Текст книги "Разговоры с Раневской"
Автор книги: Глеб Скороходов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)
Свободная!
– Что это вы такая веселая? – спросил я Ф. Г., когда после ее возвращения из Ленинграда мы,вышли погулять. – Ведь вы же очень устали!
– Очень? – сказала Ф. Г. – Не то слово? Безумно! Вы не представляете, какая это пытка! Зрительный зал – ну вот смотрите, от моих окон вон до той арки (это было расстояние метров в триста). Не меньше! – добавила она, прочитав на моем лице сомнение. – Никак не меньше! Это стадион! И ведь нужно, чтобы каждый услышал меня, нужно держать всю эту массу! Кто подсчитает, сколько для этого требуется сил?! А какая ответственность! Мне было очень трудно, и, когда дирекция предложила сыграть еще один спектакль «Сэвидж» – одиннадцатый! – уже в нормальном зале (там сейчас Малый оперный), с идеальной акустикой, – я все же отказалась. Сослалась на здоровье, на перенапряжение и так далее. Но причина была другая: никому бы не хотела признаться в этом – я подумала, смогу ли я после такой нагрузки сыграть Сэвидж так, как об этом говорят зрители. Я не была уверена в этом – и отказалась.
А сегодняшнее мое настроение – это не веселость, как вы говорите, а легкость, сознание полной безответственности. Ни завтра, ни послезавтра нет спектакля! Это, знаете, чувство свободы, как у школьников после экзаменов.
Страхи и отчаяния
Я получил от Ф. Г. открытку:
«Милый Глеб! Это очень далеко, поэтому я Вас не приглашаю.
Здесь чудный воздух, все же остальное экстаза не вызывает. Помимо воздуха здесь Завадский, Марецкая, Яншин, Бабочкин. На природе даже актеры доброжелательны.
Начала работать над «Игроком». Настроение гнусное. Подробности при встрече.
Обнимаю, ваша Ф. Р. Напишите о себе».
Писать я не стал, а поскольку на открытке стоял подробнейший адрес, отправился в этот самый санаторий имени Герцена.
Он – неподалеку от Кубинки. Места здесь необычайно хороши. Легкое светлое здание стоит на высоком берегу Москвы-реки, а вокруг хвойные леса, от запаха которых голова идет кругом. И воздух действительно чистый. Океан чистого воздуха.
.Мы долго бродили лесными тропами в компании с И. С. Анисимовой-Вульф и В. П. Марецкой. Обсуждали пьесу Эдварда Олби «Баллада о невеселом кабачке» в «Современнике», фильм Стэнли Крамера «Корабль дураков» и прочие театрально-кинематографические новости. Я сказал, что на фестивале мне удалось попасть на закрытый просмотр экранизации незнакомой мне олбиевской пьесы «Кто боится Вирджинии Вульф?» с четырьмя действующими лицами.
Женщины тут же окружили меня.
– Четверо! – воскликнула Вера Петровна. – Это же то, о чем мы мечтаем! Голубчик, расскажите сюжет. Только сюжет – без всякого, простите, киноведения!
Все устроились поудобнее – кто на чем: на пеньках, на бревне, на поваленном дереве – и обратились в слух. Я кое-как пересказал фильм.
– И почему же его не показали всем зрителям? – спросила Ирина Сергеевна.
– Думаю, из-за субтитров, – ответил я. —Американцы, недовольные нашими переводчиками, которые на прошлом фестивале искажали текст, а кое-что вовсе опускали, снабдили на этот раз все свои фильмы собственным переводом, буквальным, и дали в субтитрах непривычные для нашего экрана выражения.
– Например? – заинтересовалась Ф. Г.
– Например, Марта кричит своему мужу: «Блядски сумбурен!»
– Ну и что? – удивилась Вера Петровна. – Блядь – вполне литературное слово, и Фуфа подтвердит это!
