Текст книги "Приключения 1990"
Автор книги: Гилберт Кийт Честертон
Соавторы: Юрий Нагибин,Борис Руденко,Андрей Молчанов,Валерий Аграновский,Виктор Топоров
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 36 страниц)
ДЕРЕВНЯ
Примерно в половине второго, под ярко-синим небом, Тернбул поднялся из высоких папоротников и трав, и смех его сменился вздохом.
– Есть хочется, – сказал он. – А вам?
– Я об этом не думал, – отвечал Макиэн. – Что же нам делать?
– Там подальше, за прудом, видна деревня, – сказал Тернбул. – Вон, смотрите, беленькие домики и угол какой-то церкви. Как это мило на вид... Нет, не найду слова... трогательно, что ли. Только не думайте, что я верю в сельскую идиллию и невинных пастушков. Крестьяне пьют и уподобляются скотам, но они хотя бы не болтают, уподобляясь бесам. Они убивают зверей в диком лесу и свиней на заднем дворе, но они не приносят кровавых жертв какому-то богу силы. Они никогда... – неожиданно закончил он и плюнул на землю.
– Простите, – сказал он, – это ритуал. Очень уж привкус противный...
– У чего? – спросил Макиэн.
– Не знаю точно, – отвечал Тернбул. – То ли у тихоокеанских божков, то ли у оксфордского колледжа.
Оба помолчали, и Макиэн тоже поднялся. Глаза у него были сонные.
– Я знаю, ч т о вы имеете в виду, но мне казалось, что у вас это принято.
– Что именно? – спросил редактор.
– Ну, «делай, что хочешь», и «горе слабым», и «сильная личность» – все, что проповедовал этот таракан.
Серо-голубые глаза Тернбула стали еще больше: он удивился.
– Неужели вы правда считали, Макиэн, – спросил он, – что мы, поборники свободомыслия, исповедуем эту грязную, безнравственную веру? Неужели вы думали, неужели вы все это время считали, что я – безмозглый поклонник природы?
– Да, считал, – просто и добродушно ответил Макиэн. – Но я очень плохо разбираюсь в вашей вере... или неверии.
Тернбул резко обернулся и указал на далекие домики деревни.
– Идемте! – крикнул он. – Идемте в старый, добрый кабак. Без пива здесь не разберешься.
– Я не совсем вас понимаю, – сказал Макиэн.
– Скоро поймете, – отвечал Тернбул. – Выпьете пива и поймете. Прежде чем мы это обговорим, дальше нам идти нельзя. Меня осенила простая, чудовищная мысль: да, стальные шпаги решат наш спор, но только оловянные кружки помогут понять, о чем же мы спорим.
– Никогда об этом не думал, – отвечал Макиэн. – Что ж, пойдем!
И они пошли вниз по крутой дороге к деревне.
Деревню эту – неровный прямоугольник – прореза́ли две линии, которые с известным приближением можно было назвать улицами. Одна шла повыше, другая пониже, ибо весь прямоугольник, так сказать, лежал на склоне холма. На верхней улице находились кабак побольше, мясная лавка, кабак поменьше, лавка бакалейная и совсем маленький кабак; на нижней – почта, усадьба за высокой оградой, два домика и кабак, почти невидимый глазу. Где жили те, кто посещал все эти кабаки, оставалось – как и во многих наших деревнях – непроницаемой тайной. Церковь с высокой серой колокольней стояла немного в стороне.
Но никакой собор не сравнился бы славою с самым большим кабаком, называвшимся «Герб Валенкортов». Знатный род, давший ему имя, давно угас, и землями его владел человек, который изобрел безвредный рожок для обуви, но чувствительные англичане относились к своему кабаку с гордой почтительностью и пили там торжественно, словно в замке, как и следует пить пиво. Когда вошли два чужака, на них, конечно, все уставились, – не с любопытством, тем более не с наглостью, а с жадной научной любознательностью.
Чужаки эти – один высокий и черный, другой невысокий и рыжий – спросили по кружке эля,
– Макиэн, – сказал Тернбул, когда эль принесли, – дурак, который хотел, чтобы мы стали друзьями, подбавил нам бранного пыла. Вполне естественно, что другой дурак, толкавший нас к брани, сделает нас друзьями. Ваше здоровье!
Сгущались сумерки; посетители уходили по двое, по трое, прощаясь с самым стойким пьяницей, когда Макиэн и Тернбул дошли до сути своего спора. Лицо Макиэна, как нередко с ним бывало, туманилось печальным удивлением.
