Текст книги "Разговоры с Раневской"
Автор книги: Глеб Скороходов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)
«Зоя» и «Батум»
– Прошлый раз, когда я принимала Маргариту Алигер, вы вели себя, как аристократ, закончивший дипломатический колледж, – сказала Ф. Г. – Внимательно слушали, молчали, не задавали глупых вопросов и произвели на Маргариту хорошее впечатление. Это похвально. Но я все думала над словами, что вы бросили, уходя: «Такой поэмы, как «Зоя», надо стыдиться». Почему?
– Мне кажется она фальшивой. И ситуация, когда немцы, поймав девчонку, поджигающую сараи, начинают у нее выпытывать «Где Сталин?», а она произносит свое «Сталин на посту!» тоже, – объяснил я.
– Вы так внимательно прочли поэму?
– Мы ее изучали в школе. Она входила в обязательную программу.
– Печально. Обязательное мы воспринимать не можем, оно сразу становится синонимом насильственного. Не хочу с вами спорить, хотя вижу в этой поэме, не лишенной риторики, чувства поэта.
Маргарита не очень счастливая женщина. Брак с Фадеевым оказался неудачным, одна воспитывает их общую дочь, а за «Зою» теперь ее заклеймили «сталинисткой». И хотя это совсем не так, ее перестали читать и печатать. Она несет это клеймо с гордо поднятой головой и почти не пишет.
Но я думала о другом – о несправедливости, которая ложится на одних и минует других. Почему вы не бичуете меня за десятки ролей, сыгранных в советском дерьме? Напыщенном и просталинском. Меня заставляли? Никто этого не делал. Работаешь в театре – надо играть, хоть и понимаешь, что пьеса так же далека от драматургии, как мы от Марса. Но играешь. Мучаешься, но на сцену выходишь. И слушаешь в сотый раз идиотизмы положительного героя с какой-то немыслимой фамилией, вроде Куздюмов. Куздюмов присутствовал всюду.«Куздюмов, а как вы относитесь к новому почину?» – это из лирического диалога. Или признание, почти шепотом, на прерывистом дыхании: «Я люблю вас, Куздюмов!»
Смеетесь? Мы тоже смеялись, но верили, что это нужно зрителю, что это та самая современность. Не требовалось большого ума, чтобы разыгрывать перед Павлой Леонтьевной пародии на сочинения, в которых все конфликты решались постановлением обкома или резолюцией наркома. Сами пьесы были пародией.
Мы играли одну такую в Баку, не помню, как она называлась– «Одна ночь», «Шахтеры» или «Как его зовут?» —это неважно. Суть решалась в последней реплике: герой получает телеграмму от самого Сталина, одобряющего его смелое новаторство по добыче чего-то. Торжественная музыка – хорал, занавес, бурные аплодисменты.
Актер, который должен был за минуту до финала вынести эту сталинскую депешу – он изображал почтальона – и произнести единственную фразу: «Вам телеграмма из Москвы!», напился до положения риз. В театре – никого, занятые в первых актах—давно дома. Помреж кинулся к старичку пожарнику:
– Иваныч, спасай! Выйдешь на сцену, произнесешь: «Вам телеграмма из Москвы!» и все. С меня поллитра!
Старик согласился. На него напялили форменную фуражку и на реплику постучали в дверь.
– Войдите! – откликнулся очередной Куздюмов. Старик сделал три шага и пробормотал чуть слышно:
– Ван телерана из Моты.
– Что? – Куздюмов повысил голос: – Говорите громче! Пожарник старался, но от этого его шепелявость только усилилась.
– Не понимаю! – не унимался Куздюмов. – Что вы сказали? Повторите!
– Идите к едреной матери! – произнес старик вполне четко и удалился за кулисы.
Опять смеетесь. И слов осуждения я не слышу. А Булгаков? Почему он не подвергается остракизму за просталинский «Батум»?
– Я читал пьесу. Просталинской ее не назовешь, – сказал я.
– Странно. Мхатовцы именно такой ее считали и хотели ставить к шестидесятилетию вождя.
– Меня удивило другое, – возразил я, – как «Батум» пропустила цензура?! Там в первой же сиене Сталин-семинарист признается сокурсникам приблизительно так: «Шел только что по мосту, пристала ко мне цыганка. «Дай погадаю, дай погадаю!» Пришлось согласиться. «Великим человеком будешь, великим!» – нагадала она. По-моему, это звучит пародийно!