Мы снялись со своих мест и неспешно двинулись вперед. Ф. Г. вздохнула:
– Жаль, но мне не придется уже сыграть Марту, а роль, судя по всему, настоящая. Сколько ей там, по фильму? Лет сорок? Вера, ты за сорокалетнюю вполне сойдешь!
И вдруг Ф. Г. остановилась как вкопанная.
– Боже, что это там? Что это там? – Ее глаза расширились от ужаса.
Я посмотрел вперед и сказал:
– Это стадо.
– Коровы… – прошептала Ф. Г. – Ирина, немедленно назад, там коровы!
Стадо мирно паслось у изгиба лесной дороги.
– Что вы, Фаина Георгиевна! – сказал я. – Они смирные, они не тронут.
– Не тронут? Что вы понимаете в коровах? – сверкнула глазами Ф. Г. – Немедленно назад!
– Постойте, тут нет другой дороги, – остановила ее Марецкая – Не пойдете же вы через овраг?
– Пойду! – ответила твердо Ф. Г.
– Нет, нет, – возразила Вера Петровна. – Сейчас я уговорю пастуха – он отгонит стадо в сторону.
И она, демонстрируя свое сельское кинопрошлое, уверенно зашагала к стаду. Я еле удерживался от смеха.
– Фуфа!.. – закричала Марецкая, переговорив с мальчонкой-пастухом. – Идите, быка он придержит!
– Кого придержит? – переспросила Ф. Г., бледнея.
– Быка! Быка он придержит!
– Боже, среди них есть еще и бык, – прошептала Ф. Г. и, не оглядываясь, широкими шагами зашагала назад, в глубь леса. Я шел сзади и, не в силах больше сдержаться, смеялся, стараясь одновременно успокоить ее.
– Как вам не стыдно! – сказала она, когда мы отошли шагов на сто. – Что здесь смешного?
Я объяснил, что ее страх был настолько ярок и комичен, что не смеяться было нельзя.
– Вот так всегда! – воскликнула Ф. Г. – Поймите, я действительно испугалась!
– Я знаю, – сказал я. – Но это было смешно. Мы шли к оврагу.
– Фаина Георгиевна, а вы смогли бы перебороть свой страх? – спросил я, решив сменить тему. Но неожиданно для себя добавил: – Что, если вам пришлось бы сниматься возле коров?
Она вздрогнула:
– Не надо об этом. На сцене мне не раз приходилось ломать свой страх – там это получалось.
О том, что сцена порой делает с актерами чудеса, писали и говорили не раз. Хрестоматийный пример – Илларион Николаевич Певцов, один из тех, у кого Раневская училась, работая в дачном Малаховском театре. Страдая в жизни ярко выраженным заиканием, Певцов, как известно, на сцене преображался, и ни один зритель не мог даже предположить существование какого-либо дефекта певцовской речи.
Не хочу устанавливать прямых параллелей, тем более что страхи Ф. Г. менее перманентны, чем заикание Певцова. Но вот интересный случай. О нем рассказал М. И. Жаров. Произошел этот эпизод во время репетиции «Патетической сонаты» в Камерном театре. Раневская была увлечена ролью Зинки и на репетиции, естественно, волновалась.
«Особенно усилилось ее волнение, – рассказывает Жаров, – когда она увидела декорации и узнала, что «мансарда» Зинки находится на третьем этаже.
– Александр Яковлевич, – всплеснула она руками, – что вы со мной делаете! Я боюсь высоты и не скажу ни слова, даже если каким-то чудом вы и поднимете меня на эту башню!
– Я все знаю, дорогая вы моя… – ласково сказал Таиров, взял ее под руку и повел.
Что он ей шептал, мы не слыхали, но наверх она вошла с ним бодро.
Мне же он сказал:
– Когда взбежите на мансарду в поисках юнкера, не очень «жмите» на Фаину. Она боится высоты и еле там стоит.
Началась репетиция, я взбегаю наверх – и наступаю на Зинку, которая, пряча мальчишку, должна наброситься на меня, как кошка.
