Текст книги "Разговоры с Раневской"
Автор книги: Глеб Скороходов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)
Мадам Собакевич предлагает
По просьбе Ф. Г. я послал ей в Ленинград свою статью «Сатира не для эфира?» – ее напечатали вместе с моим портретом в пятом номере «Журналиста». Ф. Г. прислала в ответ письмо:
«Милый Глеб, извините за бумагу цвета тифозного испражнения. Простите невольную невежливость – мое долгое молчание. Кажется, у меня началась еще одна болезнь: «аграфия». Не могу писать, но хочется быть вежливой, иначе Вы перестанете обучаться у меня хорошему тону. Приходится с помощью письма благодарить Вас за отправку сигарет, за журнал с Вашей статьей, где Вы изображены со следами былой красоты!
Статья Ваша снисходительна. Вы об этом безобразии, которое претендует на остроумие, пишете мягко и деликатно (очевидно, иначе нельзя). С этими «добрыми утрами» надо бороться, как с клопами, тут нужен дуст. Умиляющуюся девицу и авторов надо бить по черепу тяжелым утюгом, но это недозволенный прием, к великому моему огорчению. Все эти радиобарышни, которые смеются счастливым детским смехом, порождают миллионы идиотов, а это уже народное бедствие. В общем, всех создателей «Веселых спутников» – под суд! «С добрым утром» – туда же, «В субботу вечером» – коленом под зад! «Хорошее настроение» – на лесозаготовки, где они бы встретились (бы!) с руководством Театра им. Моссовета и его главарем – маразмистом-затейником Завадским.
Мне уже давно хочется загримироваться пуделем, лечь под кровать и хватать за икры всех знакомых.
Представьте, я еще жива. Это небольшая удача для меня, так как в этом страшном, так называемом академическом театре и на этих площадях я должна еще сыграть 6 раз, а пупок болит от криков.
Обнимаю. Ваша madame Собакевич, бывшая Раневская».
Грустный список
– Я ведь очень мало сыграла в театре. Лавайте посчитаем, – Ф. Г. взяла листок. – О провинции вспоминать не будем – там просто огромное число ролей – более двухсот. Но вот Москва. В тридцать первом году я поступила в Камерный. И что же? Только одна Зинка в «Патетической сонате». И все. Затем ЦТКА – Васса Железнова и Мать в гусевской «Славе» – эту роль я очень не любила.
Я вспомнил книгу П. Л. Вульф и напечатанное там письмо Тренева, в котором, между прочим, есть несколько слов о Раневской, шутливо названной Треневым «красной примадонной», и ее Вассе. «Не посоветовалась со мной насчет Вассы и – дура, – замечает Тренев. – Я б ей категорически запретил эту трактовку, за которую ее правильно щипнули».
Я спросил, почему ругался Тренев.
– Не понравилась моя трактовка, – лукаво улыбнулась Ф. Г. – В печати меня упрекнули, что в моей Вассе недостаточно классового обличения. А я просто любила свою Вассу, восхищалась ею как человеком – для меня она была чем-то вроде Егора Булычева. И трагедия их сходна – сильные, умные люди, они не могут понять многое из того, что происходит вокруг, и оказываются за бортом.
Так вот Васса… А затем? Затем больше года перерыв.
Я вам не рассказывала, как меня пригласили в Малый театр? Тоже грустная история.
Я несколько лет играла в ЦТКА, в маленьком зале, где когда-то веселились благородные девицы. Теперь он называется Краснознаменным. Новое гигантское здание театра было уже почти готово. И мне было страшно подумать, что придется играть на сцене, на которую свободно въезжает танк. А этот огромный портал и зрительный зал, как Манежная площадь! И тут меня стал уговаривать Судаков, режиссер Малого театра, перейти к ним. Сначала я колебалась, но потом согласилась. Судаков мне обешал хороший репертуар, и, откровенно говоря, меня взволновала сама мысль – играть на сцене, по которой ходила Ермолова, да и вообще в труппе Малого было много знаменитостей. Подала Попову заявление об уходе. Уходила со скандалом – отпускать не хотели.
Алексей Дмитриевич, рассердившись, кричал на меня:
– Неблагодарная! Куда вы идете? В клоаку ретроградства! Что вы там не видели?!
И потом в газету «Советское искусство» дал заметку «В погоне за длинным рублем». Это я-то за рублем гналась! Когда мне в Малом и прибавки никакой не сулили!