– Значит, в природу вы не верите, – говорил он.
– Я не верю в нее, как не верю, скажем, в Одина, – говорил Тернбул. – Природа – миф. Дело не в том, что я не собираюсь ей следовать. Дело в том, что я сомневаюсь в ее существовании.
Макиэн еще удивленнее и печальнее повторил последнюю фразу и поставил кружку на стол.
– Да, – пояснил Тернбул, – в действительности никакой «природы» нет. На свете нет ничего «естественного». Мы не знаем, что было бы, если бы ничто ни во что не вмешивалось. Травинка пронзает и пожирает почву, то есть вмешивается в природу. Бык ест траву, он тоже вмешивается. Так почему же человек не вправе властвовать над ними всеми? Он делает то же самое, но на уровень выше.
– А почему же, – сонно спросил Макиэн, – не счесть, что сверхъестественные силы – еще на уровень выше?
Тернбул сердито выглянул из-за пивной кружки.
– Это другое дело, – сказал он. – Сверхъестественных сил просто нет.
– Конечно, – кивнул Макиэн, – если нет естественных, не может быть и сверхъестественных.
Тернбул почему-то покраснел и быстро ответил:
– Вероятно, это умно. Однако всем известна разница между тем, что бывает, и тем, чего не бывает. То, что нарушает законы природы...
– Которой нет, – вставил Макиэн.
Тернбул стукнул кулаком по столу.
– О, Господи! – крикнул он.
– Которого нет, – пробормотал Макиэн.
– О, Господи милостивый! – не сдался Тернбул. – Неужели вы не видите разницы между обычным событием и так называемым чудом? Если я взлечу под крышу...
– Вы ударитесь, – докончил Макиэн. – Такие вещи нельзя обсуждать под крышей. Пойдем отсюда.
И он распахнул дверь в синюю бездну сумерек. На улице было уже довольно холодно.
– Тернбул, – начал Макиэн, – вы сказали столько правды и столько неправды, что я должен вам многое объяснить. Пока что мы называем одними именами совершенно разные вещи.
Он помолчал секунду-другую и начал снова:
– Только что я дважды поймал вас на противоречии. С точки зрения логики я был прав; но я знал, что не прав. Да, разница между естественным и сверхъестественным есть. Предположим, что вы сейчас улетите в синее небо. Тогда я подумаю, что вас унес Сам Бог... или дьявол. Но я говорил совсем не об этом. Попробую объяснить.
Он снова помолчал немного:
– Я родился и вырос в целостном мире. Сверхъестественное не было там естественным, но было разумным. Нет, оно было разумней естественного, ибо исходило прямо от Бога, который разумней твари... Меня учили, что одни вещи – естественны, а другие – божественны. Но есть одна сложность, Тернбул... Попробуйте меня понять, если я скажу вам, что в этом, моем мире, божественны и вы.
– Кто, я? – спросил Тернбул. – Почему это?
– Здесь-то вся и сложность, – с трудом продолжал Макиэн. – Меня учили, что есть разница между травой и свободной человеческой волей. Наша воля – не часть природы. Она сверхъестественна.
– Какая чушь! – сказал Тернбул.
– Если это чушь, – терпеливо спросил Макиэн, – почему вы и ваши единомышленники отрицаете свободу воли?
Тернбул помолчал секунду, что-то начал говорить, но Макиэн продолжал, печально глядя на него.
– Поймите, я мыслю так: вот Божий мир, в который меня учили верить. Я могу представить, что вы вообще не верите в него, но как можно верить в одно и не верить в другое? Для меня все было едино. Бог царствовал над миром, потому что Он – наш Господь. Человек тоже царствовал, потому что он – человек. Нельзя, невозможно доказать, что Бог лучше или выше человека. Нельзя доказать и того, что человек чем-то выше лошади.
– Мы с вами говорим как бы скорописью, – наконец перебил его Тернбул, – но я не стану притворяться, что не понял вас. С вами случилось примерно вот что: вы узнали о своих святых и ангелах тогда же, когда усвоили начатки нравственности, да, тогда же, и от тех же людей. Потому вам и кажется, что можно рассуждать и о том, и о другом. Допустим на минуту, что вы правы. Но, разрешите спросить, не входят ли в тот целостный мир, который для вас столь реален, и чисто местные понятия, традиции клана, фамильная распря, вера в деревенских духов и прочее в этом роде? Не окрасили ли эти понятия – особенно чувства к вождю – ваше богословие?