Раневская действительно как кошка набрасывается на меня, хватает за руку и перепуганно говорит:
– Ми-ми-шенька! По-ожалуйста, не уходите, пока я не отговорю весь текст! А-а потом мы вместе спустимся! А то мне одной с-страшно! Ла-адно?
Это было сказано так трогательно и… так смешно, что все захохотали. Она замолчала, посмотрела вниз на Таирова, как-то смешно покрутила головой и смущенно сказала:
– По-ожалуйста, не смейтесь! Конечно, глупо просить, но не беспокойтесь, я сделаю все сама.
Таиров помахал ей рукой и сказал:
– И сделаете прекрасно, я в этом не сомневаюсь. Играла эту роль Раневская великолепно»…
Так было на сцене. А в жизни? Когда, спасаясь от коров, мы подошли к оврагу, по дну которого довольно широко разлился ручей, Ф. Г. не остановила и эта преграда. Балансируя, она перешла ручей по двум гибким березовым жердочкам и ни разу даже не споткнулась.
Говорить без оглядки
Я зашел за Ф. Г., мы спустились позавтракать, а потом пошли по дорожке среди сосен, огромных, зеленых, с золотой корой. Сели на скамейку над рекой – берег здесь высокий, и люди внизу – почти муравьи.
Ф. Г. вдруг сказала:
– Я теперь знаю точно, почему мне с вами хорошо. Я много думала – здесь на это времени хватает – и поняла: с вами могу говорить то, что думаю, без оглядки, быть сама собой настолько, насколько я еще это умею…
Не удивляйтесь: актерская профессия меняет человека. Меняет так постепенно, даже украдкой, что он не замечает этого. Она заставляет иногда по нескольку раз в день выступать в разных амплуа. Наверное, все люди в жизни так или иначе прибегают к этому, но профессия актера позволяет делать это легче и точнее: если уж я почувствовала себя «гран-кокетт» или добродетельной блядью – не выйду из этого амплуа ни на йоту…
Это все во-первых. А во-вторых, вы умеете прекрасно слушать. И реагировать тоже. При вас я могу рассказывать одну и ту же историю хоть десять раз. И вы постоянно заразительно смеетесь и воспринимаете все, будто слышите впервые. Может быть, оттого, что любите меня, или оттого, что не перегружены мозгами и человек вы легкомысленный. Вам бы цены не было на съемочной площадке: все дубли у вас могут получаться искренними. Это же мечта каждого режиссера-кретина. И я их понимаю. Произношу в сотый раз один и тот же свой монолог – готовых историй, слава Богу, у меня хватает, некоторые отработаны так, что я шпарю их, не меняя ни слова, и каждый раз знаю, где и какая будет реакция. И хоть всегда предупреждаю вас: «Вы это слышали!» – но, рассказывая, зачем-то слежу за вами, как вы хмыкаете, волнуетесь, смеетесь, и все как по писаному, там, где положено. Заставляете меня фиксировать ваше отношение – многие владеют этим качеством, но для меня в этом еще одно проклятие моей профессии: я обязана быть одновременно в разных состояниях. И я уже привыкла к этому: раздваиваюсь, расстраиваюсь, плачу, рыдаю…
Но если серьезно: терпеть не могу, как любители системы Станиславского твердят с важным видом: «Какой многоплановый актер! У него за каждой фразой встает и второй, и третий, и десятый планы!» Не верю, я в десятый план, хоть меня режьте. Может, он и бывает, но только у психов, в сумасшедшем доме, а не на сцене…
И наконец, третье. С вами не надо думать об амплуа – значит, не надо работать. Наверное поэтому, когда вы рядом, я не устаю, вы мне не надоедаете. Пока!..