Но история началась уже после этого. Как я узнала, старейшины Малого оказались категорически против моего прихода в их труппу. И меня не приняли. Судаков об этом не сообщил, даже не позвонил. Из гостиницы ЦТКА, где я жила прежде, меня выставили. Вернуться к Попову я не могла – гордость не позволяла, и я переехала на кухню к Павле Леонтьевне. Там мне устроили ночлег.
Больше года я нигде не работала. Вы не знаете, что это был за год. Я почти ни с кем не говорила, обида терзала меня. Продавала свои вещи, спустила все, что у меня было, но никуда не ходила, не жаловалась – да и на что жаловаться? На то, что я оказалась ненужной театру? Я вообще не могу ходить по инстанциям с поклонами и просьбами – для меня это противоестественно. Павла Леонтьевна незадолго до смерти мне сказала: «Прости меня, я тебя воспитала порядочным человеком». Может быть, она права.
Не помню как – кажется, рассказал кто-то из актеров, но моя история стала известна Михаилу Борисовичу Храпченко – он тогда возглавлял Комитет по искусству, ну как теперь министр культуры. И вот Михаил Борисович вызвал меня – я тогда уже была «заслужённой», – задал несколько вопросов, упрекнул, что я не обратилась к нему раньше, а сам что-то писал. Затем протянул мне написанное. Это был приказ о моем зачислении в труппу Малого.
– Спасибо, Борис Михайлович (я тут же перепутала его имя-отчество), но пойти в этот театр я не могу. Я не смогу играть в коллективе, которому меня навязали приказом.
– Да, понимаю. Тогда сделаем вот что. – И он исписал новый лист бумаги. На этот раз это был приказ о выплате мне зарплаты за то время, что я не играла, – за вынужденный прогул».
– Борис Михайлович (я продолжала настаивать на своей интерпретации), Борис Михайлович, мне дорого ваше внимание, но этих денег от театра я принять не могу. Я не работала – за что же деньги?!
– Ну и зря вы так сделали, – сказал я.
– Не знаю, не знаю. Но я не могла поступить иначе. Меня бы угнетало одно сознание, что я воспользовалась высоким покровительством. Давайте лучше подведем итог. Итак, в Малый я не попала. Затем киносъемки, потом война. Позже Театр Революции, «Моссовет»…
Ф. Г. быстро писала на листке названия спектаклей, в которых она играла.
– Итого шестнадцать. Это за сколько лет?
– С тридцать первого года – тридцать восемь лет.
– Шестнадцать ролей за тридцать восемь лет. Вот это преступно! Мало, безумно мало!
Связь времен
– Анна Андреевна была деликатнейший человек! Он терпела даже мою ненормативную лексику! – сказала Ф. Г. – Никогда не лицемерила, не делала вида, что мой мат ей претит. Только если я чересчур увлекалась – а такое в запале случалось, – мягко останавливала меня – не словом, а улыбкой, жестом. Был у нее такой жест – царственный, – Ф. Г. изобразила нечто очень плавное. – Я ей говорила: «Таким жестом английская королева приглашала любовников в свою спальню». Она очень смеялась.
А как Анна Андреевна носила вещи! Я поражалась: простая кофта, довольно грубой вязки, смотрелась на ней мантией, а шарф, покойно лежащий на груди, выглядел горностаевой опушкой. Я думаю, дело даже не в том, что находилось на ней, а в том, как она держалась, несла себя! Каждый чувствовал, что перед ним Ахматова. Поэт! Понимаете, о чем я?
– Да понимаю, – ответил я. – И тоже почувствовал это.
– Что почувствовали? – изумилась Ф. Г. – Это невероятно! В следующий раз вы мне скажете, что присутствовали на коронации Александра Третьего, Освободителя, и я должна буду верить вам. – В голосе Ф. Г. звучали обреченные нотки. – Я одного не могу понять, откуда у вас эта скрытность: я столько раз говорила вам об Анне Андреевне, и вы ни разу не сказали, что видели ее. Ну как же так можно, голубчик?! Я что, уже вышла из доверия?
– Мне стыдно вспоминать об этом, – сказал я.
– Если человек способен испытывать чувство стыда – еще не все потеряно! Не тяните и рассказывайте!
Я рассказал Ф. Г., что, когда мне на факультете журналистики утвердили темой диссертации Михаила Кольцова, только что реабилитированного, Михаил Михайлович Кузнецов, прекрасный критик и литературовед, сказал мне: «Все книги Кольцова уничтожены. Может, что осталось в спецхране, посмотрите там, предварительно получив допуск. А главное, отыщите людей, которые Кольцова знали. И все записывайте! Без этого вашей работе – грош цена. Начнете с Бориса Ефимова, его родного брата, крокодильцев поищите, кто жив еще. Вот с Виктором Ардовым поговорите, он старый волк, наверняка многое знает».