Макиэн глядел на темную дорогу, по которой с трудом пробирался последний посетитель кабака.
– То, что вы сказали, довольно верно, – отвечал он, – но не совсем. Конечно, мы знали разницу между нами и вождем клана, но она была совсем другой, чем разница между человеком и Богом или между зверем и человеком. Скорее она походила на разницу между двумя видами зверей. Однако...
– Что вы замолчали? – спросил Тернбул. – Говорите! Кого вы ждете?
– Того, кто нас рассудит, – отвечал Макиэн.
– А, Господа Бога! – устало сказал Тернбул.
– Нет, – покачал головою Макиэн, – вот его.
И он показал пальцем на последнего посетителя, которого заносило то туда, то сюда.
– Его? – переспросил Тернбул.
– Именно его, – сказал Макиэн. – Того, кто встает на заре и пашет землю. Того, кто, вернувшись с работы, пьет эль и поет песню. Все философские и политические системы намного моложе, чем он. Все храмы, даже наша Церковь, пришли на землю позже, чем он. Ему и подобает судить нас.
Тернбул усмехнулся.
– Этот пьяный неуч... – начал он.
– Да! – яростно заорал Макиэн. – Оба мы знаем много длинных слов. Для меня человек – образ Божий, для вас – гражданин, имеющий всякие права. Так вот он, Божий образ; вот он, свободный гражданин. Первый встречный и есть ч е л о в е к. Спросим же его.
И он гигантскими шагами двинулся в гущу сумерек, а Тернбул, добродушно бранясь, пошел за ним.
Поймать образец человека было не так легко, ибо, как мы уже говорили, его заносило туда и сюда. Отметим кстати, что он пел о короле Уильяме (неизвестно, каком именно), который жил в самом Лондоне, хотя в остальном текст был полон чисто местных географических названий. Когда оба шотландца пересекли его извилистый путь, они увидели, что он скорее стар, чем молод, что волосы у него пегие, нос красный, глаза – синие, а лицо, как у многих крестьян, словно бы составлено из каких-то очень заметных, но совершенно разных предметов. Скажем, нос его торчал, как локоть, а глаза сверкали, как лампы.
Приветствовав их с пьяной учтивостью, он остановился, а Макиэн, сгоравший от нетерпения, сразу начал беседу; он старался употреблять только понятные и конкретные слова, но слушатель его, по-видимому, больше тяготел к словам книжным, ибо схватился за первое же из них.
– Атеисты! – повторил он, и голос его был преисполнен презрения. – Атеисты! Знаем мы их! Да. Вы мне про них не говорите! Еще чего, атеисты!..
Причины его презрения были не совсем ясны; однако Макиэн торжествующе воскликнул:
– Ну, вот! Вы тоже считаете, что человек должен верить в Бога, ходить в церковь...
При этом слове образец указал на колокольню.
– Вот она! – не без труда выговорил он. – При старом помещике ее было снесли, а потом опять...
– Я имею в виду религию, – сказал Макиэн, – священников...
– Вы мне про них не говорите! – оживился крестьянин. – Знаем мы их! Да. Чего им тут надо, э? Чего, а?
– Им нужны вы, – сказал Макиэн.
– Именно, – сказал Тернбул, – и вы, и я. Но мы им не достанемся! Макиэн, признайте свое поражение. Разрешите мне попытаться. Вам, мой друг, нужны права. Не церкви, не священники, а право голоса, свобода слова, то есть право говорить то, что вы хотите и...
– А я что ж, не говорю, что хочу? – возразил с непонятной злобой пьяный крестьянин. – Нет уж! Я что хочу, то и скажу! Я – человек, ясно? Не нужны мне ваши, эти, голоса и священники. Человек он человек и есть. А кто ж он еще? Человек! Как увижу, так и скажу: вот он, человек-то!
– Да, – поддержал его Тернбул, – свободный гражданин.
– Сказано, человек! – повторил крестьянин, грозно стуча палкой по земле. – Не гра... ик... ну, это... а че-ло-век!
– Правильно, – сказал Макиэн, – вы знаете то, чего не знает теперь никто в мире. Доброй вам ночи!
Крестьянин снова запел и растворился во мраке.
– Странный тип, – заметил Тернбул. – Ничего не понял. Заладил свое: человек, человек.
– А кто сказал больше? – спросил Макиэн. – Кто знает больше этого?
– Уж не становитесь ли вы агностиком? – спросил Тернбул.