Меня начинает злить, только когда вы – я вижу – увлечены чем-то другим. В отличие от Цветаевой мне это не нравится. Вы знаете этот стих? Не знаете. Хорошо, что признаетесь. И это тоже, как ни странно, нам помогает – отсутствие у вас многих знаний. С вами я могу чувствовать себя профессором – это льстит мне и придает значительности в собственных глазах…
И перестаньте смеяться – ну надо же быть все-таки серьезнее. Или – не надо. Кто знает?
Мольба Веры Марецкой
Вера Петровна разыскала нас:
– Вот вы где скрылись! Нашла укромное местечко парочка – баран да ярочка!
– Надеюсь, ярочка – это я, – засмеялась Ф. Г., – хотя не знаю, что лучше.
– Фуфа, умоляю, на колени встану – выполните мою просьбу, – взмолилась вдруг Марецкая. – Христом Богом прошу!
– Вера, да что ты! Зачем же так всуе! Что случилось, лучше скажи?
– Вы объявление в столовой читали? Ну, на дверях, на таком образцовом бланке?
– Не заставляй меня цитировать Грибоедова!
– Я же специально подыгрываю вам, – Марецкая улыбалась своей знаменитой кокетливой улыбкой, – но на этот раз там нет глупостей. Там приглашение на премьеру фильма «Член правительства»!
– Кончай валять дурака! Я еще не сошла с ума, чтобы идти на премьеру фильма, который я видела тридцать лет назад. И прости сердечно, одного раза для меня было достаточно.
Но Марецкая настояла на своем. Объяснила, что это новый вариант, «восстановленный», что голоса всех актеров сохранены, ей только пришлось перечитать свой заключительный монолог, потому что Сталина в картине теперь нет и она перемонтирована. И что сама Вера Петровна этого варианта ни разу не видела, а мнение Ф. Г. для нее бесценно. Под эти слова мы и дошли до дверей санаторного клуба.
Вот уж никогда не думал, что мне снова придется смотреть «Члена правительства». Фильм этот в свое время до того часто крутили в кинотеатрах, показывали по телевидению – ну, как «Ленина в Октябре», – что он просто надоел, стал эдакой официальной приправой ко всем праздничным столам.
Ф. Г. смотрела картину явно мучаясь, ерзала в своем кресле, наклонясь, что-то шептала Вере Петровне. Ее переозвученная Александра Соколова теперь писала письмо не «лучшему другу советских колхозников», а Центральному Комитету Коммунистической партии, воодушевившей ее на всеобщее вовлечение односельчан в колхоз, и благодарила с трибуны Верховного Совета не Сталина, а родную партию, неустанно пекущуюся о каждом советском человеке.
– Ужасно! – воскликнула Вера Петровна, едва мы вышли после сеанса в сад. – Чушь! Нелепость! Дура я последняя, что согласилась на эту переозвучку! – Она никому не давала говорить. – Ведь если раньше моя Соколова и делала что-то не так, то это хоть можно было объяснить ее слепой верой в вождя, как в идола. А теперь? Павлик Морозов в юбке!
– Вера, у тебя там остались отличные куски! – вставила наконец Ф. Г.
– Куски! Что они решают? Нет, не надо было трогать этот фильм. Пусть бы остался таким, какой есть. Как документ. Документ тех лет, когда люди творили, не зная что. И' все «во имя», «во имя». И показывать его время от времени всем, чтобы никто не забывал, во что их превращали!
Вера Петровна вдруг неожиданно рассмеялась, да так, что Ф. Г. замерла на месте:
– Вера, что с тобой? Не сходи с ума!
– Нет-нет, Фуфа! Я просто представила, что я согласилась на свой юбилей. Пышный, с помпой – такой, какой ты обожаешь! «50 лет в искусстве»! Сижу под этим лозунгом, на груди иконостас от «Ворошиловского стрелка» до значков лауреата. И кресло обложено со всех сторон цветами, как гроб. И вдруг в приветствии слышу, что всю жизнь делала не то, призывала не к тому, вела не туда! Разве не смешно?
