследуют всю жизнь – назло болезням и прочим огорчениям!
Поздравляю Вас, крепко целую и буду ждать Вашей 300-й Сэвидж. Это и в моих интересах, сами понимаете!
Ваш Ю. Завадский. 21/VI-70».
Очень трогательно, не правда ли? Я умилилась его нестареющему романтизму и приготовила ему телеграмму: «Ромео! Целую. Джульетта». Но не послала ее – с чувством юмора у него в последнее время не в порядке.
И мой опыт, мой проклятый опыт! Если Завадский хвалит – значит, неспроста. Нет, никакой прибавки к премии не было, просто он вскоре вызвал меня и, вертя в руках свои карандаши, сказал:
– Верочка скоро возвращается из больницы – операция прошла успешно, но ей нечего играть. Я прошу вас уступить ей свою Сэвидж. Вы же не любите долго выходить в одной и той же роли, а для Веры это будет бенефисный спектакль. Мы и афиши специальные сделаем!
Хоть плачь, хоть смейся! Я согласилась, конечно. В конце концов, у меня оставалась еще моя Люси Купер.
Но вот тут я восхитилась Юрием Александровичем. Он сам создает свой образ мягкого и деликатного человека, не способного на резкое слово, не говоря уже о брани.
Я как-то говорила с ним, и он сказал об одном режиссере:
– Ну, это не совсем хороший человек.
– Не совсем? – переспросила я. – Отчего же?
– Ну, понимаете, – Юрий Александрович замялся, – ну, он – какашка.
И при этом, по-моему, даже покраснел, произнеся самое ругательное слово, на которое способен. И вместе с тем, когда надо, взгляд его голубых глаз становится стальным и он не отступит, пока своего не добьется! И его преданность Вере достойна только уважения!
Как он относится ко мне? Иногда любит, ценит, иногда боится, не хочет связываться. Но иногда ведет себя не как мужчина, а как склочница из коммунальной квартиры.
Терпеть не могу ходить в собственный театр, но после «Петербургских сновидений» мне все уши прожужжали: «Ах, какой спектакль! Ах, Юрий Александрович! Ах, какой взлет!» Решила пойти, не делая из этого секрета, конечно. Это как раз тот случай, когда нужно подать свой приход, чтобы он не остался незамеченным, то есть делать то, что я терпеть не могу. Да, позвонила Завадскому, да, сказала, что жажду увидеть его работу. «Фаина, вы не представляете, какая это честь для меня!» Представляю, я все представляла заранее. Он, разумеется, предупредил актеров, ради которых я, собственно, и пошла на спектакль: по себе знаю, как приятно и как волнуешься, когда в зале сидят твои коллеги.
Спектакль, слава Богу, понравился, и я обошлась без пира лицемерия. Ирочка Карташева хороша, хотя и суетится иногда. И Бортников оказался молодцом – Ирина (Анисимова-Вульф), когда я сказала ей об этом, засияла, как новый гривенник. А главное, если честно, в спектакле есть то, что не у многих режиссеров получается, – атмосфера Достоевского, нервная, почти неосязаемая, – черт знает откуда она берется. Завадский таял от моих комплиментов, а я – от радости, что не нужно ничего врать. Ну, если и было нужно, то самую малость.
И тут же, через неделю или немного позже, – приглашение от Завадского на репетицию: он решил к очередной годовщине Октября сделать новую постановку «Шторма». Поскольку за пятьдесят лет советский власти драматурги, подкармливаемые партией, ничего лучше пьесы Билль-Белоцерковского, бредовой, по-моему, не создали.
Юрий Александрович собрал на сцене всю труппу и объявил, что на этот раз он задумал решить «Шторм» в романтическом ключе.
– Революция и быт сегодня несовместимы! – сказал он торжественно под гул одобрения присутствующих, а эта «Плять» Славка даже воскликнул: «Блистательно!» Славку Плятта хлебом не корми – дай только подсюсюкнуть руководству.
Завадский, очень довольный, объявил, что спектакль начнется вот так, как сегодня, – мы будем сидеть за столом, начнем читать пьесу и на глазах зрителей (известное всем новшество!) превратимся в своих персонажей. И тут же под знаменами и с метлами в руках все выйдем на коммунистический субботник – праздник свободного труда. И оркестр заиграет что-то возвышенное.
– А моя Манька? – спросила я.
– Что – Манька? – не понял Юрий Александрович.
– Моя Манька, что, тоже встанет под красное знамя?
– Ну конечно! Если хотите, мы дадим ей какой-нибудь лозунг!
Я не хотела. То есть хотела сказать, что большего бреда еще не видала, но Юрий Александрович тут же замахал руками:
– Бутафоры, дайте метлы и лопаты! Попробуем сегодня без музыки!