– Да поймите вы! – крикнул Макиэн. – Все христиане агностики. Мы только и знаем, что человек – это человек. А ваши Золя и ваши Бернарды Шоу даже в этом ему отказывают.
Глава VIIIПЕРЕРЫВ
Холодное серебро зари осветило серую равнину, и почти в ту же самую минуту оба шотландца появились из невысокой рощи. Они шли всю ночь.
Они шли всю ночь и почти всю ночь говорили, и если бы предмет их беседы можно было исчерпать, они исчерпали бы его. Сменялись доводы, сменялись и ландшафты. Об эволюции спорили на холме, таком высоком, что, казалось, даже в эту холодную ночь его обжигают звезды; о Варфоломеевской ночи – в уютной долине, где золотой стеной стояла рожь; о Кэнсите – в сумрачном бору, среди одинаковых, скучных сосен. Когда они вышли на равнину, Макиэн пылко отстаивал христианское Предание.
Он много узнал и о многом думал с тех пор, как покинул скрытые тучами горы. Он повстречал много нынешних людей в почти символических ситуациях; он изучил современность, беседуя со своим спутником, ибо дух времени легко усвоить из слов и даже из самого присутствия живого и умного человека. Он даже начал понимать, почему теперь так единодушно отвергают его веру, и яростно ее защищал.
– Я понял одну или две ваших догмы, – как раз говорил он, когда они пробирались сквозь рощу на склоне холма, – и я отрицаю их. Возьмем любую. Вы полагаете, что ваши скептики и вольнодумцы помогали миру идти вперед. Это неверно. Каждый из них создавал свое собственное мироздание, которое следующий еретик разбивал в куски. Попробуйте поищите, с кем из них вы договорились бы. Почитайте Годвина или Шелли, или деистов XVIII столетия, или гуманистов Возрождения, и вы увидите, что вы отличаетесь от них больше, чем от Папы Римского. Вы – скептик прошлого века, и потому вы толкуете мне о том, что природа безжалостна. Будь вы скептиком века позапрошлого, вы бы укоряли меня за то, что я не вижу ее чистоты и милосердия. Вы – атеист, и вы хвалите деистов. Прочитайте их, чем хвалить, и вы увидите, что их мир не устоит без божества. Вы – материалист, и вы считаете Бруно мучеником науки. Посмотрите, что он писал, и вы увидите в нем безумного мистика. Нет, великие вольнодумцы не разрушили Церкви. Каждый из них разрушил лишь вольнодумца, предшествовавшего ему. Вольнодумство заманчиво, соблазнительно, у него немало достоинств, одного только нет и быть не может – прогрессивности. Оно не может двигаться вперед, ибо ничего не берет из прошлого, всякий раз начинает сызнова и каждый раз ведет в другую сторону. Все ваши философы шли по разным дорогам, потому и нельзя сказать, кто дальше ушел. Только две вещи на свете движутся вперед, и обе они собирают сказанное раньше. Быть может, они ведут вверх, быть может – вниз, но они ведут куда-то. Одна из них – естественные науки. Другая – христианская Церковь.
– Однако! – сказал Тернбул. – И, конечно, наука весьма обязана Церкви.
– Если уж зашла об этом речь, – отвечал Макиэн, – то я скажу: да, обязана. Когда вы думаете о Церкви, преследующей науку, вам смутно мерещится Галилей. Но пересчитайте научные открытия после падения Рима и вы увидите, что многие из них сделаны монахами. Однако это не важно. Я хотел привести пример того, что воистину может развиваться, как развивается наука. Церковь в мире духовном – то же, что наука в своем мире.
– С той разницей, – сказал Тернбул, – что плоды науки видны, ощутимы. Кто бы ни открыл электричество, мы им пользуемся. Но я нигде не вижу духовных или просто нравственных плодов, которым мы обязаны Церкви.
– Они невидимы, потому что они нормальны, – отвечал Макиэн. – Христианство всегда немодно, ибо оно всегда здраво, а любая мода в лучшем случае – легкая форма безумия. Когда Италия помешалась на пуританстве, Церковь казалась слишком преданной искусствам. Сейчас мы связаны для вас с монархией, хотя при Генрихе VIII именно мы не признали божественных прав кесаря. Церковь всегда отстает от времени, тогда как на самом деле она – вне времени. Она ждет, пока угаснет последняя мода мира, и хранит ключи добродетели.