– Безумно. До икоты, – сказала Ф. Г., не улыбнувшись. Нас догнала дежурная сестра:
– Вера Петровна, к вам приехали!
У ворот стояла машина. Марецкая подошла к шоферу.
– Ну вот, надо ехать, – сказала она, – у Юрия Александровича недомогание! Ребенку требуется мамочка. Набрал полный театр жен, а когда недомогание, требует меня! Надо ехать.
– Верочка, как же так? – Ф. Г. явно растерялась.
– Ничего, не расстраивайтесь, я скоро вернусь. А на том юбилее я бы нашла что сказать. Не все, что я сделала, можно сбросить со счета. Хотя бы нашу «Свадьбу» – разве ее, Фаиночка, мы кому-нибудь отдадим?!
– Вот вам многоплановость, – сказала Ф. Г., когда машина скрылась. – Печальная очень. Тут все. И болезнь прежде всего. У Веры что-то с головой – видите, она парик не снимает. Ужасный, по-моему. Мне говорили, что врачи обнаружили у нее опухоль в мозгу. Ей, кажется, не сказали, но, видно, она о чем-то догадывается. Знает, что будет операция. И Завадский тоже! Ну зачем дергать человека, если он приехал отдохнуть?! И насчет жен Вера права. Гарем! Вера в нем, правда, чувствует себя старшей – она главная жена Юрия Александровича. Была у него женой Ирина (Анисимова-Вульф), ее он сделал режиссером, потом – Уланова, слава Богу, у нас не танцевала, потом еще и еще, все получали главные роли, двое еще действительно до сих пор в нашей труппе…
Но дело не в этом. Вы не поняли, почему я согласилась идти смотреть эту картину, в которой Вера вовсе не плоха. Картину делали тогда, когда двух Вериных братьев расстреляли, – ну, как бухаринцев, шпионов, «врагов народа», что там еще можно было придумать?! – а младшенькую сестренку, Танюшу, посадили и выслали без суда и следствия по этапу. В этот момент Вера и должна была произносить на съемках все эти слова о прекрасной жизни, благодарить и кланяться…
Юрий Александрович сделал тогда гениальный шаг – может быть, единственный за свою жизнь: увез весь свой театр в Ростов-на-Дону, встал на трудовую вахту, обслуживал передовиков сталинских пятилеток. Укатил из Москвы и сохранил театр, сохранил Веру. Это по его совету она согласилась играть Александру Соколову – роль-то была вовсе не ее, до того ее знали как характерную актрису!
А я ее впервые увидела в кино. Шел «Дом на Трубной», еще немой фильм. И вдруг на экране появляется девушка в косыночке, курносенькая, глазки сверкают.
– Это что за прелесть такая с гусем? – спросила я подруг. – Надо бы с ней познакомиться.
И вот теперь мы в одном театре. С Завадским она прожила недолго – у них сын общий, Женя, режиссер, тоже в нашем театре. Но к Вере Юрий Александрович всегда относится нежно – это достойно уважения. Всю жизнь – вот так выпало – он находится где-то рядом, знаю его как облупленного, а как режиссера ненавижу. И есть, есть за что. И за Веру, наверное, тоже: ведь актрисы все завистливы. Не верьте тем, кто это отрицает. И мне тоже.
А в театре мы с Верой даже дружим. Или по крайней мере приятельствуем. Люблю я это слово – полнозвучное! В театре про меня рассказывают всякие глупости, надеюсь, вы не верите им? Будто я пришла как-то на спектакль и объявила: «Все, вступаю в партию!» «Зачем?» – поразились все. «Надо! – будто сказала я. – Должна же я хоть на старости лет узнать, что эта сука Верка говорит обо мне на партбюро! »
Смеетесь? И вы тоже. Ну неужели, вы думаете, я не знаю, что Вера Петровна никогда в партии не была и быть не могла. Да и кто бы туда ее пустил?..