– И вы пошли на Ордынку? – поторопила меня Ф. Г.
– Виктор Ефимович назначил там встречу для беседы. В его квартире – идти через длинную подворотню, деревянная дверь налево, и комнаты с низкими потолками и арочными сводами. Вы же там были?
– Не раз. Не отвлекайтесь, что дальше?
– Виктор Ефимович рассказывал много и очень интересно – я еле успевал записывать. А потом вошла очень изящная женщина и сказала: «Витя, неплохо бы выпить чаю – ты уже уморил гостя!»
– Это была Ниночка Ольшевская, его жена, – сказала Ф. Г.
– Наверное. Когда она расставила на столе чашки, пирожные, сыр и еще что-то, она подошла к узкой двери, постучала в нее и после «Да-да» распахнула: «Анна Андреевна, чаю не хотите ли?» И из узкой, как пенал, комнаты с одним окном вышла женщина точь-в-точь такая, какой вы сейчас ее описывали. С королевской осанкой. И длинным легким шарфом – он лежал на ее груди двумя параллельными линиями.
Меня представили ей. И я про себя изумился: «Ахматова! Та самая, что «блудница» из «кельи», – ничего другого, кроме этих слов идиотского постановления ПК о журналах «Звезда» и «Ленинград», я, к стыду своему, не знал. И не читал ни одного ее стихотворения. И главное – в те минуты не испытывал своей ущербности, смотрел на Ахматову с любопытством, как на живой экспонат, на иллюстрацию к недавнему прошлому.
– Боже, какой позор! И вы в то время уже закончили Московский университет! Ведь это когда-то было мерилом образованности! Вам хоть удалось скрыть свое невежество?
– А я вообще ничего не говорил. Это Анна Андреевна обратилась ко мне: «Вы так оживленно беседовали с Виктором Ефимовичем?», и Виктор Ефимович тут же стал рассказывать о Кольцове. А Анна Андреевна сказала мне: «К сожалению, я мало чем могу помочь вам».
– Обратила внимание на вас! – фиксировала Ф. Г..– Нет, это просто удивительно, как она легко шла на контакты с новыми лицами! Говорили, даже искала их. У меня никогда это не получалось. Ну и что дальше?
– Она рассказала очень короткую историю, и я записал ее на всякий случай. В тот день на шее Анны Андреевны была еще и длинная цепочка, на ней часы, старинные, с серебряной крышкой, – такие в кино носят в кармане жилетки с цепочкой через живот. Она указала на них, говоря: «Михаил Ефимович, когда увидел эти часы, пришел в восторг, а я ему сказала: «Это наследство моего деда». «Счастливая, – грустно заметил он, – а я не знаю, был ли у меня дед…» Вот и все, но эти слова его мне запомнились».
– Хорошо! – сказала Ф. Г. и несколько раз повторила кольцовскую фразу: – Не знал. Да и знать нельзя было, – и спросила: – А больше ничего не запомнили?
– Нет, пошел общий разговор о юморе, о старых журналах, сатириконцах. Виктор Ефимович принес подшивку «Чудака», читал оттуда анекдоты, а Анна Андреевна посоветовала мне разыскать актрису Юреневу, которая хорошо знала Кольцова.
– Верочку? – Ф. Г. в удивлении хлопнула в ладоши. – Красавицу! И она еще жива? Вы нашли ее?
– Фаина Григорьевна, у меня тогда составился длинный список, с номерами телефонов, иногда только с адресами. И я с утра бегал по Москве, если повезет, встречаясь не с одним человеком.
– Ну а с Верочкой? Она, наверное, очень изменилась?
– Я был у нее в доме на Стромынке, напротив университетского общежития. Записал все, что она сказала. Если хотите, как-нибудь принесу.
– Нет, вы не понимаете, как удивительно все, что вы рассказали! Жизнь наша складывается из каких-то периодов, отрезков, колеи. Они кончаются, мы возвращаемся к ним и забываем тех, с кем недавно общались. Живем другим. А там ведь, в прошлом, жизнь тоже продолжается. И вот приходите вы и сталкиваетесь с теми, кого я считала давно ушедшими. Это почти невероятно: связь времен будто и не распадалась!..
«Сэвидж». Три финала одного спектакля
В спектакле «Странная миссис Сэвидж» три финала.
Первый – «охота за сокровищем окончилась», миссис Сэвидж прощается с сумасшедшими – вряд ли она когда-либо еще их увидит, у доктора Эммета нет причин задерживать ее в клинике.