– Где вы это прочли?
– В том же архиве литературы и искусства.
– Прав был Михаил Афанасьевич – рукописи не горят. Я и не думала, что «Батум» сохранился. Но вы не знаете, почему он написал эту пьесу. Я спросила об этом Елену Сергеевну. «Миша никогда не изменял себе», – сказала она. И объяснила: «Батум» появился вовсе не от веры в совдепию и ее вождя. Тут трагедия, вынужденный шаг человека, которого загнали в угол. От череды несчастий и неудач, что обрушились на него, захотелось вырваться из замкнутого круга. И он сделал свою игру: выбрал самый далекий от тоталитаризма период – самое начало будущего диктатора. И если в молодом герое читаются человеческие черты – они становятся обвинением нынешнего правителя: смотрите, вот что сделала с ним власть. Тут все далеко не так просто.
И не зря же Михаил Афанасьевич был поражен, что пьесу разрешили, и до конца не верил, что МХАТ ее поставит. А когда мхатовцев сняли с поезда в Серпухове – они отправились знакомиться с местами действия – воспринял это не как катастрофу, а как закономерный финал и, по словам Елены Сергеевны, даже улыбался. Ходил по квартире, потирал руки и говорил: «Покойником пахнет!» Страшно, правда?..
«Сэвидж». Что значит партнер?
«Сэвидж» идет с огромным успехом . В декабре сыграно восемь спектаклей, в январе – пять. Зал переполнен, аншлаги на месяц вперед. Спектакль уже сложился, актеры «притерлись». Сергей Годзи, пришедший на смену Константину Михайлову, удивительно точно вошел в роль. На сцене появился хозяин клиники, мудрый, внимательный, который знает и любит своих больных, глубоко заинтересован их судьбами.
Ф. Г. радуется каждому успеху каждого актера.
– Если бы вы знали, – говорит она, – как мне нужны хорошие партнеры. Как мне помогает играть взволнованная реакция, как мешает навсегда заученная интонация.
Я знаю, о каких интонациях говорит Ф. Г. еще до того, как тот или иной актер произнесет свою реплику, слышу ее звучание. Звучание неизменное, будто прокручивают пластинку, где навсегда зафиксированы тональность, хронометраж и паузы. К примеру, Анель Молчадская (Флоренс) – сколько спектаклей и «все тот же сон»: «Боже, сколько ненависти в этом судье» или: «Джон! Где Джон?» Эти фразы произносятся всегда одинаково. А ведь Молчадская хорошо ведет свою роль. Но ее искусство – искусство имитации, имитации собственных находок. Все, что было найдено на репетициях и первых двух-трех спектаклях, теперь добросовестно воспроизводится. А роль у нее не из простых, не из тех, что раскрываются сразу. Флоренс когда-то потеряла ребенка. Чувство материнства в ней настолько сильно, что она не могла поверить и не поверила в смерть сына. Теперь она принимает за него куклу.
Ф. Г. говорила Молчадской:
– Для того чтобы сыграть мою роль, нужно быть талантливой, для того чтобы сыграть вашу – гениальной. Убедить публику в том, что вы видите в кукле живого человека, вашего ребенка, – это безумно сложно.
Не только публику, но и своих товарищей по спектаклю – в этом, очевидно, одна из острых сторон проблемы партнерства. Проблемы далеко не новой.
– Я как-то спросила Завадского, – сказала Ф. Г., – ну а как же было раньше? Приезжали гениальные актеры в маленькие провинциальные города, где их партнерами выступали люди, порой менее профессиональные, чем нынешняя самодеятельность. И гастролер играл блестяще, ему не мешали! Объясните мне, Юрий Александрович, как могли гении играть черт знает с кем?
– Они играли свою линию и на месте партнеров воображали тех, кого они хотели видеть, – отвечал Завадский. – Обычно гастролер знал пьесу наизусть и проигрывал во время спектакля все роли. Его реплики были ответом не на слова партнера, а на собственный внутренний текст всех действующих лиц, с которыми ему приходилось общаться. Это очень трудно и требует огромного напряжения. Неспроста большие актеры всегда считали гастроли черным хлебом.