«Для вас»
После обеда Ф. Г. легла отдохнуть, а я вышел на балкон – с книгой и своей тетрадкой. Записываю теперь впечатления. Хорошо здесь, тихо. И никогда столько времени на записи у меня не было.
Ф. Г. не спит. Вон подошла к столику, села и тоже стала что-то писать. Меня не окликает. Каждый занят своим. Атмосфера творчества спустилась на санаторий имени Герцена!..
Потом Ф. Г. выходит на балкон и садится в шезлонг напротив. В ее руках две странички.
– Хочу прочесть вам. Слушайте.
«Никогда не могла отказать себе в удовольствии сравнивать людей с животными. Господь Бог так много сотворил за семь дней, что начал повторяться. И это помогает нам сегодня почувствовать человеческий характер, а может быть, даже и человека целиком.
Бруновская – гигантский попугай.
Ия Саввина – помесь гремучей змеи с колокольчиком.
Завадский – вытянутый в длину лилипут.
Глеб – фокстерьер. Он несется по жизни, только задние ноги сверкают. Остановится, навострит уши, удивится, но природа требует продолжать бег. И он мчится дальше.
А я, дура, начинаю ревновать, когда он заинтересуется кем-то другим. Забываю, что это тоже ненадолго».
Вот все… Вы обиделись?
– Нет. Но это как-то неожиданно. И я думаю, справедливо ли?
– Только не стройте из себя «целку-невидимку»! Я не собиралась оскорблять вашу невинность. А фокстерьер – это же прекрасно, глупый вы человек. Сравнения с собакой у меня только для хороших людей: я же сама собачница и собак обожаю! И если женщина – друг человека, то собака – тоже. И прежде всего.
– А переписать это мне можно? – спрашиваю я примирительно.
– Нет, вы все-таки странный человек, – грустно усмехается Ф. Г. – Неужели не сообразили, что все это писалось для вас?..
В каждой шутке есть доля
Как-то я сказал Ф. Г., что начал записывать свои впечатления от «Сэвидж» и от некоторых событий, связанных с нею. Ф. Г. попросила прочесть ей написанное. Просила очень настойчиво и обеспокоенно.
В один из ближайших дней мы пошли в сад на Котельнической, устроились в стороне от протоптанных аллей, и я начал читать. Ф. Г. слушала с интересом, изредка что-то уточняла, просила исправить, иногда смеялась, спрашивая:
– Неужели так было? Боже! А после чтения заметила:
– А вы знаете, ведь у вас получается целая книга. Я не помню точно, но, кажется, Герцен сказал: «Частная жизнь сочинителя есть драгоценный комментарий к его сочинениям». Может быть, это действительно так. Я бы никогда не сумела написать о себе.
– Почему?
– Я пробовала, даже как-то начинала вести дневник. Но всегда уничтожала написанное. Во-первых, я считаю, рассказывать самой о себе просто нескромно. Как можно выставлять себя напоказ? Смотрите, какая я, скажем, талантливая и как, мол, я умею работать! Ну, это очень нескромно и, по-моему, отвратительно. Вы понимаете?
– Да, – ответил я. – Но ведь можно рассказать о людях, с которыми вы встречались, рассказать, как вы работали над ролями, о театре, актерах, режиссерах, о первых советских театрах, где вы работали, – это очень интересно.
– Может быть, – согласилась Ф. Г., но тут же возразила: – Людей, о которых я могла бы рассказать, в большинстве уже нет. Одобрили бы при жизни они мой рассказ? Я не знаю. А потом – я не очень люблю мемуары и автобиографии. Вот вам еще одна цитата, с которой я полностью солидарна. Гете сказал: «Автобиографии походят обыкновенно на старушек, у которых лица нарумяненные, волосы накладные, а зубы вставные»…
И все же после этого чтения я почувствовал в отношении Раневской ко мне некоторую настороженность. Мне показалось, что между Ф. Г. и мною появилось что-то, что мешает ей быть откровенной. Как-то она сказала:
– О, вы опасный человек. Вам далеко не все можно рассказывать.