Финал второй: мисс Вилли неожиданно возвращает миссис Сэвидж ее состояние: бумаги, которые якобы сожгла в своей ванне одна из больных, оказались целыми. Этот финал, написанный автором с явным стремлением поразить публику, Раневская смягчила, играла «проходно».
Такая трактовка, как это ни кажется на первый взгляд алогичным, не только не губила пьесу, а спасала ее, затушевывала те признаки ремесленного конструирования (грубо говоря – драмодельчества), которые проскальзывают в сочинении Джона Патрика.
И наконец, финал третий, который автором пьесы был едва намечен, но который у Раневской стал главным, – миссис Сэвидж изменила свои намерения, она решает навсегда остаться в «Тихой обители».
Работа над этими финалами продолжалась в каждом спектакле, и Ф. Г. считала, что сделано далеко еще не все. И это, вероятно, так: в тех случаях, когда мне казалось, что к роли уже нельзя ничего ни прибавить, ни убавить, что все дальнейшие поправки или новые варианты ни к чему, Раневская доказывала старую, банальную, но вечную истину: стремление к совершенству не знает границ, а искусство актера – вечный поиск. .
Для Раневской три финала стали, по существу, философскими эпизодами.
Миссис Сэвидж прощается с сумасшедшими.
– Вы нас не любите? – спрашивает Ферри. – Почему вы уезжаете?
– Так нужно, – отвечает миссис Сэвидж, не желая никого обидеть.
Она полюбила своих новых друзей, сочувствует их несчастью, но не хочет показать, что ей жаль их, не хочет дать им почувствовать, что они ущербны.
На прощание пациенты «Тихой обители» приносят подарки: Ферри и Флоренс – салфетку и солонку с фирменным клеймом клиники, Ганнибал—купленное ему еще в детстве кольцо с надписью: «Да будет свет», Джеф – любимую библиотечную книгу, Пэдди – пуговицу – глаз для медвежонка, которому, по словам миссис Сэвидж, «давно надоело смотреть на мир одним глазом». Для миссис Сэвидж каждый из них равно дорог—в них доброта, выражение любви, признательности. Ее взволновали эти скромные знаки внимания. Укладывая подарки в чемодан, она говорит о значении каждого из них:
– Ферри мне подарила свою заботу, Флоренс – щепотку соли, чтобы я познала суть вещей. Миссис Пэдди – глаз, чтобы я заглянула в самое себя. Ганнибал мне подарил свой девиз: «Да будет свет»!
Так обычно шла эта сцена. И вдруг однажды Ф. Г. мне сказала:
– А знаете, я не должна брать с собой их подарки. Разве мне нужны эти вещи, тем более я знаю, что они все не личные, а казенные, и только добрые побуждения заставили Джефа дарить не принадлежащую ему книгу, а Ферри взять со стола салфетку с надписью: «Тихая обитель». Ведь я уношу с собой только то значение, которое придаю этим вещам, тот смысл, который вкладываю в действия пациентов «Обители»…
Я не мог сразу сказать, так ли это важно для зрителя. Только потом я смог убедиться, что первый финал неожиданно обрел нечто новое.
Он лишился незначительного действия – передачи мисс Вилли одного за другим подарков, но приобрел другое звучание. Уже не видя подарков, мы следим только за ходом рассуждений миссис Сэвидж, ее оригинальными оценками.
Раневская-Сэвидж давала их с затаенным чувством боли, с чуть заметной иронией, направленной только на самое себя. Лишь вопрос мисс Вилли заставлял ее улыбнуться:
– А Джеф? Джеф вам ничего не подарил?
– О нет. Он подарил мне свою любимую библиотечную книгу «Продолжительность жизни обезьян».
Ей трудно расставаться с пациентами «Тихой обители». Они не только стали ее друзьями – она увидела, что нужна им, что может им помочь. Ведь благодаря ей миссис Пэдди, которая уже в течение многих лет не сказала ни одной связной фразы, вдруг заговорила. Вместо почти бессмысленного набора слов, который она произносит в минуты волнения («Терпеть не могу капусту, кадушки, кольд-крем, ревень, сенаторов…»), расставаясь с миссис Сэвидж, она с огромным трудом, заикаясь и запинаясь, проговорила:
– Терпеть не могу все на свете, кроме вас. Вас я люблю. И хочу… И хотела бы, чтобы вы никогда нас не покидали.
Трудно Сэвидж уезжать после прощания с пациентами, каждый из которых признается ей в любви ее же словами: «Возьмите зонт – на улице дождь», «Не сломайте себе шею», «Черт возьми, вы хорошо держитесь в седле». Она не скрывает своих слез, но «так нужно».