Наверное, во мне заговорил бес противоречия, но я не могла представить себе мою Маньку с метлой. Ходила по сцене и с удивлением разглядывала, чем занимаются здесь эти люди, да еще бесплатно. И ей-богу, чувствовала себя только Манькой.
– Фаина, что вы делаете? – вдруг услыхала я крик Завадского. – Вы топчете мой замысел!
– Шо вы говорите? – переспросила я в Манькином стиле.
– Замысел! Вы топчете мой замысел! – не унимался Завадский.
– То-то, люди добрые, мне все кажется, будто я вдряпалась в говно! – обратилась я к добровольцам коммунистического труда.
– Вон со сцены! – завопил Завадский.
Все замерли. Я выждала паузу, а паузу я держать, слава Богу, научилась, подошла поближе к рампе и ответила:
– Вон из искусства!
Инфаркта не было. Я ушла, репетиция продолжалась, а на следующий день в списке распределения ролей моей фамилии не было. Нет, мою роль Завадский никому не отдавал. Он поступил как истинный стратег: выбросил Маньку вообще из «Шторма» – она не соответствовала новому романтическому решению старой пьесы. И тут комар носа не подточит!
Новая роль – новые заботы
Ф. Г. иногда мучается «Тишиной», ей многое не нравится в пьесе.
– Помните, как мы ездили к Калатозову на Дорогомиловку? Вот у него был сборник, где напечатана пьеса – пьеса, а не сценарий! То, что идет у нас, расползается по швам! Я только и слышу от многих зрителей – людей, чьему вкусу я доверяю: «Что за пьесу вы играете?! Банально, мелодраматично, архаика!»
Критику подобного рода Ф. Г. воспринимала остро и начинала искать выход. Однажды она решила вовсе не играть «Тишину», официально отказалась от роли и день-два была радостно возбуждена этим обстоятельством – «Гора с плеч!».
Но прошла неделя, и Ф. Г. снова говорила о своей старухе – Люси Купер, расставаться с ней было жаль, судьба ее волновала.
– Только злым, нехорошим людям может показаться ее история банальной, – говорила теперь Ф. Г. – Трагедия одинокой старости! Только человек с каменным сердцем может назвать ее архаикой!
Она снова сидела над ролью, искала в ней новые повороты и решения. По-новому пошла сцена в ресторане – ничего от былой тоски и похоронной тяжести расставания. Раневская теперь зажила в этой сцене пронзительной радостью встречи, счастьем свидания с любимым человеком. Пусть встреча последняя, пусть свидание прощальное – от этого только острее и радость, и счастье. С каким волнением ловит Люси-Раневская каждое слово мужа, с какой готовностью она отвечает на его вопросы, с каким восхитительно-ироническим кокетством отвергает его комплименты. Она смеется, пьет коктейль – напиток, который «в ее времена» дамы не знали, шутит: «У меня сейчас такая голова, как будто я ее одолжила у одной малознакомой идиотки» (вот как неожиданно пригодилась фраза, родившаяся в инфарктный период!), просит налить ей еще и пьет снова, потому что ее сердце иссушилось от невозможности заботиться о любимом, от путающей неизвестности, что с ним сейчас, вчера, сегодня, каждую минуту.
Раневская в этой роли познала огромный успех. Но стоило после очередного спектакля прийти за кулисы кому-либо из старых друзей и, выразив благодарность за доставленное удовольствие, заметить, что пьеса слаба и (к примеру) «у нее нет финала», все начиналось сначала:
– Может быть, нам снять последнюю картину? Нужно поговорить с Пляттом. Видите, людям неинтересно смотреть нашу трагедию!
Значит, снова будут бессонные ночи, переговоры с актерами, режиссером, поиски, пробы, попытки. Очевидно, по-другому работать Раневская не может.
В программу телевизионного концерта «Новогодние воспоминания», переданного накануне 1971 года, включили фрагменты из фильмов, главные роли в которых сыграли звезды советского и мирового кино. В исполнении Раневской показали две небольшие сценки с эпизодическими, далеко не блестяще выписанными авторами ролями. И эти две сценки стали едва ли не лучшими страницами программы.
Ф. Г. неточна, когда говорит, что большинство сыгранных ею ролей незначительно. Незначительными они были порой по тексту, по месту в спектакле или фильме. Значительными они стали для зрителя. Феномен Раневской сделал их такими, заставил запомнить их, воспринимать эпизодические персонажи как главные. Проходили годы, зритель забывал и фильм, и исполнителя центральной роли, но помнил эпизод, если его сыграла Раневская.