– У меня так не получается, – говорила мне Ф. Г., – я не играю за других. Партнер мне должен помочь. Я жду от него ответной реакции. И мне мучительно трудно играть с плохими партнерами. В Театре Пушкина, например, каждый спектакль «Игрока» был для меня хождением на Голгофу. И я сама пришла как-то к Туманову (он тогда возглавлял театр) и просила снять спектакль с репертуара, хотя свою Бабуленьку в «Игроке» очень любила.
Исповедь провинциальной актрисы
Ф. Г. называет провинцию «братской могилой» своих ролей. Евпатория, Севастополь, Симферополь, Астрахань, Волгоград, Баку… Сколько здесь сыграно! Для современного актера цифра астрономическая – двести ролей за десять лет, то есть двадцать – в каждый сезон! Но для провинциального актера начала века это норма. На долю Раневской, только вступившей на сцену, выпала судьба, типичная для тех, кто кочевал по театрам.
Провинциальный театр первых десятилетий века сегодня может показаться животворным неиссякающим родником: сколько премьер, сколько новинок! И каждая выдавалась чуть ли не за шедевр мировой драматургии. Две, три, четыре премьеры в неделю! Родник, ключ, фонтан шедевров!
Один из поклонников таланта Павлы Леонтьевны Вульф сохранил в своем архиве программы спектаклей, игранных ею в Саратове в сезон 1904/05 года. Это самое начало ее артистической карьеры.
Представления давались в Новом театре Очкина, где гастролировала «Одесская труппа русских драматических артистов под управлением артиста императорских театров А. И. Долинова». Объявления о премьерах печатались на афишах и программках-листовках в традиционном для того времени духе: «Нигде не игранная пьеса, имеющая теперь громадный успех в Петербурге на сцене Малого театра – «Комедия о княжне Забаве Путятишне, боярышне Василисе Микулишне и славном богатыре Соловье Бумировиче, сочинение Буренина с хором, плясками и другим». Или: «Новая пьеса, только что прошедшая в Москве, в театре Корша с колоссальным успехом, отмеченная всей столичной прессой, – «Весенний поток», драматический эпизод в 4-х действиях Косоротова». Зачастую в один вечер шли две (!) премьеры, и спектакль тогда состоял из пяти-шести актов, как это было с комедией Г. Зудермана «Бой бабочек» (4 действия), к которой неизменно добавлялся «День из жизни покойника», фарс в 2-х действиях М. В. Шевелякова.
Изобилие «шедевров» сказывалось прежде всего на актере. Уже через девять лет после вступления на сцену Павла Леонтьевна писала одному из своих коллег, игравшему в московском театре Незлобина, Александру Александровичу Ставрогину (Дьяконову):
«Наконец-то я могу поговорить с Вами не спеша, не торопясь ни на репетицию, ни на спектакль. Я давно ждала этой минуты. Я даже не верю, что сижу спокойно и могу думать свои собственные мысли, а не те, которые мне навязывает какой-нибудь Потапенко или Виктор Рожнов. С непривычки даже жутко как-то. Два месяца каторги – изо дня в день, даже ночью нет покоя, т. к. спектакли кончаются в час ночи, а иногда и в два. К трем бываем дома – живем очень далеко от театра.
Я три дня свободна, и на душе никаких ролей. Сегодня поэтому я почувствовала такое освобождение, такую радость, что начала петь на весь дом, когда все ушли.
Потеряла я влюбленность свою в театр, потеряла. Помню, как упивалась я любимыми ролями, а теперь играла я их много, но без прежнего упоения; раза два-три за все время почувствовала я восторг. Во мне ли сидит вина или в чем другом – не знаю. Боюсь, что во мне самой. Это хуже».
Письмо написано в сезон, который П. Л. Вульф назвала «лучшим летним делом во всех смыслах». И вот что характерно: как свидетельство успеха «дела» она называет не только полные сборы, когда залы «бывают и переполненными, с приставными стульями», не только «восторги, отзывы», но и редкую возможность для провинциального актера – «повторять пьесы, и они на повторении дают полный сбор».
Талантливый, мягкий, душевно чистый человек, Павла Леонтьевна мечтала о создании труппы единомышленников, актеров, не зависимых от частной антрепризы, ставяшей «во главу угла» кассу, актеров, молящихся одному богу – художественному творчеству. Этой мечте не суждено было сбыться: ни Российское театральное общество, на помощь которого П. Л. Вульф рассчитывала, ни московские антрепренеры, к которым пришлось обратиться за ссудой, не пошли навстречу рискованному предприятию.