И потом вдруг спросила:
– А когда вы со мной познакомились, вы не думали писать обо мне?
– Нет, не думал.
– А почему же начали?
– Вы сами мне как-то сказали: «Я вам столько рассказываю, а вы забываете! Вы же журналист, взяли бы и записали».
– Неужели я это говорила?
– Вы еще тогда заметили: «Я буду вашим Гете, а вы моим Эккерманом».
– Это была шутка.
– Конечно. Я совсем не подхожу на роль Эккермана.
Она засмеялась. А я вспомнил, что мое первое знакомство с Ф. Г. было заочным – в ту пору, когда я проходил практику в «Комсомолке». Я предложил своему заву (это было в отделе литературы и искусства) сделать воскресную полосу: «Когда мы отдыхаем…» – встречу веселых актеров за круглым столом, каждый из которых расскажет одну (но самую смешную!) историю из своей жизни. Тогда мне показалось это очень оригинальным и даже смелым, и я боялся, получит ли идея одобрение сверху—от «главного». Главным был Аджубей. Он сказал заву: «Делайте и побыстрее».
Я начал беседовать, заказывать, записывать. Единой встречи за круглым столом фактически не было. Я ездил «в гости» к актерам, разговаривал с ними за самыми различными столами, собирал материал. Иногда уговаривал написать, иногда писал сам. У меня появились «смешные истории» Л. Утесова, Р. Зеленой, М. Назаровой (с нею я беседовал за кулисами цирка – у гримерного столика, во время антракта), В. Доронина.
Раневская была одной из «мечтаемых» кандидатур. Я позвонил ей по телефону, представился (практикант «Комсомольской правды») и изложил просьбу.
– В моей жизни не было ничего веселого, – сказала Раневская, – это, наверное, и есть самое смешное. Глупые истории были, но разве они смешны?!
Все же она обещала подумать. Когда я позвонил через несколько дней, она сказала:
– Я ничего не вспомнила, а выдумывать не умею. То, что людям часто кажется смешным, во мне вызывает грусть. Помню, как-то приехала в маленький провинциальный городок – еще очень молодая, очень гордая тем, что у меня в кармане настоящий контракт. Оставив багаж на вокзале, я решила до театра пройти пешком, чтобы познакомиться с местом, где мне предстояло играть. Шла медленно, рассматривая дома и витрины. И вот стала замечать, что прохожие, главным образом мужчины, обрашают на меня внимание: провожают долгими взглядами, оглядываются, многозначительно перемигиваются. «О, в этом городе умеют ценить красоту, – подумала я не без иронии. – Здесь можно рассчитывать на успех». И что же? Когда я наконец вошла в театр, актеры, встретившие меня в вестибюле, сказали, что у меня сзади распоролась юбка и мое кружевное исподнее оказалось наружу. Они очень смеялись, а я до сих пор вспоминаю об этом со стыдом и содроганием. Разве это смешно?
Ф. Г. попросила тогда обойтись как-нибудь без нее и потом сама звонила в редакцию с просьбой не записывать ее рассказ.
– А вы все-таки записали? – спросила она.
– Нет. Газета вышла без него.
– Вот видите, вся моя последовательность: сначала заявила, что ничего смешного у меня не было, потом зачем-то все-таки рассказала о том, что сейчас и сама плохо помню.
Позже Ф. Г. еще не раз возвращалась к записям, которые я прочел ей в саду. Иногда, рассказывая мне что-то, говорила: «Это вы можете записать», иногда (как это было с письмом Завадскому) просто мне передавала что-либо: «Это можно использовать», иногда предупреждала: «Не подумайте записывать!» Я говорил, что ничего не собираюсь публиковать, что это все «сырье», но она не соглашалась:
– Оставьте. Все, что написано, делается свидетельством, документом. А то, что написали вы, – это почти готовая книга.