– Ох, слышал я все это! – отмахнулся Тернбул. – Это такая чушь, что даже не рассердишься. Ну, хорошо, христианство хранит нравственность. Но сами же вы не пользуетесь этой лакмусовой бумажкой! Когда вы зовете врача, вы не спрашиваете, христианин он или нет. Вам важно, хорошо ли он лечит, честен ли он – словом, многое, только не его вера. Если вера так важна, почему вы не поверяете ею всех людей?
– Когда-то мы поверяли, – отвечал Макиэн, – и вы нас за это бранили. Ничего, я заметил, что чаще всего именно так и спорят с христианством.
– Ответ неплох для ученого спора, – добродушно признал Тернбул, – но вопрос остается. Поставлю его иначе: почему вы не доверяете одним лишь христианам, если только они – хорошие люди?
– Что за ерунда! – воскликнул Макиэн. – Почему только они? Неужели вы думаете, что Церковь когда-нибудь так считала? Средневековые католики говорили о добродетели язычников столько, что это всем надоело. Нет, мы имеем в виду совсем другое. Надеюсь, даже вы согласитесь, что завтра в Ирландии или в Италии может появиться такой человек, как Франциск Ассизский – не такой же хороший, а просто такой же самый. Возьмем теперь другие человеческие типы. Некоторые из них поистине прекрасны. Английский джентльмен-елизаветинец был предан чести и благороден. Но можете ли вы здесь, сейчас стать елизаветинцем? Республиканец XVIII века, с его суровым свободолюбием и высоким бескорыстием, был по-своему неплох. Но видели вы его? Видели вы сурового республиканца? Прошло немногим больше столетия, и огнедышащая гора чести и мужества холодна, как лунный кратер. То же самое произойдет и с нынешними нравственными идеями. Чем можно тронуть теперь клерка или рабочего? Наверное, тем, что он – гражданин Британской империи, или тем, что он член профсоюза, или тем, что он сознательный пролетарий, или тем, наконец, что он – джентльмен, а это уже неправда. Все эти имена достойны, но долго ли они продержатся? Империи падают, производственные отношения меняются. Что же остается? Я скажу вам. Остается святой.
– А если он мне не нравится? – сказал Тернбул.
– Вернее было бы спросить, нравитесь ли вы ему. Но слова ваши разумны. Вы вправе, как любой обычный человек, подумать о том, нравятся ли вам святые. Но именно обычному человеку они очень нравятся. Осуждаете же вы их не как человек, а как, простите, заумный интеллектуал с Флит-стрит. То-то и смешно! Люди всегда восхищались христианскими добродетелями, и больше всего теми, которые особенно пылко осуждают теперь. Вы сердитесь на нас за то, что мы дали миру идеал целомудрия, но не мы первые! Идеал этот чтили и в Афинах, городе девственницы, и в Риме, где горел огонь весталок. Разница лишь в одном: христиане о с у щ е с т в и л и этот идеал, он уже – не поэтическая выдумка. Когда вы и ваши единомышленники на него нападаете, вы восстаете не против христиан, а против Парфенона, и против Рима, и против европейской традиции, против льва, который щадит девственниц, и единорога, который чтит их, против Шекспира, написавшего «Мера за меру», – словом, против Англии и против всего человечества. Не кажется ли вам, что, может быть, вы ошибаетесь, а не оно?
– Нет, – отвечал Тернбул, – не кажется. Мы правы, даже если... если не прав Парфенон. Мир движется, психология меняется, рождаются новые, более тонкие идеалы. Конечно, в половой сфере необходима чистота. Вы посмеетесь, но я скажу: мы понимаем, что можно быть страстным, как сэр Ланселот, и чистым, как сэр Галахад. Да в конце концов, сейчас есть много новых, лучших идеалов. Например, мы научились восхищаться детьми.
– Да, – ответил Макиэн. – Это очень хорошо выразил один современный автор: «Если не будете, как дети, не войдете в Царство Небесное». Но вообще-то вы правы, перед детством теперь преклоняются. Перед чем же именно, спрошу я? Ч т о это, как не преклонение перед девством? Разве незрелое и маленькое непременно лучше зрелого и большого? Да, вы пытались уйти от старого идеала, но к нему и пришли. Почему же я не прав, когда называю вечными такие ценности?
С этими словами они и вышли из рощи. Джеймс Тернбул помолчал, потом сказал довольно резко: «Нет, я просто не могу во все это поверить». Макиэн не ответил; быть может, ответа на такие слова и нет. И больше в этот день они не говорили.