Павла Леонтьевна продолжала работать в случайных по составу (хотя и крупных) провинциальных труппах. Радовалась редким встречам с настоящими драматургами и ролями и по-прежнему выступала в «нигде не игранных пьесах, имеющих успех в Петербурге». Сколько же в провинциальной «братской могиле» ролей, сыгранных вдали от Москвы и Петербурга!.. Что осталось от них, даже от тех, что «имели громадный успех»? Случайно уцелевшая афишка, побелевшая фотография, боль актрисы, дошедшая до нас в старом письме.
Для узкого круга
Ф. Г. достала из шкафа тоненькую книжечку, размером с записную, – «Софья Парнок. Вполголоса. Стихи».
– Посмотрите, какой тираж, а то мои очки, как обычно, куда-то провалились, – попросила она.
– Двести экземпляров! – удивился я.
– Да, да, всего двести штук и все номерные. В магазины они не поступали, и это предмет особой гордости поэта. Софья не собиралась соперничать с лесбосской Сафо и предназначала свои вирши очень узкому кругу – островку среди Москвы.
Если бы ее видели, не стали бы спрашивать, торговала ли она ими. Парнок – из последних аристократок. Худая, с волосами, как смоль, гладкими и блестящими, с выбеленным лицом – я всегда завидовала ей и пыталась выяснить, как достичь такого.
Знала она все языки на свете. Мой французский от гувернантки гроша ломаного не стоит. А книжечку эту она дарила подругам, друзьям, знакомым. И мужчинам, конечно.
Блаженнее безнадежности
В сердце моем не запомню.
Мне, грешной во всем, за что мне
Отчаяние от нежности?
– прочитала Ф. Г.
– А что вы удивляетесь: ее поэзия доступна далеко не каждому – она интимна. И не понимаю вашей улыбки! Интим по-французски, которому вас не учили, значит – внутренний, очень глубокий, узколичный.
Томи, терзай, цыганский голос,
И песней досмерти запой, —
Не надо, чтоб душа боролась
Сама с собой.
Ничего вульгарного. Интимные стихи – стихи на двоих. Между прочим, Сталин, когда прочел еще в рукописи симоновский сборник «С тобой и без тебя» с посвящением Валентине Серовой – Симонов мечтал получить одобрение лично от Верховного главнокомандующего, – начертал резолюцию: «Издать в двух экземплярах: один – для нее, другой – для него». Потом добавил: «Можно и больше, в порядке исключения». А ведь там было и «Жди меня» – вы знаете, как его встретили солдаты, переписывая, как клятву, в тысячах писем.
Можно только восхищаться такой неистовостью. Завидовать ей. Меня так не любили, – вздохнула Ф. Г.
– Я тут на днях посмотрела в своем кинотеатре, в «Иллюзионе», «Девушку с характером» – никогда прежде ее не видела. Настроение было мерзопакостное, решила отвлечься, все-таки комедия, хотя кому, как не мне, не знать: комедию нужно глядеть только в хорошем настроении. Серова там очаровательна и так привлекательна – Симонова легко понять. Мне бы такой носик!
Говорить, какая она актриса, язык не повернется. Искренна и слава Богу! Ей, конечно, повезло – стала идеалом советской девушки. Когда мы снимали «Пышку», я сказала Ромму о Галине Сергеевой: «Не имей сто рублей, а имей сто грудей!». Мы думали, что ее с такими данными ждет блестящее будущее. А в итоге – мелочи да опереточная примадонна в военной «Актрисе». Тип у Сергеевой оказался «несозвучным».
С Серовой – прямо противоположное. Но вот я смотрела ее «Девушку с характером» и за весь фильм ни разу не улыбнулась, хотя там даже на экране не забыли написать «комедия». Чему там смеяться? Злободневная агитка на тему хетагуровок.
Вы этого не знаете: в конце тридцатых нашлась такая дама, Хетагурова по фамилии, жена, как тогда говорили, красного командира, служившего на краю света. Она выступила с почином: «Девушки, все – на Дальний Восток!» И началось массовое безумие – печать его назвала патриотическим движением. Даже я с нашим театром Красной армии двинулась для бесконечного, почти на год, обслуживания частей Дальнего Востока. Еще до агитации «Девушки с характером».