И тут наступает второй финал – по замыслу драматурга – один из наиболее эффектных.
Выслушав рассказ миссис Сэвидж о подарках, мисс Вилли предлагает и свой дар – все ценные бумаги.
И что же миссис Сэвидж? Обрадовалась, восхитилась, расцвела улыбками благодарности? Раневская играла все что угодно, только не это. Да, она изумлена, но фразу «Боже, мои деньги» она произносила с огорчением, досадой и даже разочарованием. Еще так недавно она удовлетворенно констатировала, что охота за сокровищами окончилась. А теперь? Все начинается сначала? Впрочем, не это ее интересует в минуты отъезда, не этим она озабочена. Бумаги она небрежно отбрасывает в сторону и, продолжая думать о своем, как бы мимоходом задает вопросы мисс Вилли. В этом разговоре ключ к третьему, основному для Раневской финалу:
– Но почему вы не оставили их себе, мисс Вилли?
– Признаюсь, у меня мелькнула такая мысль.
– Что же вас остановило?
– Я не могла: что бы подумал обо мне Джеф?!
– Мисс Вилли, послушайте меня: это место не для вас. Вам нужно уходить отсюда. «Что бы подумал обо мне Джеф?!» Вам нужно уходить отсюда.
– Джеф мой муж!
– Что?
– Джеф мой муж… И знаете, почему я не взяла эти деньги? Для Джефа я все должна сделать сама. И думаю, вы меня поймете.
Миссис Сэвидж поражена. Джеф, один из неизлечимо больных пациентов клиники, – муж мисс Вилли. Глаза Сэвидж полны горечи, сознания человеческой трагедии.
– И я еще могла считать себя несчастной, – говорит она в смятении и повторяет:—Я могла считать себя несчастной!
Но смятение уступает место решимости. Актриса подводит нас к третьему финалу пьесы. Сэвидж-Раневская сообщает доктору свое новое решение. Сообщает со слезами на глазах, под воздействием всего, что она сегодня пережила, почувствовала, узнала. Ее слова звучат негромко и глухо, в ее голосе нет твердой уверенности в правильности выбора.
– Доктор, я не хочу уезжать. Я не хочу туда. Там я никому не нужна, всем чужая, странная миссис Сэвидж. Здесь я нашла человеческое тепло. Я не хочу туда, доктор.
К этим словам – чрезвычайно важным для роли, по существу, к ее кульминации – Раневская и вела нас, последовательно и настойчиво, через два финала.
Нормальный человек решает остаться навсегда в сумасшедшем доме. Еще один парадокс? На какое существование обрекает он себя? Отказывается от всего? Жертвует собой?
В конечном счете не обрекает, не отказывается и не жертвует. Скорее наоборот. Речь здесь о вечной проблеме – что такое счастье. Жить среди людей, быть полезной им, нужной, чувствовать их человеческое тепло, расположение, дружбу – вот к чему она стремится. В этом, наверное, и есть счастье.
Отчего же в ее голосе нет уверенности? Метерлинк посвятил проблеме поиска счастья не одну пьесу. Самая яркая из них – «Синяя птица», философская притча, по ошибке считающаяся сказкой для детей. Герои притчи ищут счастье. Его нельзя найти в прошлом, если оно там и было, то, оказывается, невозвратно и не может быть перенесено в современность. Символ счастья – Синяя птица, выглядевшая когда-то самой синей, перенесенная в настоящее, оказывается иной. Нет ее и в царстве неродившихся душ, где все неопределенно и трудно предсказать, что принесет оно. Нет Синей птицы и в саду блаженств: тучным блаженствам, символизирующим желание есть, не испытывая чувство голода, и пить, когда нет жажды, не нужна она. И в царстве ночи, в ирреальном мире, среди лунных лучей, где так легко мечтается и кажется, что Синих птиц тысячи, не находится одной, настоящей, той, которую можно вынести на дневной свет, и она при этом останется такой же синей, какой грезилась.
Герои притчи Метерлинка после долгих скитаний, значительно «урезанных» на сцене МХАТа, обнаруживают Синюю птицу у себя дома. Кажется, она «недостаточно синяя», по замечанию Тильтиля, но разве человек бывает когда-нибудь удовлетворен своим счастьем. Метерлинк не кончает на этом свою притчу. Тильтиль упускает птицу – она летит в зрительный зал, к людям и остается среди людей. Там ее и надо искать, говорит Метерлинк.
Не о таком ли счастье мечтала и Сэвидж-Раневская?