Всю картину Серова скачет из одного съемочного павильона в другой, призывая массовку ехать неизвестно на что и неизвестно к кому. Бред энтузиазма! Да еще попутно ловит врага народа – диверсанта: макает его в воду, держа за волосы. Безумно смешно!
После сеанса меня окружило несколько зрительниц старшего возраста, что-то проахали о моих ролях и любви ко мне, а потом спросили, как мне «Девушка с характером»? И тут я врезала картине по полной программе – нужно было разрядиться.
Одна из дам, выслушав меня, сказала гениально:
– Фаина Георгиевна, мы ведь не фильм смотрим. Мы смотрим нашу молодость.
Я заткнулась. Извинилась. Хотела пригласить их к себе на чай и до сих пор жалею, что не сделала этого.
«Сэвидж». Трагедия и фарс
Не раз Ф. Г. говорила, что роль Сэвидж она «выравняла». «Выравняла»—значит, не сделала ровной, а ориентировала, равняла ее на что-то, как держат равнение в строю на правофлангового. Этим «что-то» для Ф. Г. явилось четкое определение жанра пьесы. Поставленная несколько лет назад на Бродвее, «Сэвидж» большого успеха не имела и едва выдержала один сезон. Судя по отзывам, с которыми познакомила Ф. Г. переводчица, американцы играли комедию, забавную, иногда даже фарсовую. Пьеса давала для этого материал: в ней, например, была сцена, в которой Лили Белл, дочь миссис Сэвидж, бросалась на мать, кусала ее и начиналась потасовка.
Ф. Г. считала «Сэвидж» трагикомедией. К такой точке зрения пришел и режиссер. Некоторые эпизоды, аналогичные упомянутой драке, убрали. Но главное – в работе Ф. Г. над своей ролью, в трактовке ее как трагикомической.
В чем же трагедия миссис Сэвидж? Здесь Раневская, говоря ученым языком, демонстрировала несколько аспектов, как внутренних, так и внешних.
Прежде всего, это трагедия женщины, потерявшей мужа, отдавшей ему всю жизнь. Это также трагедия матери, оставшейся с детьми, не понимающими и ненавидящими ее. Для миссис Сэвидж ее дети, ставшие ей чужими, воплощают мир, которому она объявляет войну, мир, где такие понятия, как человеческое достоинство, честь, благородство, сердечность, ценятся меньше всего и рассматриваются как малозначащие, весьма второстепенные категории.
К тому же это трагедия личности, которая хочет, «творя добро», приуменьшить несправедливость и жестокость мира. Это желание объявляется безумием.
Отсюда и трагедия бездействия. Она особенно мучительна для миссис Сэвидж, жизнь которой ближе к финишу, чем к старту. Решив посвятить остаток своих дней «фонду счастья», Сэвидж испытывает адские муки от вынужденного ничегонеделания. Впрочем, ее гнетет не только бездействие в области «сотворения добра», к которой, кстати, она относится без всякой иронии, ибо отлично понимает, что ее помощь человеку не может подняться выше уровня «хоть в чем-то», «хоть чуть-чуть» быть полезной людям.
Все годы, пока жила с мужем, она была счастлива, любила его и отказывалась во имя любви от всего. Вернее, она не подозревала даже, что у нее могут быть какие-то «собственные» желания. Теперь, когда она осталась одна, все ее неисполненные и долго спавшие стремления проснулись.
И наконец, трагедия, на которой «завязывается» пьеса, – трагедия здорового человека, заключенного в сумасшедший дом. Она стала для Ф. Г. пружиной поведения героини в первом акте. Вот почему из текста ушли реплики, которые можно было бы толковать как характеризующие «странности» миссис Сэвидж и которые мешали Ф. Г. выразить состояние ее героини.
Поначалу, например, едва переступив порог «Тихой обители» и подойдя к окну, Сэвидж замечала мерцающих в листве светлячков: «Они светятся в период любви. «Лили Белл, – обращалась она к дочери, – а ты тоже светишься в период любви?» От этой фразы Ф. Г. отказалась после пяти-шести спектаклей.
– Ну при чем здесь светлячки? – говорила она. – Я же не дурочка. Я не знаю еще, куда меня привезли, меня мучают догадки. Я хочу поскорее узнать, что это за дом, для кого он. Зачем же мне светлячки?
В противоречие с такой актерской трактовкой роли пришли и некоторые мизансцены. По замыслу Варпаховского миссис Сэвидж, войдя в гостиную «Тихой обители», должна идти вдоль всей рампы – к противоположному окну.
– Зачем? Не понимаю? – недоумевала Ф. Г. – Сэвидж боится, не хочет лишнего шагу ступить. Она должна держаться ближе к двери, к выходу, а тут такая прогулка!
Мизансцену сломать трудно – нужно убедить в этом режиссера, у которого, кстати, весь спектакль разлинован графически, и перемена места одного актера разрушит все треугольники, квадраты и ромбы.
Но вот свой костюм второго акта Ф. Г. поменять удалось. В этом акте, в нескольких послепремьерных спектаклях, сначала она появлялась в длинном до пят халате.
– Вы понимаете, как это нелепо? – говорила Ф. Г. мне. – Я собираюсь бежать из «Тихой обители», пытаюсь подкупить медсестру, значит, все время должна быть наготове, а тут халат. Халат человек надевает тогда, когда чувствует себя по-домашнему. По-домашнему в «Тихой обители» Сэвидж могла бы себя почувствовать, если бы она действительно была сумасшедшей.
Позже Ф. Г. удалось сменить халат во втором акте на строгий английский костюм. И может быть, мне показалось, но это немудреное переодевание помогло ей. Миссис Сэвидж стала более подтянутой, даже более целеустремленной, как будто длинные полы широкого халата мешали ей.
И вот цитата кстати. Я наткнулся на нее случайно. В 1926 году Всеволод Эмильевич Мейерхольд, репетируя «Ревизора», заметил: «Халат – ужасно антисценическая вешь. Халат угробил Чехова в Аблеухове. (Знаменитого актера Михаила Чехова, исполнившего главную роль в инсценировке романа Андрея Белого «Петербург» во МХАТе. – Г. С.) Без халата он играл бы лучше. Халат его обязывает играть Плюшкина».
Не стоит перегибать палку: трагедия, трагедия. Все же «Сэвидж» – типичный трагифарс. И разрешение трагического идет в ней через комическое.
Комичны ведь и методы, которыми Сэвидж ведет борьбу с детьми. Вызывает улыбку ее поведение среди пациентов «Тихой обители». Вызывают смех поступки ее «нормальных» детей, которые начинают действовать как безумные. Комичен доктор-психиатр, горестно жалующийся на то, что ему с каждым днем все труднее и труднее разобраться, где кончается рассудок и начинается безумие. Комична Ферри, к выдумкам которой все так привыкли, что, когда она говорит наконец правду, ей никто не верит.
Перефразируя реплику Доктора, можно сказать, что в этой пьесе трудно определить, где кончается смешное и начинается трагическое.
Комична ли миссис Сэвидж, так рвавшаяся из «Тихой обители», а в тот момент, когда наконец представилась возможность покинуть ее, просящая у Доктора позволения остаться? Да, комична. Но одновременно и трагична. Ибо неожиданная, как будто смешная просьба оборачивается другой своей стороной: миссис Сэвидж страшно уходить в мир, где она никому не нужна, где она одинока, где ее никто не ждет.
В этом трудность роли, в этом же и победа Раневской. Как это называется? Умение жить в двух театральных измерениях – трагическом и комическом? Но для Раневской главным всегда остается характер. Ее не интересует, как, с помошью каких приемов написан персонаж автором. Для нее важно другое – поверить в реальность героини, разобраться с ней, почувствовать ее «своей». Поэтому Раневскую интересует не переплетение комического с трагическим, а сама миссис Сэвидж, которая и смеется и плачет, и любит и ненавидит, бывает смешной и печальной – и часто все это вместе, подряд, вперемешку, – но иначе и не могло бы быть, потому что такой у нее, этой миссис, характер.
О. Мандельштам заключает свое замечательное эссе о Комиссаржевской следующими словами: «Среди хрюканья и рева, нытья и декламации мужал и креп ее голос, родственный голосу Блока. Театр жил и будет жить человеческим голосом».
Со времен Комиссаржевской минули десятилетия. Увы, хрюканье и рев, нытье и декламация живучи, они если и поубавились, то не исчезли вовсе с подмостков. Талант Раневской был тем человеческим голосом, которым живет настоящий театр.